Кадетство. Воспоминания выпускников военных училищ XIX века - Вероника Богданова 5 стр.


Теперь я должен говорить о весьма неприятном предмете – о взысканиях, которым подвергали кадет за их проступки; постараюсь, сколько возможным, быть кратким. <…> За важные проступки виновные кадеты были заключаемы в тюрьму на неделю и более (место заключения кадет, как я объяснял выше, не называлось «карцером»). По рассказам кадет, находившихся в заключении, эта тюрьма состояла из небольшой отдельной комнаты, куда проникал слабый свет чрез небольшое окошечко с железной решеткой; в ней находились кровать и стол, прибитые к полу; кровать без соломенника, а вместо подушки были прибиты доски в наклонном положении; с виновного снимали мундир и надевали солдатскую шинель, и он находился на пище св. Антония: на хлебе и воде. Когда оканчивался срок заключения, ротный командир приходил в тюрьму, сопровождаемый четырьмя служителями с пучками розог, и заключенный подвергался жестокому телесному наказанию, всегда тщательно скрываемому от кадет. <…>

Русская пословица говорит: «С одного вола двух шкур не дерут!» – но корпусное начальство ее не придерживалось: за каждый сколько-нибудь важный проступок виновный кадет почти постоянно подвергался двум, а иногда и трем наказаниям.

Кадеты, испытавшие телесное наказание, рассказывали, будто бы розги «вымачивались в воде», чтобы сделать наказание более «чувствительным». Если допустить справедливость таких рассказов, то, по всей вероятности, это делалось без ведома ротных командиров, самими служителями, так как между ними были очень грубые и жестокие люди; исполняя обязанность «палачей» при экзекуциях, они секли кадет без всякой к ним жалости.

Такое жестокое и позорное для благородного юношества телесное наказание, оскорбляя врожденные благородные и возвышенные чувства, озлобляло многих кадет до невероятности, так что при наказании некоторые из них с твердым и истинно рыцарским характером, дабы не кричать и скрыть боль от наказания, или, лучше сказать, чтобы пересилить эту боль, кусали до крови свои пальцы! Это не вымысел, но факт, который я могу объяснить лично и назвать их по фамилии.

В 1819 году генерал-адъютант императора Александра I, граф Петр Петрович Коновницын, был назначен главным директором Пажеского и других кадетских корпусов, Дворянского полка и императорского Царскосельского лицея с принадлежавшим ему пансионом, а в 1820 году генерал Клингер по прошению уволен от звания директора 1-го кадетского корпуса. Вместо его директором 1-го корпуса назначен инспектор классов генерал-майор Перский с оставлением при прежней должности.

С назначением <…> Коновницына в корпусе все переродилось и изменилось к лучшему. <…> Какая-то невидимая сила руководила поступками кадет: мы старались быть благонравными, послушными, и все делалось без приказаний и напоминаний со стороны корпусного начальства; граф Коновницын был в состоянии сделать такой счастливый «переворот» во всех корпусах.

Если посещения графа Коновницына бывали во время сбора кадет в саду или в зале, то всякий спешил навстречу любимому начальнику, а в малолетнем отделении дети окружали графа Коновницына как нежно любимого отца и положительно заграждали ему дорогу; каждый желал удостоиться ласки или услышать приветливое слово от графа. Таковые сцены были довольно продолжительны, так что директор корпуса, сопровождавший графа Коновницына, должен был просить детей дать дорогу пройти графу.

Это счастливое время продолжалось только три года. Летом 1822 года разнеслась в корпусе плачевная весть о смерти графа Коновницына; в то время граф с семейством жил на даче, где последовала его кончина. Отпевание тела графа Коновницына совершалось в церкви 1-го кадетского корпуса, и при выносе гроба многие из бывших кадет пролили непритворные слезы о потере всеми уважаемого начальника и незабвенного воспитателя! <…>

После умершего графа Коновницына главным директором Пажеского и всех кадетских корпусов, а также и Царскосельского лицея назначен генерал-адъютант граф Павел Васильевич Голенищев-Кутузов, родственник князя Смоленского.

Я считаю нелишним передать некоторые сведения о впечатлениях о бывшем наводнении в Петербурге 7 ноября 1824 года.

В тот день, с раннего утра, по случаю чрезвычайно сильного ветра с моря вода в Неве начала прибывать с неимоверной быстротой, так что с 9 часов утра она выступила из берегов, затопив все низменные места в городе и по окрестности. Из первого верхнего класса, расположенного в среднем этаже, против корпусных ворот, где я провел все утро 7 ноября, в отворенную калитку можно было видеть постоянно возраставшую прибыль и быстрое течение воды по улице или 1-й линии Васильевского острова <…>.

По окончании классов в 11-м часу вода ворвалась в корпусный сад и во двор, сорвав все ворота с невероятной силой, вместе с толстыми железными крючьями. Вода бушевала целый день со страшной яростью, разрушая и истребляя до основания все встречающиеся ей на пути сколько-нибудь слабые преграды.

При этом общем бедствии нижний, жилой этаж в Первом корпусе, а также подвалы и кладовые со съестными припасами (частью спасенными) были затоплены водой; по этому случаю наш ужин в тот день состоял из остатков от обеда, но зато было вдоволь хлеба и булок. Впрочем, того же дня вечером мы чрезвычайно обрадовались, увидев из окон, что <…> начал ходить народ с фонарями, по чему можно было заключить, что вода сбыла; с этим радостным чувством кадеты легли спать, но многие из наших бывших товарищей провели ту ночь с душевным беспокойством, вспоминая о своих родных, живших в Галерной <улице> или в других, более низменных частях города, в которых бывшим наводнением произведены весьма значительные, страшные опустошения[12].

В ту зиму кадеты не были увольняемы в домовый отпуск даже на праздники Рождества Христова, в том внимании, что многие из их родных и знакомых по бедности оставались жить в сырых домах, бывших затопленными наводнением, а потому посещение родных в сырых их жилищах могло иметь вредное влияние на здоровье воспитанников. <…> При этом общем бедствии в корпусе, благодаря Бога, не было особенных несчастных случаев, даже все наши верховые лошади были спасены; но по случаю повреждений в манеже и мокрой земли в оном, а затем замерзшей от морозов, кадеты высших классов на долгое время были лишены единственного удовольствия в корпусе – верховой езды.

В 1825 году я удостоился быть представленным в офицеры и высочайшим приказом, состоявшимся в 28 день апреля, произведен в прапорщики с определением на службу в 1-й пионерный (ныне саперный) батальон…

Из воспоминаний

(М. Я. Ольшевский, 1816–1895)

[13]

Второго сентября 1826 года, в день, назначенный для приема, матушка повезла меня рано утром в 1-й кадетский корпус и, по предварительно собранным ею сведениям, явилась прямо на квартиру директора, которым был в то время генерал-майор Михаил Степанович Перский. В приемной, указанной швейцаром, находились уже два других отрока со своими родителями или родными, явившимися с той же целью, как и я с матерью. Тут же находились два корпусных офицера и чиновник в вицмундире[14]. Один из них, высокий, стройный, красивый, был адъютант директора – капитан <Егор Иванович> Сивербрик. Он, подойдя ко мне, спросил мою фамилию, сколько мне лет, откуда я приехал и где обучался, – и мои ответы записал в находившуюся у него в руках книжку. То же самое повторено было им и с вошедшими вслед за мною другим будущим кадетом.

Недолго пришлось ждать директора. Он вошел в залу в мундире, при шпаге и со шляпой в руке, в какой форме, как оказалось впоследствии, он являлся всегда перед кадетами, обходя классы ежедневно утром и после обеда, посещая лазарет, дортуары, рекреационные и столовые залы. Ни один кадет не видел его в сюртуке или другой одежде. <…>

Подойдя ко мне и поклонившись матери, он обратился к ней с вопросом: «Это, без сомнения, ваш сын?» По получении же утвердительного ответа и по прочтении адъютантом моей фамилии, лет, откуда приехал и где обучался, директор обратился ко мне: «<…> садитесь вот за этот стол, и вас проэкзаменуют».

За указанным большим столом, стоявшим посередине залы, на котором стояло несколько чернильниц и лежали листы бумаги, уже сидели два будущих кадета и втихомолку решали арифметические задачи. Подошедший ко мне офицер сначала продиктовал из истории, а потом предложил несколько вопросов, касающихся продиктованного. Я хотя сообразил, что это относилось до древней истории, потому что речь шла о римлянах и карфагенянах, но не мог понять по сути по той единственной причине, что не обучался истории, как равно был малосведущ и в географии. А потому предложенные мне вопросы остались без ответа, притом, судя по выражению лица офицера, читавшего мое писание, заключить можно было о немалом числе сделанных мной орфографических ошибок. Когда же я взглянул на экзаменатора во время проверки моей арифметической задачи, состоявшей из простых именованных чисел, далее которых мои математические сведения не простирались, то я окончательно убедился в ничтожности моих познаний. Я был совершенно смущен; слезы готовы были брызнуть из глаз, но слова подошедшего ко мне директора, говорившего с матерью и потрепавшего меня по щеке, ободрили меня: «Voyons, mon cher; que vous serez un bon cadet[15]. По опыту могу сказать, что у вашего сына много хороших начал», – прибавил он, обращаясь к моей матери. <…> Мое переодевание было непродолжительно, и хотя нельзя сказать, что мундир и брюки хорошо сидели, но они меня мало беспокоили. Моими же мучителями с момента облачения моего в кадетскую форму оказались галстух и сапоги. Первый, надетый поверх рубашки, сшитой из довольно толстого холста, давил и тер мне шею; вырезковые же сапоги с дратвенными узлами и гвоздями на каблуках жали и терли мне ноги. Поэтому неудивительно, если по выходе из цейхгауза[16] я со слезами бросился в объятия матери и успокоился только после совета каптенармуса: «Не плачьте, сударь: если кадеты узнают – прохода не дадут, будут смеяться».

И эти слова простого человека сильно подействовали на мое детское воображение и задели мое самолюбие. Эти слова, так сказать, выжгли мои слезы, и я даже не заплакал при прощанье с матушкой, несмотря на то что расстался с нею до субботы. По заведенному в то время порядку свидания с родителями и родственниками в будничные дни не допускались, и кадеты увольнялись из корпуса только по воскресным и праздничным дням, с большой разборчивостью и не иначе как с провожатыми. Исключения делались для фельдфебелей, унтер-офицеров и кадет верхних классов, притом хорошей нравственности. Не увольнялись и такие кадеты, у которых не было в Петербурге родителей и родных, и таких затворников, не видевших Невского, Морской, Летнего сада, было немало. С новичками поступали тоже весьма строго и даже немилосердно; их не увольняли из корпуса до тех пор, пока они, кроме надлежащей выправки, не научались делать повороты и маршировать, а также носить кивер[17] и тесак[18], дабы могли отдавать честь как следует. <…>

Жизнь кадета прошлого времени, в особенности младшего возраста, уподоблялась автомату, действовавшему по барабану. Барабанный бой заставлял его просыпаться в 6 часов утра и против его желания оставлять, в особенности ежась зимой, свою хотя не мягкую, но теплую постель. Этот же бой укладывал его поневоле в постель в 9 часов вечера. По барабанному бою он нехотя, едва передвигая ногами, отправлялся в классы; по этому же бою стремглав вылетал из класса и сломя голову несся, если была зима, по скользким и занесенным снегом открытым галереям. Барабанный же бой, и притом самый приятный, призывал его в половине первого к обеду, а в восемь часов вечера – к ужину; по такому же бою пелась кадетами молитва, садились они за стол и вставали с молитвой из-за стола. Даже по воскресным и праздничным дням, а также в Великий пост во время говения кадеты собирались и отправлялись в церковь по барабанному бою.

У кадет не было своей собственной воли; они жили и действовали по приказанию и команде своего начальства. А начальства у него, в особенности в неранжированных третьей и второй ротах, было немало. В этих ротах, кроме ротного командира, его помощника, дежурных офицеров, имели право оставлять без сбитня, обеда и ужина, класть на доски, ставить в угол и даже на колени, драть за уши и давать затрещины фельдфебель и отделенный унтер-офицер. Новичкам же и «плаксам» доставалось еще несравненно более от так называемых «старых» кадет, которые старались выказывать над ними своего рода власть и вымещать злобу. Пожалуй, в поступках таких кадет и проявлялась воля, но за то, что они осмеливались своевольничать, наказывались, а иной раз даже очень строго.

К категории «старых» кадет принадлежали лентяи, отъявленные шалуны и коноводы всех побоищ и скандалов. «Старый» кадет носил особый отпечаток и своими манерами, походкой и неряшеством бросался в глаза каждому постороннему наблюдателю. Вот наружный очерк старого кадета: ноги колесом или кривые; куртка и брюки запачканные, а иной раз и разорванные, притом у первой крючки на воротнике и несколько пуговиц по борту не застегнутые, сапоги нечищеные, волосы взъерошенные, руки исцарапанные с грязными ногтями, кулаки сжатые, физиономия мрачная, а иной раз и подбитая, разговор грубо отрывистый, голос басистый.

За исключением гренадерской роты, как долженствовавшей состоять если не из самых прилежных, то нравственных кадет, каждая рота имела своих «старых» кадет, бывших на счету у начальства. Само собой разумеется, что меньшинство «старых» кадет находилось в неранжированной роте; наоборот же, первая рота по преимуществу состояла из таких кадет. Притом громадная разница была между теми и другими. «Старые» кадеты младших рот еще не могли считаться закоснелыми, испорченными отроками; шалости и проступки их не были так грубы и предосудительны, как проступки перворотцев.

Построение кадетов Первого кадетского корпуса.

Фото (конец XIX – начало XX вв.)

«Старые» кадеты младших рот кроме других непозволительных шалостей вступали иногда между собой в ожесточенный одиночный бой или дрались партиями, но не случалось, чтобы при этом они осмеливались оскорблять унтер-офицеров и фельдфебелей, а тем более офицеров. В первой же роте не раз случалось слышать, что такой-то унтер-офицер, подозреваемый в наушничестве, избит до полусмерти, а такой-то дежурный офицер ошикан и обруган, иной раз даже ротному командиру оказывалось непослушание; или распространится молва, что седьмовцы выгнали из класса и едва не прибили учителя. А седьмовцы, или «рогатые» – те же «старые» кадеты первой роты, 18-летние лентяи, 8–10-вершковые верзилы, сидевшие в седьмом верхнем классе, творившие вместо учения разные безобразия и ожидавшие выпуска из корпуса в офицеры если не армейских полков, то гарнизонных батальонов. Прозвище «рогатые» они получили от кадет же, воспитывавшихся в одних с ними стенах и евших одну и ту же кашу, но только выше стоявших по умственным и нравственным качествам. Смысл этого прозвища был тот, «что вы, дескать, братцы, глупы и грубы, как рогатая скотина». <…>

Противоположностью «старому» кадету младших рот был кадет «плакса», слабый телом и духом. Таким кадетом делался тот новичок, который не был в состоянии стойко переносить щипки, пинки, затрещины, кукуньки, ерши и побои товарищей шалунов и распускал нюни. Если же новичок плакал так громко, что своим плачем обращал внимание начальства и что через это трогавшие его шалуны наказывались, а и того хуже, если они наказывались по его жалобе, то такой новичок становился мучеником, не имевшим покоя ни в роте, ни в классах. Его старались подводить на каждом шагу: пачкали ему платье, обрезывали пуговицы на куртке, мяли его кровать, марали и рвали книги и тетради, вместо подсказывания, доведенного до высокой степени искусства, сбивали его в ответах. Случалось, что за такими кадетами оставалось прозвище «плаксы» надолго, при переводе их в другие роты и классы. Случалось, что такие мученики не выдерживали, чахли и умирали или по болезни оставляли корпус. В число таких кадет-мучеников попал вместе со мной поступивший кадет Кудрявцев, через год оставивший по болезни корпус.

Назад Дальше