Как было и как вспомнилось. Шесть вечеров с Игорем Шайтановым - Елена Луценко 6 стр.


В рассказах о детстве Пушкина больше всего запомнились проявления странности, необычности. Деды его предков были африканцы. А у Некрасова и Короленко матери – польки, как у меня…

Мать – полька. Это определило невозможность в моем сознании чего-либо похожего на шовинизм. В 1920 году я услышал о войне с поляками, выбежал во двор, размахивая деревяной саблей с криком «Бей поляков». Мать сказала: «И меня ты будешь бить?» Я растерялся.

Отца я помню хуже, чем маму и бабушку, – его долго не было, а вернувшись с войны, он мало бывал дома – все на работе, а потом его совсем не стало в семье – мне исполнилось лишь восемнадцать лет. Худощавый, седой не по годам, с одним лишь зубом (потерял зубы на войне), отец уходил или уезжал в любое время суток, в любую погоду по вызовам к больным животным. Лютая стужа, он садится в крестьянские сани (я вижу из окна), закутывается в тулуп. В свободное время что-нибудь мастерил. Починил и обил два кресла, изготовил для меня из деревянных планок и бумаги макет корабля под парусами, другой – современный для тех лет дредноут, как на картинке, больше полуметра длиной…

У отца был хороший музыкальный слух. Он играл на скрипке, любил петь. В последний вечер, когда за ним пришли, он пел арию Ленского. Мать уже пошла открывать, а он пел. Не могу слышать эту арию без чувства скорби и горечи.

Отец много читал, любимый его писатель – Достоевский, особенно «Братья Карамазовы» (я спросил его в последний год). Мне он прочел вслух всю «Одиссею» в переводе Жуковского.

Когда мне было восемнадцать лет, отца арестовали по так называемому чая-новскому делу: нужно было на кого-то взвалить вину за неудачи коллективизации деревни. Это случилось в Смоленске, куда отец переехал в 1928-м из Вологды, чтобы занять место директора ветеринарного бактериологического института.

О революции и Гражданской войне в те годы я ничего не слышал. Но некоторые впечатления тех лет связаны с этими событиями. Однажды ночью проснулся от яркого света ручного фонаря, в комнате были чужие люди, много позже мама сказала, что кого-то искали, проверяли все дома. Помню поразившую меня картину: по середине улицы идет десятка два мужчин, а по бокам и сзади солдаты с ружьями наперевес. Я спросил, что это было: «Вели дезертиров». Один из сыновей аптекаря Прозоровского помешался после того, как, выйдя на заднее крыльцо, стал невольным свидетелем расстрела дезертиров. Это было уже после революции.

В нашу квартиру вселилось целое учреждение – ветеринарный отдел уездного совета (отец стал его заведующим – сохранилось удостоверение тех лет). Заняли зал, поставили столы, сидело человек десять мужчин и женщин. Кровать отца стояла в этом же зале, за ширмой.

На обед подавали суп из конины и ячменную кашу, иногда жаркое из жеребятины. Отец, как ветеринар, доставал ее, когда приходилось почему-либо закалывать лошадь или жеребенка. Жаркое казалось очень вкусным. Ели ячменные лепешки, пекли ячменное печенье. Потом мама рассказывала, что она успела до того, как ничего не осталось в продаже, купить большое количество ячменной муки, которую спрятали в подвале под детской комнатой. Крышка подвала была прикрыта ковриком, а на нем стояла моя кровать. Ячменная мука и конина избавили нас от голода в те трудные дни.

Из Никольска мы уехали в 1922 году в Великий Устюг, где прожили всего лишь год. Там я пошел в школу.

По Вологде

Прошел мимо старого дома на углу улиц Кирова и Мальцева, в котором мы жили в 1923–1928 годах. Он одряхлел, стал ниже, как бы сгорбился, но еще стоит, хотя кругом выросли новые высокие дома. Вот крыльцо – на нем часто сидела бабушка Бронислава Людвиговна. Вижу ее: в широкой серой или коричневой блузе, очень полная, с расплывшимся широким добродушным лицом, с тройным, опускающимся на ворот блузы подбородком. Глаза у нее и в семьдесят лет были хорошие, и она любила читать. Читала польских писателей, исторические романы Сенкевича, Крашевского…

Бродил по городу. Пришел на Соборную горку. Сюда приходил много раз в разные годы, в разные минуты жизни, веселые и печальные, тревожные и спокойные. Вспомню некоторые из них.

1926 или 1927 год. Лето. Вечер. Солнце уже садится, последние его лучи среди серых облаков. Я с отцом. Сидим, молчим, изредка о чем-то говорим, смотрим на вечернюю рябь. Направо, в стороне моста, белеет чайка на сером фоне неба. Сейчас чайки нет, и отца давно нет…

1963 год. Я прошел по конкурсу преподавать в Липецкий институт. Жена Муза – в Сочи. Я один должен решить, ехать или не ехать. Мучаюсь сомнениями. Опять пришел на Соборную горку. Ко мне подсел старик – знал еще моего деда. Другой старик, позже – через несколько лет, остановил на улице, спросил: «Кто такой И. Шайтанов, чья статья появилась в “Красном Севере”? Не Илья ли Шайтанов?» Илья, мой дед, оказывается, в качестве крестного отца присутствовал при его крещении. Я ответил, что Ильи нет в живых уже полвека, а статью написал Игорь, мой сын.

Дед, наверное, тоже приходил на Соборную горку. Может быть, и прадед, и прапрадед. Рядом собор, в котором они, конечно, бывали. Наши корни в Вологде. Как от них оторваться?

Подготовка текста к печати

И. Шайтанова

О вологодском быте середины прошлого столетия

Встреча с культурой на вологодской улице

Беседу с М. Н. Богословской вел Игорь Шайтанов

Душный август на загазованном Советском проспекте возле еще не снесенного тогда речного вокзала. Здесь всегда было особенно шумно и дымно.

…Тяжелые грузовики несутся дребезжа (кажется, вот-вот развалятся), с ревом и гарью. Улица хоть и не широка, но сразу не перейдешь. И вдруг посредине улицы вижу ее – маленькая хрупкая старушка, вся в белом, с зонтиком и с палочкой. Прямая, легкая. Сразу узнаю Марию Николаевну и перебегаю вслед за ней.

– Здравствуйте, – и на всякий случай представляюсь, – я внук Манефы Сергеевны Перовой.

– Как же, помню. Что? Как видите, на ногах, а ведь мне девяносто девятый. С вашей мамой недавно разговаривала по телефону.

Да, мама говорила об этом, как и всегда – о Марии Николаевне, своей учительнице биологии и минералогии. В 1938 году, когда мои дедушка и бабушка были арестованы, мама с младшим братом просидела ночь в очереди, чтобы приняли передачу, а наутро в школе был экзамен по математике. Спасла Мария Николаевна: настояла, чтобы вывели общую оценку. Сама она тоже была накануне ареста.

– Что вы думаете о современной политике? – Сквозь уличный грохот пробивается ее вопрос. И тут же опережает меня с ответом. – Я все-таки оптимист, хотя и от своей социалистической веры не отступила.

Я прошу разрешения в один из приездов в Вологду навестить ее. Получаю приглашение, которым воспользовался только в январе 1994-го, за три месяца до ее столетнего юбилея.

Воспроизвожу разговор, каким его записал. Хотелось сохранить строй мысли – ясной и достойной. Строй языка – в нем звучит целое столетие. Здесь и давние – дореволюционные – выражения и интонации. И другие, насильно вбитые в наше сознание, так что никак их не забудешь, цепляются, держат. У слова своя память – историческая и культурная.

– Мария Николаевна, бывают знаменательные совпадения. Вчера я читал в «Вологодских епархиальных ведомостях» некролог моего прапрадеда протоиерея Александра Шайтанова, и там сказано, что отпевал его в Кадникове летом 1893 года священник Николай Богословский.

– Так, папа около этого времени начал служить… Но, постойте, в Кадникове? Нет, другой Богословский, их ведь много было. Наша-то коренная была фамилия Захарьины, и жили в селе Захарьино, но когда там открывали новую церковь Ивана Богослова, как раз кончал старший сын священника семинарию. Церковь освятили, его назначили священником и дали фамилию Богословский. Пять поколений все по линии священников. Мои дедушка и бабушка жили в Кубенском.

– А вот автор статьи в тех же «Ведомостях» об открытии в Кубенском в 1894 году библиотеки…

– Это мой папа. Его книгу о Кубенском сейчас переиздают – подарок, говорят, к вашему столетию. Папа всю жизнь прожил в Кубенском. В нашем доме открыт краеведческий уголок. И я оттуда уехала в 1917 году учиться в Вологодский педагогический институт. Первые года дома не бывала, потому что связь с родителями считалась потерянной, хотя я связь, конечно, имела, но ездить туда к отцу-священнику не могла. Меня и так исключали из института, потом восстанавливали. Я окончила, работала, затем была арестована, сидела в одиночке, в конце концов оправдали. А папу расстреляли. Фамильный путь Богословских очень, очень длинный. Много было страданий, все тяжело, все пережито. Как у Ахматовой: «Звезды смерти сияли над нами, и безвинная корчилась Русь…»

– Мария Николаевна, вы всю жизнь прожили здесь, в Вологде, в провинции. Как вы относитесь к этому понятию и к самому слову «провинциал». Оно было в ходу?

– Так как же.

– А с каким отношением его произносили?

– С отношением добродушного снисхождения. У столичных – манера говорить, манера держаться, а в провинции все это было гораздо проще. Считалось, что провинциалы, быть может, не имеют правильного литературного языка… Но, знаете, провинциалы часто культурно росли очень быстро. Мне кажется, что провинция никогда не спала, и культурная работа там велась внутренне очень большая.

– В июле этого года в Вологде задумали провести «круглый стол» по культуре русской провинции…

– Очень интересно, ведь сколько помещиков здесь было.

– А почему только о помещиках речь?

– Конечно, все это общий корень. Дворянство с земством. Затем духовенство – округа благочиннические. Потом купечество как таковое, ведь наша Вологда тоже купеческая, и мое Кубенское, его росту способствовала много купчиха Буракова. Купечество делилось как бы на две части: коммерческое и такое уже с духом, как – здесь недавно вспоминали – Леденцов, отдававший много сил и средств на поднятие общей культуры. Это все постепенно формировало общество, духовный мир нашего вологодского края. А перед Первой империалистической войной, если взять наше общество, – большие культурные силы работали: народные чтения устраивались, земство открывало школы, способствовало просвещению. Из партий особенно революционно, энергично работали эсеры – среди крестьянства, помогали земству.

– А вам не кажется, что великая русская литература не вполне справедлива к провинции, даже Чехов. Глубина провинции, ее внутренняя жизнь остались не до конца увиденными?

– Чехов, конечно, бытовую сторону подмечал. И другие тоже: Помяловский, Гарин-Михайловский…

– А вам сейчас кажется, что духовной жизни там было недостаточно?

– Вот если конкретно брать, – я учительница в начальной школе, окончила гимназию. Что мы вели, кроме занятий с учащимися? Обязательно работу по просвещению крестьянства. Грамоте учили, во время войны письма писали, беседы проводили. Ко мне ездил представитель земства, привозил исторические картины, изображавшие Александра Невского, Сергия Радонежского, Дмитрия Донского, Николая Угодника – кому что нравилось. Показывали их с волшебным фонарем, который был как теперь – телевизор. У меня каждый четверг в деревне Настасьино беседы с крестьянами, и это велось по всем округам.

– А роль священника?

– Папа очень любил проповеди. Он был священником немного нового толка, считал, что его роль – в первую очередь нравственно поднимать население. Он не очень верил в простое моление. Расскажу конкретный случай.

Я была в своей комнате. Приходит папа, а я молюсь. Он говорит: «Маня, ты что делаешь?» – «Молюсь, папа». – «Так ты о чем молишься-то?» – «Чтоб все было хорошо». – «Слушай, ты помнишь, вчера пришла с учительского собрания и опять, говоришь, тетради не проверила, а завтра надо будет проверять другие. Вот ты остановись на этом: ты молишься, а если бы высидела ночь, все проверила, тогда бы и сделала большое дело, нравственное, сильное дело. Если хочешь, это было бы угодно Богу, чтоб ты над собой работала, а не то, чтоб ты кланялась, просила у Него помощи. Надо не просить, а на себя обращать внимание, на свои поступки. Собой займись, за собой следи, пусть это будет твоей верой».

У него и в духовной жизни села направление было такое же. Приходит как-то женщина, бросается папе в ноги: «Батюшко, спаси, ведь Иван-то мне жизни не дает, измучил всю, избил, мне и жить невозможно. Помолись за меня». – «Садись, Елизавета, скажи, как вы живете». – «Вот он приходит, батюшко, пьяной, орет, а я его брошу, последний раз даже из ковша водой облила». – «Слушай, давай-ко порассуждаем. Вот пришел он пьяный, так ты его не ругай, а возьми в чулан сведи, скажи, мол, – ляг на диван, выспись. Если голоден, так дай ему поесть что-нибудь. Пусть он бурчит, ты его накорми и оставь. Понаблюдай за собой. Не ругайся, спокойно делай свое дело. Станет-то трезвый, не будет ведь тогда тебя бить?» – «Нет, не будет». – «Зачем же ты его сердишь-то. Ты изменись, а не Ивана ругай. Что я буду молиться об Иване, дело-то в тебе, в том, как ты к нему относишься».

Она все равно просит: замоли. Отец отвечает: «Я-то буду молиться, а ты-то за собой последи. Измени свое отношение к Ивану».

Он побеседовал с ней в таком духе. Потом через какое-то время, смотрю, опять она. В ноги бросается: «Ой, замолил, замолил. Иван-то ведь другой стал, батюшко, вчера и ведра починил, и все мне делал. И пить-то стал гораздо меньше. Мы теперь с ним, батюшко, и не ругаемся».

Такое у отца было направление работы как священника – воспитательное.

– А многие придерживались этого направления?

– В том-то и дело, что немногие, очень немногие. Были священники и пьяницы, были такие, что с крестьянами пили, сколько угодно. Были священники-предприниматели, которые сельским хозяйством занимались, честные, хорошие, но лишь своим деловым примером. А такие, как отец, вот Шаламов – старый Шаламов – был. Отец относился к нему хорошо. Шаламов тоже все говорил: священника роль – пример своим образом жизни. Он не признавал, чтобы священник когда-нибудь появился в приходе пьяным, а это обычное дело – священники всегда напивались.

Правильно поставленная роль церкви там, где священники были на достаточной высоте, на достаточном уровне культуры. Они вели просветительную работу, читали проповеди. Папины печатались даже в «Епархиальных ведомостях», ему награды давали за это.

Такой была воспитательная роль церкви. А молитва – красота, духовная жизнь. Хорошее пение, хорошая служба – все это торжественно по древности обряда. Церковь – первый пласт культуры по поднятию общественного сознания и внутренней жизни человека.

Папа меня, собственно, на материалистический путь наставил. Девочкой водил гулять, небо показывал, заинтересовал природой, он природу очень любил. У нас был хороший сад, много плодовых деревьев, вишни. Отец всем сам занимался.

– А вы Шаламова, отца писателя, не видели?

– Нет, лично с ним не встречалась, помню, что он как-то к нам приезжал, знаю, что папа с ним общался.

Из тех, кто принадлежал к передовому духовенству, я хорошо знала отца Сергия Непеина. Его жена была родная сестра моего папы. Дядя Сережа все работал над историей Вологды – «Вологда прежде и теперь». Помню, как работал, списки делал.

Было большое собрание у духовенства между собой. Ходили друг к другу, собирались, играли, музыка была, читали, здесь и начало революционных идей, тут и Чернышевский, и Павлов, они корни свои ведут из духовенства, из такого вот быта. Мы тоже, когда собирались, поговорим, поговорим, да и о политике, по-своему.

– А сама эта среда после 1917 быстро рассыпалась?

– Можно сказать, что очень быстро, но я связываю это не с Лениным, а со Сталиным. Для меня Ленин личность историческая, большая, крупный революционер.

Взять сам 1917 год, с революцией сначала вся интеллигенция шла. Питирима Сорокина помню, чудеснейший оратор был, уехал в Америку. Я его не один раз слышала в бывшем страховом обществе. Интересный человек, широкий. Даже Ленин так устроил, что его в Америку выпустили, сказал: это достойный человек и с правильным мышлением. Спас его.

Назад Дальше