Тайна воскресная. Преподобный Серафим и Дивеево - Бежин Леонид Евгеньевич 6 стр.


Вот и Китаевская пустынь, две каменные церкви, покосившаяся колокольня, братский корпус с прислоненным к крыльцу веником и кольцом на двери, свечной завод, по самые окна заросший репейником, – какая здесь тишина! Ничем не нарушаемая, словно вековая, дремотная – особенно на кладбище, огромном, усаженном деревьями, похожем на запущенный, одичавший сад – там хоронили лаврских иноков. Могилы, могилы, могилы: эти уже отжили, завершили свой путь, а вот те, которые доживают, престарелые, немощные монахи, каждый за своей дверцей.

Вскоре отыскал Прохор келью затворника Досифея, постучался, и откинулась ставенка, открылось крошечное оконце. Показалось круглое, безбровое, в мелких морщинках-оспинках, с щелочками глаз лицо, разлепились иссохшие, сомкнувшиеся губы, прорезался хриплый, надсадный голос:

– Кто?

– Раб Божий Прохор. Он смиренно поклонился.

– Знаю, что Прохор. Из Курска грядешь. Чего надобно?

– Благословите в монастырь, батюшка.

– И это знаю. В иночество душою стремишься. Не ты первый: многие этим путем шли. Но узкий-то путь, он трудный. На этом пути бесы-то и поджидают, за поворотом, в канавке прячутся. А споткнешься, да прямо в грязь, что тогда?..

– Встану, утрусь, отряхнусь и дальше пойду…

– Какой ты, однако. В Саровский монастырь хочешь? К отцу Пахомию под крыло?

– Так, отче. Все так.

Глазки-щелочки на круглом лице закрылись. Взор обратился вовнутрь. Голос окреп, обрел торжественность:

– Благословляю. Гряди, чадо Божие, и пребуди в Саровской обители; место сие будет тебе во спасение. С помощью Божией там окончишь ты свое земное странствование. Святый Дух, сокровище всех благих, управит жизнь твою во святыне.

И захлопнулась ставенка.

Глава одиннадцатая

Вдохновляющая оговорка

Что ж, мы снова воспользовались методом романиста и попытались воссоздать то, что было безвозвратно утрачено и что тем не менее так хочется заново обрести и сохранить. А именно: атмосферу, напитанный запахами воздух эпохи, не только ее парадный фасад, но и заросшие лопухами задворки, вид из подслеповатого окна, плавное течение будней, то множество мелочей, из которых ткется пестрая, причудливая (то парча, то дерюга) материя жизни. И, как ни удивительно, к этому подчас призывает, подталкивает сам преподобный Серафим, у которого мы находим… конечно, не высказывание на этот счет, нет, а скорее случайно оброненное словечко, вдохновляющую романиста оговорку. Наставляя иноков, удерживая их от излишнего рвения, от подвигов не по силам, он однажды сравнил их с теми, кто, не освоив грамоту, сразу берутся сочинять.

Вот оно, мимоходом высказанное, но столь ценное для нас суждение. Сочинять! Значит, сочинение-то высоко ставил, раз так выразился. Конечно, не на уровень духовного делания, молитвенного подвига, но все-таки, все-таки… Кроме того, сочинительство в устах Серафима чем-то сродни такому понятию аскетической практики, как художество, которому предавались те, кто особенно преуспел в непрерывной, будто ручеек журчащей Иисусовой молитве. Преуспел настолько, что соединил ее с определенной позой, ритмом дыхания и сердцебиения. Серафим советовал Балаклавскому архимандриту Никону: «Учись творить молитву через ноздряное дыхание с сомкнутыми устами. Это искусство есть бич против плоти и плотских похотений». Словом, во всем есть свое художество – и в ремесле, и в творчестве, и в духовном делании. И романисту (а он тоже художник), признаться, лестно, и он находит в этом оправдание своей и сладостной, упоительной, и тяжкой, многотрудной работе. Тоже ведь сидит, не разгибаясь, перышком поскрипывает, перечеркивает, вымарывает, вновь вписывает, о сне и еде забывает. Иной раз и затоскует, впадет в уныние оттого, что жизнь тем временем проходит мимо. Подчас и сомнения берут: нужно ли кому? А вдруг все впустую? И перышко становится словно свинцом налитым – не сдвинешь. Но раз сам преподобный Серафим… можно сказать, благословил… то и с сомнениями легче справиться, и тоска не гнетет, и перышко вновь обретает воздушную легкость.

И еще одно сравнение Серафима, оправдывающее, на наш взгляд, романный метод. Старцу задали вопрос о настоятельстве, и он уподобил истинного настоятеля матери, пекущейся о собственных детях: «Чадолюбивая матерь не в свое угождение живет, но в угождение детей. Немощи немощных чад сносит с любовию; в нечистоту впадших очищает, омывает тихомирно, облачает в ризы белые и новые, обувает, согревает, питает, промышляет, утешает и со всех сторон старается дух их покорить так, чтоб никогда не слышать ей малейшего их вопля, и таковые чада бывают благорасположены к матери своей». Как тут не воскликнуть: «Да это же Агафья Фотиевна, благочестивая матушка Прохора, ее портрет!»

И за этим портретом – жизнь Машниных, не приукрашенная, а такая как есть, изображенная со всем откровенным натурализмом. В ней и нечистота, и вопли были, и в драной обуви бегали, и от холода дрожали, и голодными оставались. Иначе не понять этого: очищает, омывает, обувает, согревает, питает, промышляет, утешает. Преподобный в нескольких штрихах набросал живую сценку из своего детства – хоть бери и вставляй в роман. Поэтому и сочинителю-романисту легче, есть на что опереться. Он ведь произвольно никогда не выдумывает, не предается беспочвенным фантазиям, а процесс сочинительства в том и заключается, чтобы лишь соединить разрозненные, разбросанные там и сям штрихи в законченную картину.

Собственно, так мы каждый раз и поступали, рассказывая об исцелении болящего Прохора пред чудотворной иконой, его падении с колокольни, торговле в лавке и паломничестве к мощам основателей Киево-Печерской Лавры. Теперь снова обратимся к датам, фактам и историческим свидетельствам, укрупним их, рассмотрим под увеличительным стеклом, чтобы завершить рассказ о времени, проведенном Прохором в Курске. Иными словами, из романиста вновь превратимся в историка. При этом нам подобает убедить и себя, и читателя, что мы якобы встаем на твердую почву документально подтвержденных, достоверных сведений, позволяющих чуть-чуть подправить и уточнить нарисованную воображением картину. Отчасти это действительно так, но сразу хочу заметить: лишь отчасти.

Увы, желание встать на твердую почву всегда остается желанием, которое до конца так и не сбывается: почва все равно колеблется. Правда, иные авторы это скрывают от читателя, поскольку им, кроме фактов, держаться не за что, но мы, вооруженные романным методом, скрывать не будем, а даже, наоборот, подчеркнем. Да, уважаемый читатель, колеблется так, что хватаешься за воздух, пытаясь удержать равновесие и балансируя, как на цирковом канате. Мы уже столкнулись с этим на примере даты рождения преподобного Серафима, но так, уверяю, и с прочими датами. Чем больше читаешь о Серафиме самых разных книг, вникаешь в документы, сравниваешь, сопоставляешь, тем больше убеждаешься: гуляют даты. Еще как гуляют! Каждый по-своему их высчитывает, и разница подчас в год-два, а то и десять лет. По-разному выглядят подробности тех или иных событий. Да и с самими событиями, историческими фактами так же: нет такого среди них, какой не был бы подвергнут сомнению.

А беспристрастные отзывы, объективные свидетельства? Да где ж они объективные? У каждого свидетеля свой интерес, как выясняется при ближайшем рассмотрении, и история, таким образом, есть не что иное, как переплетение, скручивание в жгут самых противоречивых интересов. И едва лишь с этим столкнешься, возникает невольная мысль: а воображение-то, пожалуй, надежнее, и сомнению его не подвергнуть. Оно способно из потаенных глубин сознания извлечь то, что правдивее, достовернее любого факта. Так, может, и не надо слишком спешить на твердую почву?

Плод народного воображения – легенда – тоже превосходит по своей значимости факт. Дотошный историк порою скажет: «Да, красиво, но было ли это на самом деле – еще, знаете ли, не доказано». Но если это пережито, выношено, выстрадано народным сознанием, если это сложилось в нем как целостный образ, то, значит, и – было. Если же подтверждено как факт, но не пережито, не выношено, то, может быть, и не было вовсе. Словом, наш романный метод подразумевает именно такой ход рассуждений, такой подход к материалу. И один подобный случай мы уже разобрали: кто-то на основании архивных данных стал доказывать, что Машнины не купцы, а мещане, с чем мы, конечно же, не могли согласиться…

Теперь другой случай. Кто-то усомнился, что Прохор упал именно с колокольни: мол, еще не была достроена…И вот высчитываются даты, но опять-таки по-своему высчитываются, ибо однозначно нигде не сказано, что колокольня возведена в таком-то году и табличка к ней не прибита. Эту дату выводят из какой-то другой, тоже весьма шаткой и ненадежной. Ну, и так далее по порочному кругу. Между тем колокольня неразрывно связана с образом юного Прохора, чудного светловолосого ребенка, осененного Божьей благодатью. Наверняка авторы первых житий почерпнули этот эпизод – падение Прохора с колокольни – из семейных преданий, из чьих-то рассказов, умиленных воздыханий, поскольку такое не забывается.

Мальчик упал с колокольни и не разбился, остался цел и невредим, как в сказке вышел живым из кипящего котла – с тою лишь разницей, что это не сказка, а быль. Даже не быль, а – обыденность, поскольку все так просто, скромно, по-житейски обставлено: Агафья Фотиевна, взяв с собой Прохора, поднялась на колокольню, чтобы проверить, как идут работы. Под ногами прогибались и покачивались дощатые настилы, хрустел битый камень и кирпичная крошка, в воздухе висла строительная пыль. И вдруг мальчик оступился, покачнулся, ища рядом опоры, и – сорвался. Именно с колокольни, с верхнего яруса. И тут вдруг словно блеснули на солнце лебединой белизны крылья… ангелы чудесным образом подхватили и поставили на ноги.

И что против этого чьи-то досужие домыслы, скрупулезные подсчеты? Суета и томление духа, как говорится…

Глава двенадцатая

Прохор и Досифей: предыстория встречи

И наконец, третий случай, истинность которого бросает вызов фактической достоверности. Дарья Тяпкина! Кто она и каким образом возникает в нашем повествовании?

Дарья Тяпкина – это прежнее, мирское имя… старца Досифея, насельника Китаевской пустыни, сквозь дверное окошечко благословившего Прохора на монашество в Сарове. Позвольте, позвольте, получается, что Досифей на самом деле и не старец вовсе, а старица, иными словами, женщина, скрывавшаяся под мужским именем и выдававшая себя за мужчину? Именно так, – во всяком случае таково предание, в котором сразу угадывается нечто навязчиво узнаваемое, до боли знакомое. Мы к этому заранее готовы и даже не слишком удивлены. Мы словно бы уже слыхали о чем-то подобном – верный признак того, что сам прообраз такого поведения укоренен в народном, а потому и нашем собственном сознании. Может быть, и сама Дарья чувствовала, что поступает по некоему заданному ей образцу. Иными словами, как это по-русски – выдать себя за другого ради чего-то высшего, к чему нет иного доступа, – Бога! Говорят, не все в этом предании подтверждается архивными данными, призывают не спешить с признанием того, что старец Досифей и Дарья Тяпкина – одно и то же лицо. Что ж, скептики были и будут всегда, но нас не должно это смущать и особенно беспокоить. Предание на то и предание, что оно живет особой жизнью, передается из уст в уста, а не пылится на полках архивов в проеденной мышами папке. К этому-то живому преданию мы и обратимся.

Дарья Тяпкина родилась в 1721 году, – кажется, эту дату еще никто не оспаривал так же, как и место ее рождения – славный, старинный русский город Рязань. Крик новорожденной пронесся по анфиладе комнат большого помещичьего дома с гостиными, кладовыми, верандами и антресолями. И, конечно же, сразу умильно закивали, радостно заохали, запричитали на разные лады мамки, няньки, прислуга, и счастливый отец, принимая поздравления, сиял как именинник или представленный к царской награде. Истомленная родами, бледная, осунувшаяся (мокрые пряди прилипли ко лбу) мать смотрела на дитя со страдальческой нежностью и любовью. Бог миловал, все кончилось благополучно, без осложнений, горячки и лихорадки. Поэтому присутствовавший при родах доктор и повитуха получили щедрое вознаграждение и откланялись (доктор – с достоинством, а повитуха от преизбытка благодарности залебезила, стала расшаркиваться, угодливо целовать ручки).

Два года девочка воспитывалась дома, как воспитываются дети в дворянских семьях: ползала в ясельках, училась ходить, затем – говорить. О ней заботились, ее нежили и баловали, оберегали от малейшего сквозняка, отпускали гулять под присмотром няни, склонявшейся над ней, когда она неумело переставляла ножки, покупали игрушки в самых дорогих магазинах и шили нарядные платьица. Так бы и жить ей дальше, потихоньку взрослеть, набирать годков, переходя из возраста в возраст: ребенок – угловатая, застенчивая девочка-подросток – цветущая барышня-невеста – зрелая замужняя женщина, окруженная собственными детьми, хлопотливая и заботливая.

Но не судьба: все обернулось иначе.

Случилось так, что родители Дарьи отправились в Троице-Сергиеву лавру – помолиться, приложиться к иконам, поклониться святыням и захватили малютку с собой. Уж очень хотелось показать ее бабушке, принявшей монашество под именем Порфирии в московском Стародевичьем монастыре, что у Спасских ворот Кремля. Бабушка давно слезно просила, в письмах умоляла: «Дайте хоть одним глазком взглянуть на сокровище, пока Господь к себе не позвал», – ну как не уважить! Да и Москву златоглавую дочери не показать! Два дня прособирались, а на третий с утра пораньше велели закладывать лошадей. Сами уселись в коляску и Дарью рядом посадили, укутав ее одеяльцем, положив под локоток вышитую подушечку, чтобы не растрясло на ухабах. Велели кучеру шибко не гнать, строго-настрого приказали:

– Смотри не опрокинь, Кузьма.

– Обижаешь, барин. Доставим как положено. Не впервой. Мы свое дело знаем.

Кучер вожжами тряхнул, лошадки встрепенулись, и покатились колеса по ровной (пока не отъехали подальше от города) дороге.

На четвертый день пути прибыли в Москву, промчались по Тверской и Охотному ряду, обозрели Кремль с Каменного моста – аж дух захватило, как хороша столица. Здесь же неподалеку и монастырь: монахиня-привратница открыла ворота, и колеса дробно застучали по мощенному камнем двору. Тут и бабушка Порфирия, словно почуяв, вышла навстречу – руками всплеснула, радостная: «Ах вы, мои дорогие! Наконец-то навестили старую! Дай обниму-то вас!» Как увидела внучку, так просто и залюбовалась ею, такой она показалась славной, послушной, умненькой и хорошенькой. Повела в свою келью, стала угощать гостей липовым чаем и медовыми пряниками с дороги. Да и те с собой гостинцев прихватили – достали, выложили, распечатали. Вот и сидят, за чаем-то и разговор ведут, друг другу о житье-бытье, о соседях и знакомых рассказывают. А бабушка Порфирия все на внучку поглядывает, ласково улыбается ей, гладит по головке: видно, не хочет отпускать от себя, расставаться. И внучка к ней ластится, не боится, не опасается вовсе, хоть та и вся в черном, одни глаза видны (но зато такие добрые).

Вот и попросила бабушка Порфирия оставить Дарью в монастыре: «Доверьтесь мне. Всему ее выучу. Монастырское воспитание самое лучшее». Родители, было, задумались, засомневались, даже закручинились: жаль расставаться с дочкой, она и им самим в радость, но по трезвому размышлению возражать не стали. Они хорошо понимали, что вовсе не обязательно Дарье идти в монашки, но зато какая может быть польза для ребенка от бабушкиного предложения, как много дадут ей годы, проведенные в тихой обители у самых стен Кремля. Здесь приобщится к самому главному – церковной службе, почитанию икон, пению акафистов, постам и молитвам, а уж затем можно будет и прочим наукам ее обучать, арифметике, грамматике, языкам иностранным, немецкому и французскому. Да и не с чужими людьми оставляют дочь, а на попечении близкого человека: родная бабушка укроет и защитит, в обиду не даст.

И знать бы им тогда, что здравомыслие их, благие чаяния и расчеты обернутся сущим безумием…

Семь лет провела Дарья в монастыре, и так полюбилась ей тамошняя жизнь – строгое чередование церковных служб, пение на клиросе, лампады и свечи перед иконами, что, вернувшись домой (бабушка Порфирия к тому времени приняла схиму), ни в чем не находила отрады. Сидела как неживая, как кукла деревянная, и в пол смотрела. Чтобы ее порадовать и потешить, ей предлагали обновы, во французском магазине купленные, доставали из коробок дорогие наряды, повар по наказу родителей готовил для нее самые изысканные кушанья, лакомые кусочки, сдобренные сладкими соусами и приправами. Но она, безучастная, словно гнушалась, ото всего отворачивалась. Вместо пуховых перин спала на голой доске, ни к чему скоромному вообще не притрагивалась, а по средам и пятницам и куска-то в рот не брала.

Назад Дальше