В кругах литературоведов. Мемуарные очерки - Леонид Фризман 3 стр.


Когда Теркин интересуется тем, «кто же все-таки за гробом / Управляет тем Особым», он получает ответ, способный потрясти глубиной и емкостью. Оказывается, та же личность, которая загубила миллионы невинных репрессированных, «в вечность их списала», несет ответственность и за бессчетные жертвы войны, заполнившие отдел, что «обозначен / Был армейскою звездой».

Чтобы увидеть истоки перемен, произошедших между 1960 и 1963 годами, нужно помнить, что на это время пришлось знаковое событие – состоялся XXII съезд КПСС, с трибуны которого о преступлениях Сталина было сказано не в закрытом и оставшемся неопубликованным докладе, а вслух, во многих выступлениях, с оглашением потрясших общество фактов.

«Новый мир» Твардовского до последних дней своего существования отстаивал правду, прозвучавшую на XXII съезде, что после отстранения от власти Хрущева сделало этот журнал лидером оппозиционных сил страны и объектом преследования со стороны властей. Брежневское руководство, насмерть перепуганное крупицами правды, успевшими просочиться в общественное сознание, всеми силами стремилось замолчать злодеяния Сталина, стереть их в народной памяти. Любые упоминания об ужасах коллективизации, организованном голоде, арестах миллионов невинных людей, выселении народов, ущербе, нанесенном биологии, кибернетике, стали запретными. И тогда Твардовский вновь, но несравненно более остро, чем прежде, разошелся с установками Кремля и создал поэму «По праву памяти», которая на два десятилетия стала достоянием самиздата.

Благодаря моей дружбе с Юрием Буртиным, о которой я в дальнейшем расскажу подробнее, я имел возможность прочесть эту поэму в 1969 году, когда она была написана. На моих глазах рождалась и статья Буртина «Вам из другого поколенья», напечатанная в 87-м в связи с одновременным появлением поэмы «По праву памяти» сразу в двух московских журналах: в «Новом мире» и «Знамени». Эта поэма запечатлела последний и окончательный взгляд Твардовского на Сталина. Вспомним, что в «За далью даль» главный укор адресован не Сталину, а нам, возносившим ему неумеренную и безудержную хвалу.

Не те ли все, что в чинном зале,
И рта ему открыть не дав,
Уже, вставая, восклицали:
«Ура! Он снова будет прав…»?[13]

Если он «всем заведовал, как бог», то виноваты в этом мы, которые его обожествили: «Кому пенять, что он таков?». В последней поэме поэт говорит об «отце народов» с горькой иронией, обличая его двуличие и коварство:

Да, он умел без оговорок,
Внезапно – как уж припечет —
Любой своих проступков ворох
Перенести на чей-то счет;
На чье-то вражье искаженье
Того, кто возвещал завет,
На чье-то головокруженье
От им предсказанных побед[14].

Репрессии 30-х годов обрисованы совсем не теми красками, которые мы видели в поэме «За далью даль»:

И за одной чертой закона
Уже равняла их судьба:
Сын кулака и сын наркома,
Сын командарма иль попа…
Клеймо с рожденья отмечало
Младенца вражеских кровей.
И все, казалось, не хватало
Стране клейменых сыновей[15].

Сталин и здесь назван богом, но это злобный бог, требующий нескончаемых жертв: «оставь отца и мать свою», «предай в пути родного брата / И друга лучшего тайком». В «За далью даль» звучала мысль, что бог оказался человеком, таким же, как все смертные, «что и в Кремле никто не вечен / И что всему выходит срок». В последней же поэме внимание приковано к другому: сын-то за отца, может быть, и не отвечает, но дети, признавшие отцом выродка, изверга, убийцу миллионов ни в чем не повинных людей, обожествившие его, одобрявшие его, а то и соучаствовавшие в его злодеяниях, не могут не нести своей доли ответственности. И заканчивается эта глава строками, беспощадными и к вождю, и к себе:

Давно отцами стали дети,
Но за всеобщего отца
Мы оказались все в ответе
И длится суд десятилетий,
И не видать ему конца[16].

Может быть, кто-нибудь упрекнет меня в том, что я превращаю мемуарный очерк в литературоведческую статью, неоправданно углубляясь в сравнение двух поэм Твардовского. Не могу с этим согласиться. Да, случилось так, что на предложение Твардовского написать в «Новый мир» что-нибудь на собственно современную тему я откликнулся лишь через несколько лет. Да, я тогда не мог знать, что за эти несколько лет Твардовский стал иным: что приглашал меня автор «За далью даль», а пришел я к автору «По праву памяти». Что Твардовский 1962 года одобрил замысел статьи о Пушкине и Польском восстании, а Твардовский 1968-го поддержал и пробивал в печать «Иронию истории» с ее откровенным осуждением Октябрьской революции, скудоумия ее организаторов и трагизма ее последствий.

Первым, с кем я поделился своим замыслом, был Владимир Яковлевич Лакшин. Вот ответ, который я от него получил:

Уважаемый товарищ Фризман!

Тема предложенной Вами статьи очень интересна. Конечно, вопрос о ее публикации зависит еще от многих условий – содержания, характера и тона изложения и т. и. Но в любом случае Вам следует прислать нам ее для ознакомления.

С уважением, В. Лакшин

27 ноября 1967 г.

Это письмо положило начало нашей дружбе, которая продолжалась до самой его смерти. Вскоре после скандала с «Иронией истории», о котором расскажу чуть ниже, я послал ему письмо с впечатлениями, вызванными его статьей о «Мастере и Маргарите», и кое-какими собственными размышлениями об этом романе. Он ответил:

Уважаемый Леонид Генрихович!

Вернувшись из отпуска, нашел Ваше письмо. Сердечное спасибо. Рад, что статья о «Мастере» пришлась Вам по душе. Ваши соображения относительно смерти Берлиоза остроумны и заслуживают внимания, хотя, быть может, сам автор и не рассчитывал на такое толкование этого эпизода. Ну, да и так бывает.

С искренним уважением, В. Лакшин

1 ноября 1968 г.

Когда в начале 1971 года редколлегию «Нового мира» разогнали, а Лакшина, так сказать, «трудоустроили» в журнале «Иностранная литература», он приглашал меня навещать его там. Запомнилась забавная формулировка этого приглашения: «поднимаетесь на такой-то этаж, входите в такую-то комнату и попадаете прямо ко мне в объятия». Я никогда не сотрудничал с «Иностранной литературой», и никаких редакционных дел у нас не было, а лишь чисто дружеское общение.

На отправленную ему «Жизнь лирического жанра» он откликнулся так: «Книгу я прочитал с интересом – много замечаний тонких и дельных, в особенности мне понравилась глава о Баратынском – и вообще Ваше коронное рассуждение о природе “объективного” и “субъективного” поэтического мироощущения, о том, что невзгода, погибшая любовь и проч. – для романтика только повод выразить огорчение всем погибельным несовершенствам мира. Это так и есть». А вскоре я получил от него монографию «Толстой и Чехов», присланную мне «с крепким дружеским рукопожатием».

В. Я. Лакшин

Из многого, что запомнилось в Лакшине, мне особенно дорог один эпизод, в котором высветилась его личность. Намного позднее, уже в пору горбачевской гласности, когда стало печататься многое, что прежде было запретным, его спросили: «Что вам больше всего хотелось бы написать?» – и он ответил: «Письма Короленко Луначарскому». Это может показаться мелочью, но те, кто помнит эти письма, согласятся, что в ответе Лакшина, как в капле воды, отразилась его политическая и этическая программа, можно сказать, вся его личность.

Прочтя и одобрив мою «Иронию истории», Лакшин свел меня с Юрием Григорьевичем Буртиным, который курировал в «Новом мире» отдел публицистики. Сказать, что этот человек стал моим другом, – значит сказать лишь малую часть правды. С первой встречи и до своей смерти он был не только одним из самых близких людей, но и единомышленником в самом определенном и точном значении этого слова.

Те его письма, которые я буду приводить в дальнейшем, не могут дать полного представления о мере нашей идейной близости – она сильнее всего проявлялась в личном общении, в том абсолютном доверии, которое мы питали друг к другу. Бывало, я приходил к нему домой, чтобы читать там книги Солженицына, не подлежавшие выносу, и он, уходя на работу, оставлял меня на весь день в своей квартире, сказав на прощание: «Вот кофе, хлеб, в холодильнике колбаса, яйца, вернусь вечером». Я прочел тогда не только «В круге первом», но и подержал в руках корректуру «Ракового корпуса», набранного для публикации в «Новом мире», но не выпущенного в свет.

Основные факты биографии Буртина и предыстория его появления в «Новом мире» стали мне известны намного позже. Он родился в 1932 году в семье сельского врача и учительницы. После окончания Ленинградского университета восемь лет работал учителем литературы в железнодорожной школе для взрослых в Костромской области, на станции Буй. Там при поддержке других учителей и учеников (рабочих и машинистов железной дороги) предпринял, вероятно, первую в СССР попытку выдвижения «альтернативного» кандидата на выборах в Верховный Совет СССР – поэта Александра Твардовского; за эту выходку (разумеется, пресеченную) был исключен из партии по обвинению в ревизионизме.

В 1965 году представил диссертацию о творчестве Твардовского, точнее, о его связи с советской историей и сознанием народа, однако диссертация не увидела свет – на ее предварительном обсуждении в Институте мировой литературы (ИМЛИ) Буртин поблагодарил Андрея Синявского, который к тому времени был уже арестован, и это поставило крест на возможности защиты, но послужило сближению Буртина с диссидентской средой.

Ю. Г. Буртин

Начиная с 1959 года печатался в «Новом мире», а в 67-м Твардовский пригласил его на работу в редакцию. Вплоть до разгрома журнала Буртин вел раздел «Политика и наука», являясь фактическим заведующим отделом публицистики и членом редколлегии. Формально это было невозможно, так как он был беспартийным, но он входил в тот узкий доверенный круг, который определял направление редакционной политики. Благодаря ему и еще нескольким таким, как он, «Новый мир» был тем, чем он был.

Вскоре после того, как мы с Буртиным начали готовить к печати, вернее сказать, к пробиванию в печать мою «Иронию истории», я стал регулярно бывать в небольшой комнате, в которой размещался отдел публицистики, и ощутил себя членом стихийно сложившегося коллектива единомышленников-оппозицио-неров. Люди, которые там встречались, как-то сразу становились вроде давними знакомыми, моментально возникала атмосфера доверительного общения. Впервые вступая в разговор, понимали друг друга с полуслова. Там я увидел публициста В. Кардина, историков А. Каждана и А. Некрича, литературоведа и писателя-сатирика 3. Паперного, генетика В. Эфроимсона и еще многих людей, которых сближал их образ мыслей.

Со времени, когда Твардовский предложил мне писать для «Нового мира», прошло шесть лет и многое в стране изменилось. Отстранение от власти Хрущева, свертывание критики культа личности, преследования первых диссидентов, ужесточение цензурного нажима на печать делали любую критику происходивших процессов и даже размышления над ними вслух все более трудными, и не оставалось другого средства довести свою мысль до читателя, как прибегать к аллюзиям, иносказаниям, намекам. Тогда-то мы и стали самым читающим между строк народом, и ни в одном журнале не вычитывали этим способом так много, как в «Новом мире».

Сидели мы с Буртиным бок о бок долгие часы над моей статьей, ставшей нашим общим делом, решая обычную по тем временам задачу: как оставить в тексте побольше правды и вместе с тем сделать ее «проходимой»? А ситуация с каждым месяцем становилась все хуже. В начале 1968 года чехословацкую компартию возглавил А. Дубчек. Наши сталинисты с возрастающей подозрительностью следили за Пражской весной, их бросала в дрожь та поддержка, которую встречала у демократически настроенных слоев населения нашей страны идея создания социализма с человеческим лицом, а тем более опасение, что такие кошмарные явления, как свободная печать или ограничение диктатуры партийно-административного аппарата, могут, чего доброго, пересечь чехословацко-советскую границу. А тут еще появился и стал ходить по рукам первый меморандум Сахарова, провидчески указавшего на край пропасти, к которому мы неуклонно сползали.

Чистили мы с Буртиным злосчастную рукопись, искали какие-то приемлемые прикрытия для крамольных идей, и наконец она ушла в набор, а в начале мая появилась и корректура. Статья намечалась в пятый, юбилейный, номер журнала – в мае 1968 года исполнялось 150 лет со дня рождения Маркса. Прошел май, за ним июнь и июль, а номер все не появлялся. Живя в Харькове, я с опозданием узнал, что с ним случилось.

Когда шли уже чистые листы, экземпляр журнала попал в ЦК, и там мою «Иронию истории» прочел Большой Начальник. Прочел и – что не всегда случается с начальниками – понял содержание прочитанного. И охватил Большого Начальника Большой Гнев. Кое-какие колоритные детали запечатлел в своем дневнике тогдашний заместитель главного редактора «Нового мира» А. И. Кондратович. «Вызвал Галанов. Вел разговор Беляев». Вердикт выглядел так: «У Фридмана[17] в его статье “Ирония истории” получается, что эта ирония распространяется и на социалистическую революцию». Листы со статьей оказались уже отпечатаны. «Когда Беляев зачем-то вышел, я позвонил Мише (М. Н. Хитрову. – Л.Ф.). Да, именно эти листы. Беляев ходил, конечно, к начальству получать указания. Вернулся. Я сказал ему, что лучше все-таки оставить. Он молчит. Я ему: “Тогда принимайте решение сами”. Он посмотрел на меня внимательно и сказал: “Пускайте под нож”»[18].

Естественно, все происходящее привлекало к себе напряженное внимание А.Т. Твардовского. 21 апреля 1968 года, изливая в своих «Рабочих тетрадях» негодование по поводу происходившего в стране, он сделал такую запись: «И все не то, как бы ни старались деятели, неуклюже напяливающие на себя мантию деятеля, уже сделавшего свое дело (“трагедия” и “фарс”), воображающие, что верят в себя, и требующие от мира, чтобы и тот воображал это, стремящиеся обмануть себя насчет своего собственного содержания». И продолжил ее словами: «Выше цитированные строки – по верстке статьи Фризмана “Ирония истории”, наверняка не пройдет, хотя вся на Марксе и Энгельсе. Но слишком уж очевиден объект “иронии” – отнести ее к одному Китаю невозможно»[19].

Запись от 15 июня: «Возвращается Кондратович от Беляева – Галанова. Шесть листов под нож? Беляев: под нож…

Назад Дальше