Понятно, какое согревающее впечатление должен был произвести на душу Гоголя такой сердечный прием. Он почти каждый день бывал у Аксаковых и являлся перед ними таким, каким видали его все близкие знакомые: веселым, остроумным и задушевным собеседником, чуждым всякой заносчивости, всякой церемонности. В его внешности Аксаковы нашли большую перемену против того, как видали его в 1834 году.
«Следов не было прежнего гладко выбритого и обстриженного, кроме одного хохла, франтика в модном фраке. Прекрасные, белокурые, густые волосы лежали у него по плечам; красивые усы, эспаньолка довершали перемену; все черты лица получили совсем другое значение; особенно в глазах, когда он говорил, выражалась доброта, веселость и любовь ко всем; когда же он молчал или задумывался, то сейчас изображалось в них серьезное устремление к чему-то не внешнему. Сюртук вроде пальто заменил фрак, который Гоголь надевал только в совершенной крайности; сама фигура Гоголя в сюртуке сделалась благообразнее».
Гоголь собирался в Петербург, где должен был взять из Патриотического института двух своих сестер. Сергею Тимофеевичу Аксакову нужно было ехать туда же с сыном и дочерью. Они отправились все вместе в одном экипаже, и всю дорогу Гоголь был неистощимо весел. В Петербурге он остановился у В. А. Жуковского, который в качестве наставника тогдашнего наследника, цесаревича Александра Николаевича, имел большую квартиру в Зимнем дворце, – и тотчас же для него начались неприятные хлопоты. Литературные работы не обеспечивали его в материальном отношении. Деньги, полученные им с Дирекции императорских театров за «Ревизора» (2500 руб. ассигн.), дали ему средства уехать из России в 1836 году, но, конечно, не могли обеспечить его существование за границей. В 1837 году Жуковский выхлопотал для него пособие от государя в размере 5 тысяч руб. ассигн., и на эти деньги он жил до приезда в Россию. Но теперь ему предстояли экстренные расходы: надобно было, взяв сестер из института, сделать им полную экипировку, довезти их до Москвы да еще заплатить за некоторые приватные уроки, которые они брали в институте. Мать его не могла ничего уделить дочерям из своих средств. Хотя имение, оставшееся после Василия Афанасьевича Гоголя, было не особенно маленькое (200 душ крестьян, около 1000 десятин земли), но заложенное, и доходами с него Марья Ивановна еле могла существовать. Приезд из Малороссии в Москву за дочерьми и без того представлялся ей довольно разорительным. Гоголь не решился обратиться с просьбой о денежном пособии к своим старым друзьям, Жуковскому и Плетневу, так как они и без того много раз ссужали его деньгами, и он считал себя их неоплатным должником; из других знакомых его одни, несмотря на все желание, не в состоянии были помочь ему, с другими он не был настолько близок, чтобы явиться в роли просителя. Гоголь волновался, хандрил, обвинял Петербург в холодности, равнодушии. С. Т. Аксаков с чуткостью, свойственной его истинно доброму сердцу, угадал, что происходило в душе поэта, и сам, без всякой просьбы с его стороны, предложил ему две тысячи рублей. Гоголь очень хорошо знал, что Аксаковы совсем не богаты, что им самим часто приходится нуждаться в деньгах, тем более тронула его эта неожиданная помощь. Успокоившись насчет материальных дел, Гоголь и в Петербурге не оставлял вполне своих литературных занятий и каждый день проводил определенные часы за письменным столом, запершись в своей комнате от всех посетителей. У него в то время была готова большая часть первого тома «Мертвых душ», и первые главы были даже окончательно отделаны. Он читал их в кружке своих приятелей, собравшихся для этой цели в квартире Прокоповича. Все слушали с напряженным вниманием мастерское чтение, только иногда взрывы неудержимого смеха прерывали общую тишину. Гоголь при передаче самых смешных сцен сохранял полную серьезность, но искренняя веселость и неподдельный восторг, возбуждаемый в слушателях, видимо, были ему очень приятны.
В Петербурге он оставался в этот раз недолго и, взяв сестер из института, вернулся вместе с Аксаковыми в Москву. В Москве умственная жизнь шла в то время гораздо живее, чем в Петербурге. Резкого разрыва между славянофилами и западниками еще не произошло, в передовой интеллигенции господствовало увлечение Гегелем и немецкой философией. У Аксаковых, у Станкевича, у Елагиной – везде, где собирались молодые профессора или литераторы, шли горячие, оживленные споры о разных отвлеченных вопросах и философских системах. Гоголь ни по своему развитию, ни по складу ума своего не мог принимать участия в подобных словопрениях. Его московские друзья вовсе и не ожидали этого от него. Он нравился им как человек тонко наблюдающий и нежно-отзывчивый, они поклонялись его таланту, они любили его как художника, который смелою и в то же время тонкою кистью касался язв современного общества. Причины этих язв, средства уврачевать их они искали и находили на основании своих собственных убеждений. Именно потому, что Гоголь не высказывал своих теоретических взглядов, каждая партия считала себя вправе называть его своим и заключать о его мировоззрении на основании тех выводов, которые сама делала из его произведений.
«Чем более я смотрю на него, тем более удивляюсь и чувствую всю великость этого человека и всю мелкость людей, его не понимающих! – восклицал всегда восторженный Константин Аксаков. – Что за художник! Как полезно с ним проводить время!»
Станкевич восхищался каждой строчкой, выходившей из-под пера его; при первых словах его чтения он заливался неудержимым хохотом от одного предчувствия того юмора, каким проникнуты его произведения.
«Поклонись от меня Гоголю, – писал с Кавказа Белинский, в то время еще москвич по духу, – и скажи ему, что я так люблю его и как поэта, и как человека; что те немногие минуты, в которые я встречался с ним в Питере, были для меня отрадой и отдыхом. В самом деле, мне даже не хотелось говорить с ним, но его присутствие давало полноту душе моей».
Отправив одну из сестер своих в деревню с матерью, которая приезжала в Москву, чтобы взять ее и повидаться с сыном, поместив другую к одной знакомой барыне, взявшейся докончить ее образование, Гоголь стал собираться назад в Рим. Друзья старались удержать его, высказывая опасение, что среди роскошной природы и привольной жизни Италии он забудет Россию; но он уверял их, что совершенно наоборот: чтобы настоящим образом любить Россию, ему необходимо удалиться от нее; во всяком случае, он обещал через год вернуться в Москву и привезти первый том «Мертвых душ» совсем готовым. Аксаковы, Погодин и Щепкин проводили его до первой станции Варшавской дороги и там распрощались самым дружеским образом.
Выдержав в Вене курс лечения водами, Гоголь затем вернулся в свой любимый Рим, про который он говорил: «мне казалось, что будто я увидел свою родину, в которой несколько лет не бывал, а в которой жили только мои мысли. Но нет, это все не то: не свою родину, но родину души своей я увидел, где душа моя жила еще прежде меня, прежде чем я родился на свет». Теперь уже этот Рим перестал служить для него предметом постоянного восторженного наблюдения и изучения: он бессознательно, как чем-то привычным, наслаждался и его природой, и его художественными красотами, и вполне предался своим литературным трудам. «Я обрадовался моим проснувшимся силам, освеженным после вод и путешествия, – пишет он, – и стал работать изо всех сил, почуя просыпающееся вдохновение, которое давно уже спало во мне». Он дописывал последние главы первого тома «Мертвых душ», кроме того, переделывал некоторые сцены в «Ревизоре», перерабатывал набело «Шинель», занимался переводом итальянской комедии «Ajo nell Imbarazzo» («Дядька в затруднительном положении»), о постановке которой на сцене московского театра давал подобные указания Щепкину. Но – увы – слабый организм поэта не вынес нервного напряжения, сопровождающего усиленную творческую деятельность. Он схватил сильнейшую болотную лихорадку (malaria). Острая, мучительная болезнь едва не свела его в могилу и надолго оставила следы как на физическом, так и на психическом состоянии его. Припадки ее сопровождались нервными страданиями, слабостью, упадком духа. Н. П. Боткин, бывший в то время в Риме и с братской любовью ухаживавший за Гоголем, рассказывает, что он говорил ему о каких-то видениях, посещавших его во время болезни. «Страх смерти», мучивший отца Гоголя в последние дни его жизни, передался отчасти и сыну. Гоголь с ранних лет отличался мнительностью, всегда придавал большое значение всякому своему нездоровью; болезнь мучительная, не сразу поддавшаяся врачебной помощи, показалась ему преддверием смерти или, по крайней мере, концом деятельной, полной жизни. Серьезные, торжественные мысли, на которые наводит нас близость могилы, охватили его и не покидали более до конца жизни. Оправившись от физических страданий, он опять принялся за работу, но теперь она приобрела для него иное, более важное значение. Отчасти под влиянием размышлений, навеянных болезнью, отчасти благодаря статьям Белинского и рассуждениям его московских почитателей, в нем выработался более серьезный взгляд на свои обязанности как писателя и на свои произведения. Он, чуть не с детства искавший поприща, на котором можно прославиться и принести пользу другим, пытавшийся сделаться и чиновником, и актером, и педагогом, и профессором, понял наконец, что его настоящее призвание есть литература, что смех, возбуждаемый его творениями, имеет под собой глубокое воспитывающее значение. «Дальнейшее продолжение „Мертвых душ“, – говорит он в письме к Аксакову, – выясняется в голове моей чище, величественнее, и теперь я вижу, что сделаю, может быть, со временем, кое-что колоссальное, если только позволят слабые силы мои. По крайней мере, верно, немногие знают, на какие сильные мысли и глубокие явления может навести незначащий сюжет, которого первые невинные и скромные главы вы уже знаете».
В то же время религиозность, отличавшая его с детских лет, но до сих пор редко проявлявшаяся наружу, стала чаще выражаться в его письмах, в его разговорах, во всем его мировоззрении. Под ее влиянием он стал придавать своей литературной работе какой-то мистический характер, стал смотреть на свой талант, на свою творческую способность как на дар, ниспосланный ему Богом ради благой цели, на свою писательскую деятельность как на предопределенное свыше призвание, как на долг, возложенный на него Провидением.
«Создание чудное творится и совершается в душе моей, – писал он в начале 1841 года, – и благодарными слезами не раз теперь полны глаза мои. Здесь явно видна мне святая воля Бога: подобное внушение не происходит от человека; никогда не выдумать ему такого сюжета».
Этот мистический, торжественный взгляд на свое произведение Гоголь высказывал пока еще очень немногим из своих знакомых. Для остальных он был прежним приятным, хотя несколько молчаливым собеседником, тонким наблюдателем, юмористическим рассказчиком.
Россия и все русские по-прежнему возбуждали в нем самый горячий интерес. Русских, заезжавших к нему в Рим, он выспрашивал о всем, что делалось в России, без устали слушал рассказы их о всяких новостях, литературных и нелитературных, о всех интересных статьях, появлявшихся в журналах, о всех новых писателях.
При этом он умел узнавать не только все, что ему хотелось, но и взгляды, мнения, характер рассказчика, сам же оставлял при себе свои задушевные мысли и убеждения. «Он берет полной рукой все, что ему нужно, ничего не давая», – выражался про него римский приятель, гравер Иордан.
Кроме России и Рима, ничто, по-видимому, не интересовало Гоголя. В периоды усиленной творческой работы он обыкновенно почти ничего не читал. «Одна хорошая книга достаточна в известные эпохи для наполнения всей жизни человека», – говорил он и ограничивался тем, что перечитывал Данте, «Илиаду» в переводе Гнедича и стихотворения Пушкина. Политическая жизнь Европы менее, чем когда-нибудь, привлекала его внимание; о Франции как родоначальнице всяких новшеств, как истребительнице того, что он называл «поэзией прошлого», он отзывался чуть не с ненавистью. Тогдашний Рим, Рим папского владычества и австрийского влияния был ему по сердцу. Григорий XVI, по наружности такой добродушный, так ласково улыбавшийся на всех церемониальных выходах, умел подавлять все стремления своих подданных приобщиться к общей жизни европейских народов, к общему ходу европейской цивилизации. Беспокойная струя невидимо просачивалась под почвой тогдашнего здания итальянской жизни, тюрьмы были переполнены не уголовными преступниками, а беспокойными головами, не уживавшимися с монастырски-полицейским режимом, но на поверхности все было гладко, мирно, даже весело. На площадях города гремели великолепные оркестры, по улицам беспрестанно двигались торжественные религиозные процессии, сопровождаемые толпами молящихся, библиотеки, музеи, картинные галереи гостеприимно открывали двери свои для всех желающих. Художники, артисты, ученые находили здесь все средства для занятий своей специальностью и тихий, укромный уголок, защищенный от тех бурь, отголоски и предвозвестники которых нарушали покой остальной Европы.
Поселившись в сравнительно малолюдной улице Via Felice, в очень скромно меблированной, но просторной и светлой комнате, Гоголь вел правильную, однообразную жизнь.
Вставал он обыкновенно рано и тотчас же принимался за работу, выпивая в промежутках графин или два холодной воды. Он находил, что вода необыкновенно благотворно на него действует, что только с помощью ее он поддерживает свои силы. Завтракал он в каком-нибудь кафе чашкой кофе со сливками, потом до позднего обеда опять работал, если не было русских, с которыми предпринимал прогулки по Риму и окрестностям, а вечера большей частью проводил в кругу своих приятелей художников.
К лету 1841 года первый том «Мертвых душ» был окончательно отделан и приготовлен к печати. Гоголь хотел сам руководить его изданием и приехать для этой цели в Россию. По мере того как подвигалась обработка его произведения и перед ним выяснился весь его план, он все более проникался мыслью о его великом значении. «Мне тягостно и почти невозможно теперь заняться дорожными мелочами и хлопотами, – писал он С. Т. Аксакову, – мне нужно спокойствие и самое счастливое, самое веселое, сколько можно, расположение души; меня теперь нужно беречь и лелеять. Я придумал вот что: пусть за мною приедут Михаил Семенович (Щепкин) и Константин Сергеевич (Аксаков). Им нужно же: Михаилу Семеновичу – для здоровья, Константину Сергеевичу – для жатвы, за которую уже пора ему приняться, а милее душе моей этих двух, которые бы могли за мною приехать, не могло бы для меня найтись никого! Я бы ехал тогда с тем же молодым чувством, как школьник в каникулярное время едет из надоевшей школы домой, под родную крышу и вольный воздух. Меня теперь нужно лелеять – не для меня, нет. Они сделают небесполезное дело. Они привезут с собой глиняную вазу. Конечно, эта ваза теперь вся в трещинах, довольно стара и еле держится, но в этой вазе теперь заключено сокровище. Стало быть, ее нужно беречь».
Глава IV. Предвестники душевного расстройства
Перемена в душевном настроении Гоголя по возвращении из-за границы. – Затруднения с первым томом «Мертвых душ». – Физические и нравственные страдания Гоголя. – Неприятности московской жизни. – Сборы в Иерусалим. – Гоголь приходит в дом Аксаковых с образом Спасителя в руках. – Отъезд за границу. – «Блюстители огней истины». – Любовь и мистицизм. – Уединенные чтения отцов церкви с А. О. Смирновой. – Страсть к проповедничеству в беседах и письмах. – Денежные затруднения. – Трехлетняя субсидия от императора Николая I. – Трудные роды второго тома «Мертвых душ». – Молитва для испрашивания вдохновения у Бога
Личные дела помешали и Щепкину, и К. Аксакову исполнить просьбу Гоголя и встретить его на дороге в Россию. Он приехал один сначала на короткое время в Петербург, затем в Москву, где старые знакомые встретили его с прежним радушием. С. Т. Аксаков нашел в нем большую перемену за последние полтора года. Он похудел, побледнел, тихая покорность воле Божией слышна была в каждом его слове. Его веселость и проказливость в значительной степени исчезли; в разговорах его прорывался порой прежний юмор, но смех окружающих как будто тяготил его и быстро заставлял переменять тон разговора.
Издание первого тома «Мертвых душ» доставило Гоголю немало волнений и внутренних страданий. Московский цензурный комитет не разрешил печатанья поэмы; его смущало само заглавие ее «Мертвые души», когда известно, что душа бессмертна. Гоголь отправился в петербургский цензурный комитет и долго не знал, какая судьба постигнет ее, будет она пропущена или нет. Ему пришлось по этому поводу обращаться с просительными письмами к разным влиятельным лицам: к Плетневу, Виельгорским, Уварову, кн. Дондукову-Корсакову, даже через Смирнову посылать прошение на высочайшее имя. Наконец в феврале он получил известие, что рукопись разрешена к печатанию. Новая беда! Несмотря на его письма и просьбы, рукопись не присылали в Москву, и никто не мог сообщить ему, где она находится. Зная, какое значение он придавал своему произведению, можно себе представить, как волновался Гоголь. Он беспрестанно наводил справки на почте, обращался с вопросами ко всем, кто мог указать ему, куда девалось его сокровище, считал его погибшим. Наконец в первых числах апреля 1842 года рукопись была получена. Петербургская цензура не нашла ничего подозрительного в том, что смутило московскую, только «Повесть о капитане Копейкине» оказалась сплошь зачеркнутой красными чернилами. Гоголь тотчас принялся переделывать ее и в то же время приступил к печатанью поэмы в количестве 2500 экземпляров.
Конец ознакомительного фрагмента.