Тайна воскресная. Преподобный Серафим и Дивеево - Бежин Леонид Евгеньевич 8 стр.


По-древнему, как когда-то в Киеве, Владимире или Пскове, исконных городах русских. Вообще, здесь в Сарове многое напомнило Прохору Киев: и сами державные очертания Успенского собора, и один из приделов его, посвященный преподобным Антонию и Феодосию, подвижникам киево-печерским, и сам строй богослужения. А главное – здешние пещеры, подземный храм во имя Всех святых, алтарь которого устроен там внизу, прямо под алтарем Успенского собора, – вот и получалось, что и с земли, и из глубины недр земных – согласно, в унисон – возносили хваление Богу.

Таким образом, Киев изначален, Саров же изведен из Киева и преподобен ему, несет его запечатленный образ. И угадывается глубокий смысл в том, что Прохор направлен сюда из Киева, как бы тоже изведен из него, осененный его державным благословением.

За окнами глубокая ночь, тишина, безветрие, мерцание звезд, словно вся природа замерла, внимая торжественному строю богослужения. А по завершении всенощной, словно с небес, разнесся дивный, ликующий звон: пять слепых послушников, лучших звонарей поднялись на колокольню и ударили в колокола. Сначала загудел большой, затем средний, а затем малые откликнулись переливчатым трезвоном…

После всенощной служили утреню, после утрени в пять часов началась ранняя литургия, и игумен Пахомий принял вновь прибывших, когда уже рассвело, поднялось, обозначилось бледным свечением в облаках солнце, забрезжил осенний денек. С каждым говорил отдельно, вызывая к себе, и когда настал черед Прохора и тот, сняв с плеч котомку, перекрестился и шагнул через порог, игумен особо ему улыбнулся, ласково посмотрел и спросил своим негромким, глуховатым голосом:

– Машнин? Сын Исидора и Агафьи?

– Он самый, владыка.

Игумен, сидя за столом, указал глазами место поближе перед собой: хотел получше разглядеть, и Прохор сделал еще два шага.

– Знавал я твоих родителей. Как они там? Живы-здоровы?

Прохор сразу не ответил, потупился, вздохнул и лишь после этого произнес:

– Батюшку давно похоронили. – Помолчал, словно собираясь с духом, и добавил: – А матушка вам кланялась, привет сказывала. Вот и гостинец, мед с нашей пасеки, просила передать. Отведайте. – Прохор протянул игумену маленький бочонок меда, который до этого держал в руках, пряча за спину.

– За привет и гостинец спасибо, а умершему Царство Небесное, тем более что заслужил. Слишком порывистый был в работе, как его помню, все спешил куда-то, не присядет, не отдохнет – вот и надорвался. А ты на него похож, похож… – Игумен задержал на нем взгляд быстрых, но внимательных, цепких, все оценивающих глаз. – Ну, а что храм Сергиево-Казанский?

– Достроили. – Прохор ответил не без гордости – так, как упоминают о законченном деле, к которому были причастны.

Отец Пахомий сразу это уловил, про себя отметил.

– Помогал, небось? Тоже строитель? – Отец Пахомий шутливо намекал, что Прохор в чем-то сродни ему, игумену (а игумен, иными словами, строитель) Саровской пустыни.

– Старался, как мог.

– Ну, и какой? Красивый вышел? Расскажи-ка. Порадуй.

– Краше не бывает, – произнес Прохор особенно тихо, как будто, будучи произнесенными громче, эти слова теряли часть своего значения и не передавали чего-то затаенного в душе.

Игумен почувствовал это и тоже понизил голос:

– Эх, взглянуть бы одним глазком, да не судьба. Ну, а ты, значит, к нам в монахи? Матушка тебя благословила?

– Вот этим крестом. – Прохор подержал в ладонях и поцеловал висевший на груди медный крест.

– А еще у кого благословился? Из духовных?

– У отца Досифея из Китаевской пустыни.

– Что ж, муж достойный, испытанный. Берем тебя послушником. Обитель наша славная. Многие прозорливцы здесь воссияли, да и сейчас старцы праведные есть. Отец Исаия, отец Назарий… Да ты слыхал, небось? Не зря же к нам-то…

– Слыхал от людей. – Прохор почувствовал, что ему неловко смотреть игумену в глаза, словно что-то мешает, но не отвернулся.

– И что люди-то говорят? – Игумен, напротив, смотрел на него излишне пытливо, будто старался до чего-то дознаться.

– Разное…

– Разное, – значит, не только хорошее. А ты худому-то не верь. Худому верить – Бога гневить и себя обкрадывать.

– А я и не верю.

– А что глаза отводишь? – Прохор глаз не отвел, в последний момент удержался, но игумен Пахомий заметил даже то, что он едва не поддался невольной слабости. – Может, спросить о чем-то хочешь? Сомнения какие? Выкладывай.

Прохор задумался, но ненадолго, твердо произнес:

– Нет, отче, не хочу. И сомнений никаких у меня нет.

– Вот и правильно. Любопытствовать не наше монашеское дело. Что нужно, Господь сам откроет, а что ненужно, того и знать ни к чему. Так?

– Истинно так, отче.

– А если все же захочешь спросить, – получив от Прохора нужные заверения, игумен все-таки сделал ему уступку, – обратись к отцу Иосифу. Будешь у него поначалу келейником. Считай, это первое твое послушание. Дерзай, Прохор. Даст Бог, и ты умножишь славу обители. Мы же с тобой куряне. Только уныние от себя гони и ум держи собранный. И Господь поможет, не оставит.

– Постараюсь, отче, не подведу.

Прохор поклонился игумену до земли, выпрямился и, пригнувшись под притолокой, вышел за дверь его маленькой кельи.

Глава пятнадцатая

Первые послушания

Старец Иосиф, высокий, сухой и прямой, казначей обители (а до этого ризничий) по-разному присматривался к своему новому келейнику. Иногда прямо смотрел, подолгу не отводил глаз, явно изучая и при этом – испытывая, иногда искоса и как бы ненароком, а подчас и не смотрел вовсе, отворачивался, но словно бы спиной чувствовал, чем заняты и руки, и помыслы Прохора. И всякий раз убеждался, что не зря его худая молва стороной обходит, а добрая к нему льнет и ластится. И хотел бы придраться, но не придерешься, не упрекнешь: всем взял, всем хорош. Что поручишь, выполнит в точности, на совесть. И вместо того чтобы убавить, уполовинить, словно щедрый купец в лавке еще и верхом добавит, присыплет – вдвое больше сделает. Попроси оконце протереть, снегом залепленное, – дыханием отогреет и протрет, так что засияет как перед Пасхой. Прикажи мусор убрать, в углу скопившийся, – уберет безропотно. Прикажи воды принести – принесет ведро и за другим к колодцу сбегает. Заставь просто сидеть и читать Апостола – так и будет сидеть, как ему велено, даже не шелохнется.

При этом никакого уныния (этого беса старец Иосиф особенно зорко высматривал) – не то что явного, на лице написанного, а даже тайного, глубоко запрятанного под маской показной веселости и внешней приветливости. Старцу хорошо было известно, как уныние неопытных подстерегает, словно охотник в засаде, ямы им роет, сверху листвой присыпанные, мудреные ловушки и капканы ставит. Но Прохор – если оно и подступит по бесовскому наваждению, уныние это, – еще усерднее становится в послушании – и руками работает, и молитву мысленную творит неустанно.

Видно, пригодился ему совет, полученный от отца Назария, тоже здешнего старца, и в молитве опытного, и умевшего сказать так, чтобы надолго запомнилось. Отец Назарий такую притчу поведал братии – о трех сестрицах, не раз навещавших его: «Я три года не знал скорби и столь навык посту, неизглаголанному удручению плоти, что думал – в том вся добродетель. Как пришли ко мне три сестрицы – уныние, скука, печаль, тут-то познал – и не знал, как угостить их. Стал, изнемог… потом научился, говоря: гостьи мои дорогие! милости прошу, пожалуйте, я вас угощу: вот зажгу свечку, помолимся, поплачем, попоем – и как завопию: “Боже, милостив буди мне грешному! Создавый мя, Господи, помилуй! Без числа согреших, Господи, прости мя! Како воззрю к Твоей благости? Кое начало положу исповедания? Владычице Богородице! помяни раба Твоего!” – Гостьи мои бегом, а я говорю: “Матушки, погостите!” Нет, уже не догонишь…» И такой совет присовокупил в конце отец Назарий: «Когда придет вам горячий дух молиться много, то не много молитесь и четки от себя положите. А когда леность: тогда-то подлинно до поту молиться полезно».

Вот Прохор и следовал этому совету: лишь три сестрицы в дверь постучатся, к оконному стеклу носы прижмут, ноготком заскребутся, – сразу псалмы петь и поклоны класть.

Собственно, старцу Иосифу почти не приходилось учить его монашеской жизни: Прохор был к ней полностью готов. В отличие от других послушников он не нуждался в долгих наставлениях, терпеливом вразумлении, втолковывании прописных истин. Раз скажи – и все запомнит. А можешь и не говорить: так знает. Еще до монастыря обрел он навык внутреннего обустройства, столь необходимый монаху, ведь его истинная келья там, в душе, и именно в ней прежде всего должен быть наведен порядок. Мысли – те же вещи, хоть и бесплотные; и они требуют верной расстановки, иначе загромоздят все так, что и бочком не протиснешься. Поэтому точно так же, как среди вещей, составляющих убранство кельи, не должно быть ничего лишнего и праздного, нельзя позволить, чтобы и среди мыслей возобладали те, которые затемняют сознание мирского человека, одолеваемого заботами о завтрашнем дне, о здравии детей и супруги, о хлебе насущном. У монаха хлеб иной, и вкус его несравним с испеченным в печи хлебом – закон Божий, истина веры. Монах для того и затворяется наглухо от мира, чтобы мысли сосредотачивались только на духовном, чтобы ум не пребывал в беспечном рассеянии, не порхал под потолком, словно случайно залетевшая бабочка. Нет, сведенный в сердце, подобно лучику солнца, проникающему сквозь ставни, он должен предаваться постоянному богомыслию, памятованию о Всевышнем.

Или, иными словами, Иисусовой молитве.

Иисусова молитва и есть мать всему, та хозяйка, которая наводит образцовый порядок во внутренней келье – душе монаха. Прохору заповедал оную еще старец Досифей из Китаевской пустыни, но и отец Иосиф велел непрестанно творить ее. Где бы ни был, что бы ни делал, постоянно повторяй: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешнаго». И почувствуешь, как душа постепенно согревается, растепливается, расправляется, дыхание обретает (старцы потому и называют молитву дыханием души). Вот сырые дрова в печи: поначалу пламя их лижет, а они лишь чадят и дымятся, но лишь только пообсохнут, разгорятся так, что жаром из печи потянет. И в душе от молитвы – тот же жар, и радость, и ликование, и умильные слезы.

Словом, без молитвы душа как беспамятная, в тяжелый сон погруженная, а с молитвой пробуждается, обретает себя.

Конечно, при этом возможны срывы и падения, особенно если дьявол прельстит соблазнами, заморочит, уведет ум в сторону. Тогда собирай его снова, свой ум, ругай себя, казни, но не отчаивайся, поскольку отчаявшийся – так же, как и унылый, – не воин. Монах же должен быть воином, поскольку призван всю жизнь вести с врагом человечества мысленную брань.

Укрепив Прохора в Иисусовой молитве, старец Иосиф – к середине морозной и вьюжной зимы – дал ему правило Пахомия Великого, весьма ценимое всеми монашествующими.

В монастыре время тянется медленно, особенно долгими зимами, кажется порой, что день – это целая вечность и ночь нескончаемо длинна. Подобное чувство времени томит и угнетает. «Ах, еще впереди целый день!» – восклицает про себя иной монах, глядя в тусклое, подслеповатое окошко и не зная, как справиться с этим временем, чем его заполнить, и руки-то у него опускаются, перестает исполнять послушание и молиться. Поэтому нельзя позволить себе думать о дне целиком – нет, надо раздробить эту косную глыбу на мелкие кусочки и думать отдельно о каждом часе. Вот в чем мудрость Пахомия Великого! У истинного монаха время измеряется не днями, а часами, и начало каждого часа освящается тем, что прочитывается: Трисвятое (по «Отче наш»), «Господи, помилуй» (12 раз), «Слава и ныне», «Придите поклонимся» (трижды), псалом 50 («Помилуй мя, Боже»), Символ веры, Иисусова молитва (сто раз), «Достойно есть» и отпуст. Да, так в начале каждого часа дня и – ночи. Даже если спишь, очнулся, открыл глаза, прочел и снова разрешил себе вздремнуть. И ночью нельзя позволить часам слипаться, как талый снег слипается в рыхлые, бесформенные комья: такие ночи губительны для монаха. Если же каждый ночной час имеет свое молитвенное начало, то случись дурной сон – он прервется, лукавое помышление – отступит, мечтательная рассеянность вновь обернется собранностью и трезвением.

Конец ознакомительного фрагмента.

Назад