Другой родственник графа Дмитрия Николаевича много прибавил имения благоприобретенного к родовому. Не на службе приобрел он его, а разными частными покупками, сделками и другими оборотами и спекуляциями, которых никогда общественное мнение не одобряло, хотя бы в них ничего противозаконного не было. Дмитрий Николаевич был его ближайшим наследником; но, по завещанию, только родовое имение досталось ему, а все приобретенное перешло в другие руки. «Слава Богу! – сказала его мать. – Я рада, что ни копейки этого сомнительно нажитого богатства не досталось тебе. От одной такой лепты все остальное было бы запятнано». Такого рода слова не пропадают даром для ребенка.
По бабке Дмитрий Николаевич приходился двоюродным племянником Державина, по матери – двоюродным братом Озерова. Их имена, конечно, повторялись часто в семье; стихи Державина читала ему мать; ребенок заслушивался их с тем же увлечением, как заслушивался соловьев в роще; воображение переносило его беспрестанно в мир иной и отвлекало более и более от мира положительного. Все это развило в нем характер пылкий, восприимчивый, страстный. К счастью, в молодости у него не было ни таких знакомств, ни таких связей, которые бы могли направить эти страсти на дурной путь. Заботливая мать зорко оберегала его, а врожденное чувство, развитое впоследствии образованием, отталкивало его от всего буйного, грязного, от оргий тогдашней молодежи. Поэтическое настроение преобладало в нем с ранних лет.
Катерина Ермолаевна переселилась в Москву, когда надо было заняться образованием сына, а лето, иногда, проводила в Подмосковной, которую, впрочем, граф Дмитрий Николаевич не очень любил и не удержал за собой. Она ничего не щадила для образования сына. Лучшие учителя, профессора университета и университетского пансиона давали ему уроки, которыми он вполне воспользовался. Память его поражала учителей, как впоследствии его знакомых. Он любил занятия научные, но со страстью предавался чтению: его нелегко было оторвать от какой-нибудь исторической книги; французским языком он еще в детстве владел как русским, чему обязан, отчасти, старушке француженке, madame Фовель; она при нем находилась с детства в качестве гувернантки или, правильнее, няни; была не блистательного образования, но очень добрая и честная женщина, с чистым, правильным выговором. В то время французский язык считался принадлежностью каждого образованного человека, и не в одной только России. Англичане, так немилосердно коверкающие французские слова, в то время считали необходимостью для каждого джентльмена правильно и чисто говорить по-французски. Основательному же изучению языка Блудов обязан своему гувернеру, Реми, человеку ученому, который внушил ему страсть к занятиям, более серьезным и любовь к греческому и латинскому языкам, которые он не забыл до старости; но самое сильное на него влияние, в детстве, имел другой эмигрант, граф де-Фонтень; это был человек блистательного ума, глубокого образования и, вместе с тем, с изящными манерами высшего светского французского круга; он сильно пострадал во время революции, лишился не только состояния, но многих близких родных и друзей, что конечно возбуждало еще более участия молодого человека, который искренно привязался к нему. Граф де-Фонтень был гувернером у сестры Каменского, и иногда посещал московское общество, где, как и все эмигранты, был принят с искренним радушием; Блудов, оставлял для него игры и танцы молодежи и, забившись куда-нибудь в угол, проводил целые вечера с пожилым собеседником, который рассказывал ему то о блистательном цикле французских энциклопедистов, восторжествовавших над предрассудками века и касты, то о французской литературе, вообще имевшей в то время сильное влияние в Европе, то, наконец, об ужасах революции. Истинно великодушные порывы и блистательные заблуждения первых ее годов, привлекавшие к себе сочувствие многих молодых людей, в том числе Карамзина, не могли иметь влияние на Блудова: он их не понимал, потому что в то время был еще ребенком; впоследствии же, под влиянием людей, подобных графу де-Фонтень, французская революция оставила в его, едва пробуждавшемся уме, впечатления тех страшных лиц и событий, которые рисовал пред ним де-Фонтень, а несчастные страдальцы-эмигранты, окружавшие его, служили живым подтверждением слов рассказчика и свидетельствовали о грубом насилии, заменившем всякую законность во Франции.
Блудов принадлежал к тому древнему, русскому, коренному дворянству, которое жило из рода в род в провинции, вдали от двора, близко к народу, знало его, помогало в беде и нуждах не по одному своекорыстному расчету, а по сочувствию к той среде, в которой постоянно находилось. В этом дворянстве, чуждом интриг боярской думы и царского двора, жила и живет безусловная преданность престолу, тесно связанная с его религиозным верованием и любовью к отечеству. Подобно крепостному сословию, оно оставалось в стороне от политических и дворцовых потрясений, но, когда могло, противостояло олигархическим замыслам боярских родов, бескорыстно, не выторговывая для себя у царей ни льгот, ни наград. Это направление провинциального дворянства, засвидетельствованное веками, проявилось в последнее время при освобождении крестьян; в этом деле оно усердно споспешествовало и помогало Государю, неся потери более чувствительные для него, чем для богатых, знатных родов дворянства русского. Конечно, оно, отерпевшееся и окрепшее в бедствии подобно народу, скорее сольется с ним, и представит надежный оплот Государству.
В молодости, у Блудова эти понятия, эти сословные чувства были сильно развиты; влияние мигрантов, столько же как и матери, подняло их до более сознательных начал приверженности к монархическому принципу, как понимают его на западе, и впоследствии, когда двое сыновей его уже подрастали, он часто говаривал: «Если и России суждено пройти через кровавые перевороты, то я благодарил бы Бога, если бы одному из моих сыновей выпала участь Стафорда, а другому Монтроза». А дети, конечно, ему были дороже всего на свете. Эти чувства он сохранил до конца жизни, и последние слова и мысли его были обращены к России и Государю.
Кроме французского и отчасти древних языков Дмитрий Николаевич хорошо знал язык немецкий и итальянский; по-английски он научился, когда уже был советником посольства в Лондоне, без пособия учителя, при помощи лексикона и романов Вальтер-Скотта, и хотя не мог или, лучше сказать, не решался говорить на нем, однако читал все, что выходило нового в английской литературе. Страсть к театру была господствующей в нем в молодости. Он мог прочесть наизусть целые тирады, почти целые трагедии Озерова и Рассина и в этом случае память не изменяла ему до глубокой старости; но при всей страсти к театру, он никак не решался проникнуть в тайны закулисного мира, куда стремятся многие, куда и его увлекали: он боялся разочарований.
Время переезда Блудовых в Москву было время тяжелое. Москва притихла и приуныла еще более других русских городов. Не слышно было обычного разгулья, даже не видно было веселых лиц. Если и давались иногда праздники, то это по приказу, куда являлись не для веселья, а страха-ради, чтобы не попасть в ответ за ослушание. Первопрестольная столица была наполнена людьми действительно знаменитыми или временщиками предшествовавшего царствования; они находились в опале, но были еще довольно счастливы, что избежали изгнания, более отдаленного.
Тут жили фельдмаршал Каменский, бывший канцлер Остерман со своим братом, славный Еропкин, герой Москвы, избавивший ее от страшного врага – чумы, Юрий Долгорукий, прежний начальник Москвы князь Голицын, обер-камергеры братья Куракины, из которых один бывший вице-канцлер и множество других. Все они, как и самый город, старый и величавый, находились под строгим, зорким надзором обер-полицмейстера Эртеля, одного из неумолимых и непреклонных офицеров Гатчинских; от этого надзора не был изъят и тогдашний генерал-губернатор Салтыков, над которым влияние Эртеля тяготело еще более, чем над другими.
Катерина Ермолаевна Блудова жила уединенно, в ружейной улице[7], близ Смоленского рынка, на Арбатской, у Благовещения на бережках, в собственном доме. Она была очень дружна с женой фельдмаршала Каменского, который жил рядом с ее домом[8]. Виделись они каждый день, когда обе живали в Москве; Блудова устроила калитку в своем саду, прямо в сад Каменской, так что не нужно было делать для этого неизбежных в то время выездов, а этикет никак не дозволил бы жене фельдмаршала показаться пешком на улице; суровый фельдмаршал, большей частью и не знал об этих ежедневных свиданиях. Между тем, Дмитрию Николаевичу минуло уже 16-ть лет. Он кончил свое образование дома: надо было думать о поступлении на службу, что составляло предмет важной заботы для матери, посвятившей всю жизнь свою сыну, и обе подруги часто толковали об этом.
При Екатерине II, дворяне, почти исключительно, поступали в военную службу, считая для себя унизительным канцелярские и другие приказные обязанности. Коллегии, приказы, управы были наполнены семинаристами, детьми духовных или таких же приказных, составлявших как бы особое племя. Жизнь их была трудовая и доля незавидная. Беспрестанные войны заставили правительство поддерживать и даже усиливать наклонность русского дворянства, дарованием военному сословию новых прав и преимуществ, которыми не пользовались поступающие в гражданскую службу. Ряд побед и завоеваний славного царствования Екатерины II весьма естественно возвысил еще более звание военных; на них смотрели как на избранников государства. Жизнь военная тогда была полна или боевых тревог и опасностей или совершенного разгула, к сожалению иногда доходившего до невероятного в наше время буйства: случалось, например, какому-нибудь хмельному ротному командиру штурмовать жидовское местечко в своем собственном отечестве, – все сходило с рук: не смели и подумать заводить с ним дела. Но при Императоре Павле Петровиче пошло иначе. Строгая дисциплина, постоянное учение, фронт, выправка, взыскания и наказания, переходившие всякие пределы, заставили дворян бежать из военной службы, которая и в мирное время представляла более опасностей, чем прежде самая война. В предупреждение «такого самовольства дворян» Император Павел запретил им начинать службу иначе, как в военном звании; исключение сделано было только для коллегии иностранных дел, где в то время был первоприсутствующим граф Растопчин, пользовавшийся неограниченным доверием Императора Павла.
Дмитрий Николаевич Блудов, записанный дядей своим, поэтом Державиным, подобно другим столбовым дворянам, чуть не с пеленок, в Измайловский гвардейский полк, давно уже был из него уволен по просьбе матери. Надо было хлопотать о помещении в гражданскую службу, сообразно его наклонностям и образованию. При содействии Каменских и родственных связях с Наумовым, другом Бантыш-Каменского, удалось поместить его в московский Архив государственной коллегии иностранных дел, находившийся под начальством Бантыш-Каменского. Здесь, необыкновенные способности и знание иностранных языков Блудова очень скоро обратили на него внимание. В 1800 году (июля 5-го) он поступил юнкером в Архив, через полгода произведен был в переводчики, а 14-го октября 1801 года в коллежские асессоры.
Вероятно, вследствие дарованного московскому Архиву права, он был наполнен молодыми людьми лучших фамилий, желавших избежать тягостной военной службы, и приобретших впоследствии известность в московском обществе под названием архивных юношей. Они, впрочем, не успели вытеснить прежнее поколение чиновников, да едва ли и могли, потому что и в Архиве коллегии иностранных дел, особенно при тогдашних его начальниках, необходимы были труженики и дельцы. Он представлял в то время самое странное смешение служащих. Вигель, в своих записках, оставил нам любопытное описание его; тут были: князь Гагарин, граф Мусин-Пушкин, и с ними за одним столом семинарист в фризовом изношенном сюртуке. Тут были, между прочими, два брата Тургеневых – Андрей и Александр и впоследствии Дашков, с которыми Блудов сблизился более других. Вигель, поступивший после долгих ходатайств и мытарств также в московский Архив, в своих записках не щадит никого из прежних товарищей, ни пролетариев, ни аристократов; только для Блудова и Андрея Тургенева, к сожалению, так рано умершего, делает исключение. О Блудове он отзывается с каким-то увлечением, вовсе ему не свойственным. По его собственным словам, Блудов, своим блестящим умом, сделал на него впечатление необыкновенное. Слушая его, он постоянно находился под магическим влиянием его слова.
Не менее резкую противоположность составлял и начальник относительно этой блестящей молодежи.
Московский Архив состоял из трех отделений, более или менее зависящих от Бантыш-Каменского. Одним из них управлял ученый Стритер, тогда уже дряхлый старик, другим – Соколовский едва ли моложе его и третьим – сам Бантыш-Каменский; в это отделение попал Блудов. Бантыш-Каменский – племянник известного архиепископа московского Амвросия Зартыс-Каменского, убитого разъяренной чернью во время московской чумы, – жил у дяди во время этой страшной катастрофы и сам от нее жестоко пострадал; избитый, он брошен был на улице, где чья-то благодетельная рука спасла его. От этого памятного события у него осталась на всю жизнь глухота, непримиримая ненависть к черни, затаенная злоба к знати, постоянное раздражение и подозрительность против всех. Он был брюзглив, но не жесток, как говорит Вигель, строг, и взыскателен к подчиненным; жил в архивной пыли, работал, трудился, знакомство и дружбу вел только с монахами и архиереями.
Блудов был доволен своим положением; но вдруг пронеслась по архиву грозная весть, всполошившая всех служивших в нем, будто Император Павел, узнавши о чрезмерном числе сверхштатных чиновников, приказал их разместить по полкам, оставивши только необходимое число для занятий. По-видимому, это произвело панический страх между служащими и их родными. Вот, что пишет Катерина Ермолаевна Блудова к Наумову, находившемуся, как мы сказали, в дружеских отношениях с начальником Архива, Бантыш-Каменским и принимавшему участие в Дмитрии Николаевиче:
«Один Бог может проникнуть оскорбленное сердце мое, которое стеснено вчерашней вестью». Далее, сказавши, что оставлены будут в Архиве, вероятно те, которые имеют сильных заступников и покровителей, а такие есть у большей части служащих, она прибавляет: «а сын мой, кроме слез бедной своей матери, никого не имеет. Если она от горести и дух свой испустит у крыльца Николая Николаевича (Бантыш-Каменский), кто возрит на умирающую вдову и подвигнут будет к сожалению». Умоляя Наумова именем той горячей любви, которую к нему питала мать его, вступиться за сына, она просит «хотя о той милости, чтобы заранее была я уведомлена о судьбе сына моего: может быть его назначат на край света в полк, куда горестная мать должна будет за ним последовать, то хоть бы меры я могла взять для устройства своего имения….. Пойми грусть бедной твоей родственницы», и проч.
И в этом случае ее искренний, верный друг, графиня Каменская, ходатайствует и просит вместе с нею; но к счастью их обеих, опасения оказались напрасны и слухи несправедливы: все осталось в прежнем виде и Архив переполнялся молодыми людьми.
Бантыш-Каменский не оставлял праздным многочисленное общество своей блестящей молодежи, большей частью числившейся сверх штата; ей нечего было делать в самом Архиве, а потому он, вместе с Малиновским, придумал другие занятия, заставляя переводить иностранных писателей. Из этих переводов составился огромный писанный том, хранящийся в Императорской Публичной Библиотеке и носящий такое странное заглавие «Дипломатические статьи из Всеобщего Робинстонова Словаря перев. при московском Архиве, служащими благородными юношами в 1802, 1803, 1804 и 1805 годах под надзиранием Статского Советника Алек. Малиновского», как видно в то время слову благородный (конечно по происхождению) придавали большое значение. Блудов выступает в этом сборнике на литературное поприще со следующей статьей: «О союзах заключенных между государствами, перев. Коллежским Асессором Блудовым (ст. XII, стр. 193–232). Надо сознаться, что как эта статья, так и большая часть других не отличаются ни правильностью слога, ни легкостью речи.
Много нужно было трудиться Блудову, чтобы выработать свой слог, а что он владел им вполне, это мы видим из его исторических трудов и некоторых манифестов; но конечно еще больше труда ему было совладать со своим характером, чрезвычайно пылким. Его быстрый, острый ум нередко увлекал его к возражениям метким и колким, навлекавшим ему вражду людей, с которыми он случайно сходился. Те, которые знали Дмитрия Николаевича впоследствии, могли убедиться до какой степени изменился этот характер. Конечно, много способствовали к тому тесная дружба с Карамзиным и Жуковским, людьми в высшей степени кроткими и благодушными, а впоследствии времени, влияние его жены. Дружба с Дашковым, человеком твердым, положительным и неуклонных убеждений была полезна в другом отношении, и для них обоих: они, так сказать, дополняли собой один другого.