Кто правее? - Леонтьев Константин Николаевич 4 стр.


Во-первых, проповедь христианства, в наше время столь охранительная для обществ, на почве христианской выросших и развившихся, будет разрушительна для стран мусульманских и языческих, буддийских, конфуцианских и т. д.

Христианская проповедь в этих странах может послужить к ниспровержению того векового строя, который основывался на этих разнородных исповеданиях. Для этих стран она революционна.

Во-вторых, проповедь всеобщего христианства революционна еще и потому, что при успехе своем она в значительной мере должна будет усилить общечеловеческое смешение, ослабить еще больше развивающее дифференцирование: приблизить человечество к еще большей против теперешнего однородности; послужить всеобщей ассимиляции жизни на земном шаре.

Стойкости же вечной, прочности незыблемой и всеобщее принятие христианства земному обществу все-таки не доставит.

Так пророчит и само Евангелие. После повсеместной проповеди христовой веры приблизится конец.

К этому же самому Евангельскому выводу мы придем, если допустим, что моя гипотеза предсмертного смешения верна.

Если она верна для отдельных государств и культур, то она должна оказаться верною и для всемирного государства, и для всеобщей более или менее однородной христианской культуры.

Если окажется, говорю я, при более точном и специальном исследовании этого вопроса, что моя гипотеза верна, то придется согласиться, я думаю, что она не только не противоречит Евангельским и Апостольским предсказаниям, но и вполне совпадает с ними.

Но хотя с самой общей точки зрения это и так, однако, между ассимиляцией христианской и ассимиляцией утилитарной (в духе нынешнего прогресса) разница все-таки огромная, не только со стороны их сознательных целей, совершенно противоположных, но и со стороны тех социальных результатов, прямых и косвенных, которые могут выйти из их торжества.

Христианство и не может, и не ищет даже (по существу своего учения) приблизить всех людей к одному «полезному» и среднему типу до такой степени, до какой ищет и может приблизить их к этому типу буржуазно-европейский прогресс в случае долговременного своего торжества. («Люди утратят всякое понятие о разнообразном развитии характеров, об индивидуальности и ее пользе», – говорит Дж. Ст. Милль.)

Некоторая степень всеобщего сходства (ассимиляции), разумеется, необходима и для всякой высшей степени развития (для наибольшего единства в наисильнейшем разнообразии).

Не углубляясь далеко в историю, возьмем, например, Россию лет 50, 70, 100 тому назад.

Сословия наши тогда были очень резко разграничены; роды воспитания весьма различны; привычки, вкусы, понятия, предрассудки, народный быт в провинциях были очень разнородны. Но все эти разнородные русские люди были между собою сходны в том, что они все говорили одним языком, были подданными одного и того же царя и в подавляющем большинстве крещены в одну и ту же православную веру. Эта степень ассимиляции достаточная; она не чрезмерна.

Много же дальше какой-нибудь подобной этому ассимиляции христианство и не ищет дойти. Мы знаем, что оно издавна уживалось с весьма разнородными общественными порядками. Демократическая же ассимиляция никакого иного порядка, кроме своего собственного, признавать не хочет.

Ассимилируя людей более или менее настойчиво, более или менее удачно со стороны исповедания, христианство всего остального в жизни людей и не искало непременно в себя претворить. Оно довольствовалось всегда ролью мозга и нервной системы в живом организме, не торопясь обратить его в бесформенную и однородную массу.

Дальше этой роли мистического единения в общественном и племенном разнообразии христианство и не могло даже идти, как я сказал, по существу своего учения.

Высший идеал его: святость, отречение, аскетизм, самоотвержение о Христе – доступен немногим. Всем доступна только самая низшая ступень: возможность посредством веры и покаяния избавиться от адской муки за гробом. И больше ничего!

«Званых много, но избранных мало»{12}!

Прогресс же, со стороны личного идеала, удовлетворяется очень малым: мелким стоицизмом в ежедневном труде; той «вексельной честностью», о которой напомнил г-н Астафьев{13}; миролюбием, главным образом, поневоле, ибо отдельные люди будут все более и более опутываться мелкой сетью однородной легальности и т. д.

Идеал общественной жизни по требованиям прогресса несравненно ниже, однороднее и ровнее, чем та картина жизни, которая допускалась христианством с самого начала его и допускается им до сих пор.

Демократический или утилитарный прогресс (я не хочу сказать, прогресс рационалистический, ибо настоящий разум совсем не за него!) не допускает ничего вне себя; он слишком сер для этого. Христианство, допуская издавна вне себя многое, отчасти преднамеренно, отчасти и невольно (по невозможности вполне справиться), старается только всего этого, вне стоящего, благотворно коснуться, старается всюду лишь протянуть нити своего оживляющего влияния.

Сверх того, христианство не может существовать без мистически освященной иерархии. Вот и еще причина неравенства и несходства между людьми.

Прогресс же никакой своей иерархии не придумал, да и не нуждается в ней.

По всем этим причинам даже и повсеместное, самое искреннее и глубокое восприятие христианского учения (в форме какой бы то ни было церковности) – не грозит уравнять и ассимилировать человечество до той убийственной однородности, до какой может довести его современное учение прогресса при долгом и беспрепятственном господстве.

Сверх всего этого не надо забывать и того, что от проповеди учения евангельского всем и всюду – до искреннего и глубокого принятия его всеми и всюду еще очень далеко!

Изо всего сказанного, мне кажется, легко вывести еще раз и окончательно следующий вывод: всеобщая христианская ассимиляция человечества и по сознательным (мистическим, духовным) целям своим, и по возможному образу воздействий своих, как преднамеренных, так и невольных, на общественную жизнь – ничуть не сходна с утилитарной ассимиляцией «прогресса».

Для народов, на христианстве выросших, этого рода ассимиляция – мистически-церковная, с какой бы стороны она ни пришла, – есть и будет прежде всего явлением охраняющим, зиждительным, а никак не революционным, подобно ассимиляции утилитарной (свободно-равенственной).

Для миров же нехристианских, для государств и культур, возросших на мусульманстве, браманизме, буддизме и т. д., христианская ассимиляция, конечно, будет так же разрушительна (революционна), как она была разрушительна для древних языческих миров; но даже и для них, по всем вышеперечисленным причинам, этого рода ассимиляция не может быть так полна и в историческом смысле убийственна, как ассимиляция европейской эгалитарности.

Если «последние времена» еще не слишком близки, если христианству предстоит в самом деле не одна только последняя и неудачная проповедь, но и временное торжество (воинствующей Церкви), то никакого нет сомнения, что это временное торжество будет иметь больше характер всеобладания, чем характер всесмешения и всепретворения.

Временное и высшее торжество земной, воинствующей Церкви будет, вероятно, больше похоже на последнее и сознательное единство в последнем организованном разнообразии, чем на смешение в однородности.

Я говорю еще раз – временное торжество; последнее единство; последнее разнообразие; потому, конечно, что и при этом торжестве, и при этой наилучшей (положим) организации жизни нельзя ожидать ни вечного покоя сердец на этой земле, ни вечной нерушимости общественного строя.

Нельзя этого ожидать ни по здравому смыслу, ни судя по предсказаниям Св<ятого> Писания.

Вам должно быть лучше моего известно, что даже и те мистические мыслители, которые думают, что перед концом света пройдет еще на земле целое тысячелетие – мира, любви и порядка, и они все-таки говорят: «перед концом»; т. е. и они не решаются отрицать того, что когда-нибудь «прейдет» окончательно «образ мира сего»{14}. Даже и это тысячелетнее всеобладание Церкви; эта теократия будущего; это последнее и высшее единство в кое-каком остаточном разнообразии и оно, по разуму, может, а по Евангелию даже должно разрешиться опять тем же: всесмешением и всерасторжением общественного материала, отступлением от единства и власти веры.

Помните пророчество Исайи (гл. 24{15}): «Се Господь разсыплет вселенную и опустошит ю…» «И будут людие аки жрец, и раб аки господин, и раба аки госпожа; будет купуяй яко продаяй, и взаимемляй аки заимодавец, и должный аки ему же есть должен. Тлением истлеет земля и расхищением расхищена будет земля».

Но как бы то ни было, произойдет или нет когда-нибудь соединение Церквей; в Православие ли перейдут католики, или православные подчинятся римскому единоначалию; настанет ли перед концом такое тысячелетие мира и любви, или уже и теперь все бесповоротно и быстро, с небольшими лишь задержками, движется к этому концу[6], – во всяком случае ассимиляция христианская никогда не может быть сходна с нынешней европейской, буржуазной ассимиляцией.

И из того, что человек опасается последней и ненавидит ее, вовсе не следует, чтобы он был врагом и всехристианской ассимиляции.

Даже и не исповедуя лично в сердце своем ни одного из христианских исповеданий, человек, ставший на почву моей гипотезы, может легко различить и в будущем плоды религиозного единения от результатов утилитарного уравнения.

Даже и не веруя лично, говорю я, человек, допустивший верность моей гипотезы смешения в однородности, всегда должен предпочесть без колебания первое – последнему.

Большего против прежнего разнообразия исторической жизни, увы, теперь уже нечего ждать впереди! Человечество пережило его; оно уже перезрело. Новых племен, действительно молодых народов негде искать. Все известно; все или бездарно, как негры и краснокожие в Америке, или более или менее старо – ив Китае, и в Индии, и в Европе, и даже в России… Какая у нас молодость!

Функции жизни становятся, правда, все сложнее и сложнее; движение жизни все ускореннее и запутаннее; но формы или типы ее развития – все однороднее и серее. Идеал человека – все ниже и проще; не герой, не полубог, не святой, не чудотворец, не рыцарь; а честный труженик.

Надо поэтому и с чисто рациональной точки зрения предпочитать тот род ассимиляции, который обещает быть менее всепоглощающим и всепретворяющим, т. е. менее мертвящим, менее убийственным.

И это еще, я повторяю, не веруя лично, не исповедуя всем сердцем Триединого Бога и не поклоняясь пламенно всему тому, что из учения о Св<ятой> Троице истекает…

Если же к вышеуказанному рациональному предпочтению у человека прибавится и личное христианское чувство, то, конечно, отношения его к ассимиляции христианской и к ассимиляции эгалитарно-европейской станут еще более противоположными.

Перед одной – благоговение; против другой – глубокая ненависть!

При размышлениях о влиянии на историю всехристианской ассимиляции у верующего человека является неизбежно особого рода высшее соображение, которого у него нет в виду при мысли об ассимиляции утилитарной. Эстетика исторической жизни у лично верующего христианина должна уступить место вопросу о его же личном загробном спасении души.

Истинно верующий христианин не сомневается в том. что ему самому, единолично, надо будет рано или поздно дать ответ на страшном судище Христовом, и потому он не имеет права простирать свое бескорыстное служение исторической эстетике до степени принесения ему в жертву своего индивидуального «я» в загробной жизни. Если бы эстетика (разнообразие) истории была бы ему и в высшей степени дорога, он, в сфере своего влияния, обязан приносить ее в жертву в том случае, когда она представляется ему помехой: как спасению его собственной души, так и обращению наибольшего числа людей в христианскую веру. Насколько эстетика жизни – помеха христианству, и даже помеха ли она ему, и не состоят ли все жестокие стороны этой эстетики в глубокой и тайной органической связи с процветанием христианства, – это еще вопрос; я думаю, – что состоят; но здесь нет места и времени об этом распространяться.

Каждый грамотный христианин из катехизиса (а неграмотный – по устному преданию) знает, что всякое расширение христианской проповеди приближает человечество к тому ужасному часу, когда все на этой земле пройдет и погибнет; но он знает также, что ему сочтется на суде Божием всякое мельчайшее личное его действие для обращения других людей в христианскую веру или хоть для их в ней утверждения. Земное человечество он от окончательной исторической гибели спасти не может; но он может и должен стараться о личном своем спасении, о том, чтобы быть в раю, а не в аду, и этому соображению он обязан приносить в жертву даже все политические, культурные и эстетические убеждения и вкусы свои.

Поэтому, если принять и само христианство за смесительную, ассимиляционную (т. е. революционную) силу, способную при повсеместном даже и далеко не полном и кратковременном торжестве своем все-таки значительно уменьшить разнообразие жизни и духа на земном шаре, то и тогда человек, лично верующий во Христа, сына Божия («пришедшаго в Mip грешныя спасти, из коих первый есмь аз{16}), не может, не должен, не имеет права противиться этого рода ассимиляции, этого рода окончательной революции. Он обязан даже содействовать ей по мере сил своих и в пределах своего влияния. И пусть гибнет и ослабевает шаг за шагом та полнота и разноцветность жизни, которую мы, люди конца XIX века, еще застали на земле, несмотря на все усилия и триумфы утилитарного европеизма. Пусть гибнет этот turgor vitalis{17}, пусть блекнет все больше и больше тот пышный расцвет истории, в котором жили еще не очень дальние наши предки!

Всеобщему христианству я должен, если это окажется необходимым, принести в жертву: и драгоценные мне национальные особенности моей дорогой Отчизны, и все еще недавно столь великолепное разнообразие исповеданий, бытовых форм, государственных учреждений и даже, быть может, и разнообразие самой природы; ибо христианство роковым образом влечет в наше время за собой повсюду всю опустошительную, подавляющую искусственность новейшей европейской жизни. За католическим или протестантским проповедником следует французский или английский инженер, против ассимилирующих завоеваний которого не в силах уже устоять ни девственные леса, ни песчаные степи!

Отклонюсь еще на мгновение от главной темы моей, для того чтобы еще больше разъяснить то побочное, что в этих письмах моих несравненно важнее главного.

Есть, мне кажется, три рода любви к человечеству. Любовь утилитарная; любовь эстетическая; любовь мистическая. Первая желает, чтобы человечество было покойно, счастливо, и считает нынешний прогресс наилучшим к тому путем; вторая желает, чтобы человечество было прекрасно, чтобы жизнь его была драматична, разнообразна, полна, глубока по чувствам, прекрасна по формам; третья желает, чтобы наибольшее число людей приняло веру христианскую и спаслось бы за гробом.

Назад Дальше