«Идут, как полисмены».
Имея в виду, конечно, полицейских США. И не с тем, чтоб оскорбить сравнением. Полисменов изображали обычно в форме полиции Нью-Йорка: восьмиконечный верх фуражки, наглухо застегнутый мундир с двумя рядами пуговиц и неизменная дубинка. На карикатурах они выступали как прислужники Уолл-стрит, но мое отношение к ним было, скорее, положительным. Благодаря отчиму, который своими глазами видел в Австрии, как работает дубинками с пьяными Джи-Ай Military Police. Говорил, что в Америке полисмен умеет все, даже роды принимать, про их авторитет и статус неприкасаемости и что берут туда не с улицы, как у нас: а только высоких и крепких парней…
Таких, как только что прошли.
Местомиг: 13 лет, я в Ленинграде, март. Через Арку Генерального штаба и проезжую часть за ней выхожу на Дворцовую площадь. Начинаю пересекать наискось. Где-то ближе к центру, равноудаленный как от Эрмитажа, так и от окон Генштаба, я вынимаю из кармана руку и разжимаю ладонь. Новенькая монетка в 1 цент. В профиль Авраам Линкольн. Справа 1961. Над кучерявым президентом In God We Trust. В Бога мы верим. Ну и верьте. Бабушка тоже верит. Но зачем всему миру об этом объявлять? Еще и с вызовом? Все равно если бы на наших монетах чеканили Мы верим в коммунизм. Наивные какие-то…
День сырой и тусклый, но монетка радостно зеркалит. Странно! Год только начался. А цент, только недавно отчеканенный в Америке, уже успел пересечь Атлантический океан и попасть в Ленинград. Американские темпы. Чарли Чаплин. Турист какой-нибудь привез.
Я шел в Эрмитаж. По делу. Какие были дела у отрока? Получить консультацию в отделе античности по поводу приобретенной древнеримской монеты (дупондий, Германикус, 1-я половина I века). Но мысли были заняты Америкой. Об американцах во время войны и после, в Германии и Австрии, с большой симпатией рассказывали и мама, и отчим. Но в Америке смог побывать только мой дворюродный дед по бабушке, Константин Сергеев, с руководимым им Мариинским театром.
И я.
Монетка перенесла меня в Америку. Моя физическая оболочка шагала по Дворцовой площади, но сам я был там, за океаном. В тот местомиг мне открылась магия моего нового увлечения. Нумизматика уничтожает границы пространства и времени. Делает собирателя таким свободным, что даже страшно. Что, если, в одно мгновение попав в Америку, я не смогу вернуться?
L'Amérique insolite (1960). Фильм Франсуа Рейшенбаха на советских экранах назывался «Америка глазами француза» и был «до шестнадцати». Прорвался в 13. С чем себя долго поздравлял. Небоскребы, авианосцы, хула-хупы. Поперечно-полосатые трусы в обтяжку долго – до смены кадра – сползали у бегущей по кромке пляжа на Биг Сур.
Сегодня бы сказали: «Крышеснос».
Американские монеты в Советском Союзе нечасто попадались. Я был крайне ограничен в средствах, но искупал это воспламененным рвением. В моей коллекции, где, согласно сохранившейся тетради с грифельными оттисками, было представлено 67 стран, отсутствовал даже заветный доллар с Эйзенхауэром. Но было вот что: два одноцентовика, один со зданием, другой с колосьями, три серебряных дайма, два никеля, один с Вашингтоном, другой с индейцем и бизоном, и три серебряных куотера: 1952 года, 1928-го и 1906-го.
Живых американцев я видел в Минске только раз, на Круглой площади. Возвращался по проспекту Ленина, купив в центре учебники на предстоящий год, и увидел у обелиска со звездой автобус, интуристов и своих ровесников, их осаждавших, теребивших и клянчивших. Я смотрел на это со смесью отвращения, восхищения и зависти. Я бы так не смог. Не только из чувства советской гордости, собственного, общечеловеческого достоинства, но еще и по причине страха. А эти не боялись ни врагов, ни милиции. Один отбежал на тротуар с добычей. Сунул в рот пластинку чуингама – невиданную, но многажды читанную, – на меня повеяло сладким запахом мяты. «Вкусна-а… – и, глянув с состраданием, что разделить наслаждения я не могу. – На!» – сунул мне обертку. Даже две, внутреннюю, с зубчатым обрезом серебряной бумаги, и внешнюю. Желто-зеленую. Цвета были такой невиданной яркости, что обертку я добавил в свою коллекцию редких и странных вещей. Курьезов.
1963. 22 ноября – скорее даже в ночь на 23-е – на больничной койке услышал новость. Мозги разбухли так, что больно стало от пластмассовых наушников. Я их сорвал. Палата была просторная, все спали. В коридоре под настольной лампой дремала немолодая сестрица. Я прошел мимо, а когда возвращался, она подняла голову. «Ты чего не спишь?» – «Кеннеди убили». Залилась слезами моментально, до выяснения подробностей. Капли дождя сбегали по стеклу. Лоб мой пылал, и я его приплюснул к холодной плоскости. Дождь был подсвечен лампочкой внизу, над дверью морга.
Журнал «Америка», согласно взаимной договоренности супердежав, должен был быть доступен во всех киосках «Союзпечати». Но я этого глянцевого иллюстрированного издания никогда не видел. До того как в 9-м классе, будучи в гостях у нового приятеля, не сходил в их туалет. Над унитазом самодельный стеллаж был набит этой «Америкой» – годовыми комплектами, начиная с середины 50-х. Втайне от родителей приятель стал мне их давать. Год за годом. Листал я «Америку» не без брезгливости. Но сортирный душок, который мне мерещился, забивался самодовольным запахом заокеанской полиграфии.
Догнать, а уж тем паче перегнать такое было совершенно невозможно: Хрущев меня поражал совершенно безумным отлетом от реальности.
Америка была в журнале раем.
Поступив в МГУ, на первом же курсе я попал в общежитие Главного здания. Это был целый город. Библиотеки, столовые, киоски, лотки. Полно красивых девушек. Но наслаждался я ГЗ недолго. Месяца не прошло, как пришлось собирать монатки и переезжать на дальнюю окраину Ленгор, в 5-й корпус студенческого городка. А все из-за американцев. Они подняли бунт и дошли до посольства США, которое их поддержало. Почему вьетнамцев поселили в Главном здании, а их в студгородке? Во Вьетнаме, конечно, война, но политические предпочтения СССР не должны отражаться на бытовых условиях американских стажеров, которые не привыкли жить вчетвером в одной комнате, где некуда поставить даже холодильник…
Ричард Пукач был не из этих стажеров, но его тоже переселили в ГЗ. Насильственно. Этому американцу больше нравилось в 5-м корпусе, и он сюда приходил общаться с парижским испанцем Карлосом, чилийцем Родриго и мной. Здоровенный парень, кровь с молоком. Старше меня, 19-летнего, он выглядел лет на 16–17 и производил впечатление цветущей девственности. Я рядом с ним казался себе искушенным и порочным. Только в русскоязычном контексте – не в Америке, конечно, – фамилия Пукач звучала малоблагозвучно, указывая к тому же на восточнославянские корни его отца, по воле которого Ричард в МГУ и поступил. Акцента почти уже не было. Лексикон потрясал. Русский язык его был совершенно блистателен. Не потому что говорили на нем в его семье, как можно было предположить, а потому что парень в Союзе работал. Не расставался с блокнотом. Если в разговоре возникало незнакомое слово, тут же бесцеремонно вынимал и заносил.
Я помню, как мы сидели друг против друга. «Что будешь делать на зимние каникулы? В Минск? А я полечу в Париж, батя туда из Америки прилетает. Надоело тут мне, знаешь…» Я чувствовал себя, как будто в книге Сэлинджера «Над пропастью во ржи» – где Холден с соседом по общежитию (не с прыщавым Экли, а со здоровяком Стрэдлейтером). Тем более что Дик при этом, расставив замшевые сапоги 45-го размера, бросал нож, втыкая его в пол и портя нашу социалистическую собственность. Хотелось, чтобы он это прекратил, но Дик продолжал жаловаться и бросать нож. Кей-Джи-Би снова сбило с его машины Lancia первые три буквы. «Думают, что я из-з-з… как по-русски Си-Ай-Эй?» – «ЦРУ», – подсказал я. «Ага… Так как, Moonraker'а берешь?» – «А ты прочел?» – «Угу». – «И как?» – «Нормально…» На своем родном языке он ничего умнее романов про Бонда, к сожалению, не читал, и если уж это покупать (потому что дарить он мне не собирался), то я предпочел бы From Russia with Love, но что есть, то есть. – «Сколько?» – Он назвал стандартную цену покетбука в букинистическом. Где Флемингов, конечно, под стекло не выставляют…
18 апреля 1968. Воскресенье
Нынче встал в 12 дня; утро провалялся, перелистывая Moonrakers by Fleming и раскаиваясь, что отдал за нее 5 рублей.
Пукач не закончил МГУ, уехал раньше, а за «связь с иностранцем» пострадала наша с ним общая знакомая, дочь львовской гинекологини Инна Г. Так сказать, постфактум.
В целом первый мой американец оказался ниже уровня моих представлений об Америке. С другой стороны, в силу своей добросовестной честности именно он стал первым человеком Запада, который дал себе труд познакомиться со мной как прозаиком.
2 апреля 1969
Давал читать «С [тепени] [родства]» Ричарду, Родриго, Карлосу: только первый прочел до конца.
Той весной среди прочего я читал Торо. «Упрощайте же, упрощайте!»
Американский совет мне нравился. Себе я казался слишком сложным.
Поражен тем, как много в твоей жизни уже тогда было Америки. В моей ее просто не существовало, даже как образа или идеи. Помню только однотипные марки со статуей Свободы. И вид ее меня леденил. Шипы или прутья на ее голове воспринимались как змеи на головах мстительных Эриний. Я тогда не знал, что эти семь лучей короны обозначают то ли семь морей (почему так мало?), то ли семь континентов (откуда столько?), но если бы и знал, мне было бы все равно. Тяжело-угрюмое, надменное выражение лица, факел в одной руке, свод законов в другой. Я не хотел попасть в страну, где даже свобода столь бездушная, каменная, со слепо-выпуклыми глазами.
Андропов
В моей советской жизни был момент, когда наши с ним взгляды встретились. Конечно, не мировоззренческие.
Это было в парадной ЦК КПСС на Старой площади. Мы оба были в темных очках. Он со стеклами только отчасти затемненными, я – в бескомпромиссно темных и привезенных, кстати сказать, из любимой его Хунгарии. Они сменили разбитые, которые я носил лет с 17, в подражание герою фильма «Пепел и алмаз».
Потом я много слышал о подземных путях сообщения между Лубянкой и Старой площадью; были они или нет, но Андропов воспользовался наземным. В парадном, на мраморном подоконнике стояла хрустальная пепельница; я истолковал это как дозволение и закурил. В этот же момент извне подкатил лакированно-черный «ЗИЛ» (системы «членовоз»), двери распахнулись, на тротуар не вышли, а высыпались неважно одетые человечки, маленькие, но юркие и расторопные: Андропов, появившись, оказался на голову выше своих телохранителей. Они пристроились к нему спереди и сзади, и эта высокогорбая гусеница – самый маленький мужичок во главе – двинулась через залитый солнцем тротуар. «Портрет» я узнал, конечно. Погасить? Но сигарету было жалко, вместо этого я просто решил не затягиваться, пока процессия не пройдет мимо меня и во внутренние застекленные двери, которые были уже распахнуты «голубыми мундирами». Головной телохранитель, открыв входную дверь, не пропустил вперед себя шефа КГБ, а уверенно двинулся дальше, к выходной двери тамбура, читая через стекло меня – непредвиденную угрозу. Я стоял к ним лицом, руки не за спиной, в пальцах правой сигарета. Мужичок-с-ноготок – в шапке с кожаным верхом и чуть ли не в смазных сапогах, – расколов меня, тут же отбросил, как пустой орех, а вот плывущий за ним, как пароход, Андропов задержался на мне взглядом из-под венгерских очков. Может быть, видел мое досье и опознал? Взгляд сверху был нейтральным, как Монблан, – но все же слегка в сторону малоодобрения. Только чего? Того, что я оказался очевидцем? К тому же с непочтительной сигаретой? Или того, что было у меня на уме и ему, шефу «полиции мысли», неким непостижимым образом стало известно?
Вторую сигарету закуривать мне не пришлось. Руководящий сотрудник МО, бритый до сизости, благоухающий и улыбающийся, вынес мне испанский паспорт моей жены со вкладышем выездной визы. Игриво пошутил на тему о возможностях «правящей» партии, спросил о здоровье Ауроры, пожелал скорейшего и полного…
Год спустя Юрий Владимирович Андропов стал автором секретного письма под названием «О поведении за рубежом писателя Юрьенена». Направленное им в 1978 году в ЦК КПСС письмо было скопировано Владимиром Буковским в начале 1990-х, когда на краткий промежуток явным стало немало тайного и предано огласке в составе его «Советского архива».
См. АНТИСОВЕТСКОЕ, ДИССИДЕНТСТВО, ИДЕОЛОГИЯ, ПОЛИТИКА, «МОСКВА, ТЫ КТО?»
Письмо Ю. В. Андропова «О поведении за рубежом писателя Юрьенена»
Антисемитизм
Ты, Миша, записался на семинар к кандидату наук В. Н. Турбину, престижному «Товарищу Время, Товарищу Искусство», – и за год «всех превзошел». Твоя курсовая, увесистая машинопись под названием «Теория новеллы», тянула на докторскую, говорили все. Ты уверенно и без видимых усилий опережал сокурсников – спеша тем самым на неизбежное рандеву с «государственным антисемитизмом».
Будучи государственным, этот А. был антиконституционным. «Непреложным» законом конституций СССР, Сталинскую включая, неизменно объявлялось равноправие граждан во всех сферах жизни – в том числе культурной – независимо от национальности и расы. По букве, ограничение прав евреев, выражение ненависти к ним – и даже «пренебрежения» – должно было караться законом.
«Лурьенен, финский еврей…» – придумал наш общий знакомый-остроумец.
Не могу сказать, что юдофилом я родился. С другой стороны, может быть, именно и natural born. Мама имела такие «пассионарные» волосы, такие тонкие черты лица, что за ней, «угнанной в рабство», дети Третьего рейха бегали с криками: Jude! Jude!.. Глаголя, возможно, истину, на которую, к счастью, не реагировало местное гестапо («просвещенной» земли Вестфалия, что на границе с Бельгией-Голландией).
В Ленинграде сталинском и сразу после «борьбы с космополитизмом» знакомыми мамиными были – Богины в «Толстовском» доме на нашей Рубинштейна (родственники Штейнов-писателей); Бесицкие на Литейном, Гольданские на Марата. Для мамы, выросшей в космополитической атмосфере приморского Таганрога, визиты к тете Кате, дяде Яше и бабушке Эмилии Соломоновне, к горбунье-биологине Мирре Иосифовне с засекреченным московским братом, который впоследствии оказался ядерным физиком Гольданским – да, тем самым, – были праздниками, там было весело и вольнодумно, она там «изливала душу»; я же предоставлялся самому себе (что меня вполне устраивало), читал книжки, которые находил у детей Бесицких Бори и Зины (Чуковского или Маршака) – или созерцал «каменные мешки» питерских дворов.
Проект обложки моего романа. На фото – Гиммлер в Минске. 14 августа 1941
Жаркая весна 56-го года (а именно 13–15 мая), Пять углов, мне восемь, брату пять. Большая комната. Мы заболели на каникулах и лежим в бабушки-дедушкиной высокой кровати «с шариками». Слушаем новости из Москвы по радио, которое стоит на мраморе буля. Дедушка работает над архитектурным, подперев чертежную доску толстыми книгами типа «Вопросы ленинизма». XX съезд, Хрущев в Кремле развенчивает Сталина, писатель Фадеев кончает самоубийством «в состоянии тяжелой депрессии», вызванной болезнью под названием «алкоголизм». Настроение у деда приподнятое. Что и понятно: дожил. Тут открывается дверь, тетя Маня объявляет: «К вам ваш друг!» Питерский друг наш Миша Богин, ему десять лет, весьма упитан, перед взрослыми не теряется, к нам же и вовсе снисходителен: «Как дела, малыши? Дай пять… поправишься, вернешь…» Из рукава мне в ладонь выскальзывает вперед рукоятью… стилет! Когда он показывал нам тайны улицы Рубинштейна, говорил, что у него есть такой, как в Рыцарском зале Эрмитажа, но я не поверил. Лезвие пускает «зайчиков», рукоять музейного вида. Миша накрывает стилет краем нашего одеяла, потом, мол, налюбуешься. Щедростью друга я сражен – пусть не подарок, пусть только на «подержать» в качестве стимулятора здоровья. «Как дела, малыши?» – после его ухода смеется дедушка. А тетя Маня берет этот вопрос к себе на вооружение, чтобы еще подтрунивать над нами.