Смехов: Борис Евген., кроме того, что вы – руководитель, я знаю, что вы – друг театра.
Какой-то сложный у него ход был, никто не понял.
Родионов[25]: Вы о спектакле, а не обо мне говорите.
Любимов под конец всей бодяги закусил удила и попер на Управление, на МК[26] и т. д. Вспомнил всю трагическую историю, стоившую жизни человека, с «Павшими». Бросил перчатку.
Пришла жена мириться и помешала. Вроде помирились, спали вместе. Вчера подсуетился к Марьямову, отдал ему «Стариков». Переживал, что поторопился. Надо было сделать кое-какие вставки, поправки. Сегодня звонил:
– Ну что же, у меня осталось очень хорошее впечатление. Чувствуете слово, есть авторская страсть, и вообще радостно, что это на очень хорошем литературном уровне. Но необходима, конечно, еще кое-какая работа. Есть несколько замечаний по композиции…
– Работы еще очень много. Я переживал, что поспешил.
– Но главное, что стоит работать, стоит. Для более конкретного разговора мне нужно еще раз прочитать, уже с какими-то пометками. Я приду 11-го числа на просмотр, и мы встретимся и договоримся.
Вот это первый разговор с моим первым редактором, добрейшим человеком, «Дедом Морозом» Марьямовым.
Сейчас жду разговора с гл. реж. касательно завтрашней замены в «10 днях» для съемок… Надежд никаких.
…Да. Разговора не получилось. Полное отрицание всяческих обещаний, вместо ответа – рычание. Пришел в Вешняки, к себе домой, и настрочил заявление-письмо-притчу с просьбой забрать квартиру обратно, дабы она не стала притчей во языцех в устах руководителей, дать отпуск либо рассчитать на две недели. У меня были большие надежды на 8-е число, в случае удачи наступило бы потепление и на моем фронте, но, кажется, только наоборот.
10 апреля
Конечно, я не показал заявления. Снова разговаривал после «Павших» с обоими.
– Ну что ты канючишь? И, прости меня, сейчас ты ведешь себя бестактно. Я тебе сказал: «Завтра посмотрю и скажу», – зачем ты пришел сейчас? И почему ты так беспокоишься за них? Я понимаю, если бы ты отстаивал что-то свое, личное.
– Это было бы еще позорнее…
Полный раскардаш со своими же вчера-позавчера изложенными принципами.
Вчера был, несмотря на мои неудавшиеся разговоры, прекрасный день. Мы были с Николаем[27] у гениального российского писателя Можаева Б. А. дома. Господи! Я предполагал после рассказа Глаголина его существование в быту, но то, что я увидел своими зенками, как говорится, превзошло ожидаемое. Комплекс достоевщины…
Мы сидели на коммунальной кухне, среди веревок с пеленками, колясок (у него трое детей). Куча до потолка газет, банок, склянок, ведер с мусором, книг, кухонных всяких нужностей. Это же помещение служит ему, когда он бывает дома, и кабинетом. Когда мы вошли, на одном из столиков среди посуды стояла машинка, лежала чистая бумага на газетах и стило писателя.
– Вы извините, ребята, я не могу вас повести в комнаты, там малыши спят, а то разбудим. – Мы прихватили с собой «Старку», Б.А. подал грибков собственного запаса, откупорил банку немецких сосисок, и, выпив, стали разговаривать о жизни, в основном о земле, о крестьянстве, о Кузькине. Я задавал ему вопросы, до жути смахивающие на корреспондентский штамп…
– Долго ли лежал «Кузькин»?
– Полтора года. Истинное его название «Живой»… Трифоныч[28] просил меня никому не давать читать, даже друзьям… «А то перепечатают, разойдется в списках и для нашего читателя будет потерян… А сколько он пролежит, это пусть вас не беспокоит… Денег мы вам дадим сколько нужно… И как только в политике просвет отыщем, сразу пустим». И я правда никому не давал читать, никто не знал. Трифоныч просил переделать конец, иначе, говорит, сам Бог только поможет, я отказываюсь…
– Кто из писателей вашего поколения достоин уважения, кого вы цените?
– Солженицын… Великий писатель… некоторые места в романе написаны с блестками гениальности… большой писатель… Афанасьев, Белов. Сейчас появились серьезные писатели.
– Как вы относитесь к Казакову?
– К Юрке?.. Хороший писатель, очень хороший…
– Как вы относитесь к Толстому?
– Как к нему можно относиться? Это бог… надо всеми… Но для меня еще к тому же его философия – моя религия.
Он много говорит о Толстом, а кругом летают мухи коммунальные – и от них громадные тени. Вот как живет замечательный русский писатель… Пишет на кухне. А мы… стараемся оборудовать кабинет, устроить жилье, условия т. е. для творчества, удобствами вызываем вдохновение… покупаем чернила, бумагу… машинку, весь подобный инвентарь, и только одного не хватает, одного не знаем – где купить талант, страсть…
11 апреля
Вторая сдача.
Ю. П.: «Пережимал, успокойся…»
Лиля Брик: Я много плакала… и даже не там, где одиночество, тоска… лирика… я плакала на «Революции», на патетике, потому что эта патетика его чистая, первозданная. Это наша революция, это наша жизнь. Этот спектакль мог сделать только большевик, и играть его могут только большевики.
О. Ефремов: Я очень любил этот театр и Любимова со дня его появления (театра), но где-то глубоко в душе я не со всем соглашался, потому что иначе мне нужно было в чем-то изменять своим принципам, эстетич. понятиям. Но этот спектакль меня потряс и окончательно выбил из меня мои сомнения… Я плакал, волновался, это, конечно, лучший спектакль, необходимый нашему народу в этот великий год. И будет преступлением перед народом, перед партией, если он не пойдет…
Вик. Шкловский: Чтобы не плакать, я буду говорить несколько вбок. Пушкина открыли футуристы, вы открыли для нашей молодежи Маяковского… Это исторический спектакль, он освежает нам историю, настоящую и будущую, глубоко партийный спектакль. И, Лиля, помнишь ты это или нет, Маяковский любил говорить: «Поэт хочет, чтоб вышло, а чиновник, мещанин… как бы чего не вышло…» Позвольте поцеловаться.
Чухрай: Бывает патриотизм, и бывает патриотизм профессиональный, так же, как любовь просто и любовь профессиональная… Я протестую, чтобы профессиональные патриоты защищали от нас советскую власть. Я это говорю как старый коммунист, с начала войны – это высокопатриотичный спектакль.
Баркан[29]: О проблеме актера в этом театре и о взаимоотношениях его с режиссером. О диктатуре режиссера – это злые, завистливые сплетни… Таких актеров, превосходно владеющих точным донесением мысли, владеющих пластическими, ритмическими средствами выразительности, нет ни в одном театре. Я это утверждаю… Воля актера творчески раскрепощена и точно направлена режиссером в нужную для общего успеха сторону… И теперь надо на наших диспутах поставить на повестку дня вновь вопрос о мастерстве актера: что это такое? Сегодня я, может быть, впервые понял, как неверно мы толкуем это понятие, и пришло время заговорить об этом с новых сторон, в новом освещении.
Мы, актеры, режиссеры, осветители, пост. часть – все профес. люди театра, долгое время не могли ставить, писать, снимать так, как этого требует совесть художника, так, как этого требует время… И произошла деквалификация: вот такая пьеса, со скудным запасом мысли и с таким же обсуждением, чего там обсуждать было, все ясно. Этот спектакль заставляет нас по-новому осмыслить нашу жизнь, наше поведение и поступки с революционных позиций, с позиций постоянного внимания к проблемам времени. И какие возможности у театра… Доселе не использованные… Поэзия… была забыта совсем, а мы искали, чего бы такое поставить…
12 апреля
Обсуждение «Послушайте» в Управлении. Многое, если не всё, записал.
– Дайте ему (Маяковскому) хоть после смерти договорить. – Шкловский.
Спектакль не принят, репетиции продолжаются в Ленинграде, снова горю синим светом. Ну что мне делать? Жена говорит – делай шаг! Какой шаг? Подать заявление? Как я вывернусь из этой авантюры – «Ничего, подождут, кино не к спеху». Сволочи, все́, надо поступать решительно, но как? Чувствую, что произойдет нечто мерзкое, самовольный отъезд с гастролей – увольнение по статье.
Ладно, надо собираться с мыслями, послезавтра отъезд, и у меня дел невпроворот.
15 апреля. Ленинград
Телеграмма Сегелю. «Порядок, буду 19 24 21 привет Высоцкого».
– Володя, не забудь поговорить о моем деле.
Вообще как-то исправилось настроение. А почему не так волком отнесся сегодня Любимов ко мне, «к моему делу», потому что я подошел к нему с крестом, как черта спугнул.
Черный день, по-моему, первый такой:
Ю. П.:
– А с вами у меня особый разговор. Вы сегодня играли просто плохо, просто плохо. Не отвечаете, не спрашиваете, все мимо, не по существу, одна вздрюченность, вольтаж. Разве можно так играть финал? Я просто половину не понял текста. Кончать самоубийством рано. Мы еще попробуем подержаться, хотя тоска, конечно, смертная.
Сегодня идет дождь. Сижу в номере. Не могу писать. Репетиций по вводам нет. Зарежет меня театр, но вчерашний разговор где-то внутри родил во мне противодействие. Будет легче разговаривать и рвать. Надоело все. Спасает, когда вспоминаю Зайчика, Можаева, Романовского[30], Кольку[31]. Делается теплее, когда знаешь, что они где-то есть и ждут встречи. Еще можно жить. Неприкаянность. Нет, Ленинград, наверное, снова мне неприятен из-за моих личных переживаний.
17 апреля
Приехал Зайчик. Наступило равновесие.
Любимов:
– Нет, конечно, вы понимаете, что это премьера, и вы вздрючиваете свою эмоциональную… штуку!!!
19 апреля
Зачем нужно было издеваться над собой? Приходить в норму, трепать нервы себе и хорошим людям. Любимов сделал свое черное дело, он победил, замотал, сегодня, и завтра, и вообще снимается другой артист. Мне ничего не остается делать, как выпить 200 грамм портвейна и погрустить. Я получил прекрасный урок игры и, «смею вас уверить, господа присяжные заседатели, сумею сделать выводы».
Нет правды на земле, как нет ее и выше…
Униженный и оскорбленный…
Директор:
– Вы наносите мне рану тяжелее тех, которые я получал на фронте… Это не самое большое несчастье, не торопитесь разводиться с женой и делать подобные заявления… Не торопитесь… Я ни к кому так не относился, как к вам… Я прошу вас, я прошу редко, этого не делать. Я начинал сниматься у Довженко… началась война… я ушел на фронт, пусть я посредственность… но поверьте мне как человеку, который намного старше вас, все обойдется, и через полгода вы и мы с вами будем об этом вспоминать не более как… Я, со своей стороны, даю слово, чтоб ваше пребывание в театре сделать еще более приятным для вас во всех отношениях, и творческом, и бытовом, и к вашей жене… Считаю, что этого разговора не было… все это останется между нами…
Ю. П.:
– Почему у тебя бывают такие штуки: одну и ту же роль ты играешь то блестяще, то просто как будто не ты? Можаев тебя смотрел два раза и не узнал – такая была разница.
Любимов:
– Сядьте поближе, я объясню мизансцену, взгляните на сцену. Тишина, сесть всем ближе ко мне, чтобы не орать мне.
– Потрудитесь заболеть и родить эти гениальные образы. Чтобы образ вспыхивал. Тогда от вас глаз оторвать нельзя. Вспомните, как закрывали «Павших», «Доброго», «Антимиры». Копируйте меня.
Речь, обращенная к нам из-за того, что у нас не получалась трагическая любовь.
– Артисты – все эгоисты, стараются урвать себе побольше кусок, тянут одеяло на себя. Когда был человек, который мог собрать их эгоизм в единый кулак – подчинил их мелкие интересы большому делу, – был театр, не стало его – театр развалился.
Артисты всегда стараются растащить театр, растоптать самое дорогое, это в природе артистов, это их суть, я сам был артистом и отлично знаю все ходы… Задумайтесь, товарищи. Сходите в Ленком, посмотрите на их трагическую участь, вот до чего доводят актерский эгоизм, сплетни… Но у них есть ядро, они проявили самоё порядочность – солидарность, – 20 человек подали заявления. Наши артисты, убежден, не способны на это, только себе, только за себя.
Смирнов[32] рассказывает, как поступал в Щукинское, на собеседовании у Захавы:
– Что вы знаете об Америке?
– В Америке капитализм.
– Так, ну и что?
– Как ну и что? Он загнивает.
– Ну, эк вы хватили.
– Совершенно свежие сведения, скоро он совсем сгниет и наступит социализм.
10 июля
…Бегал по редакциям. Надежд, что «Старики» напечатаются, – никаких. Уехать куда-нибудь в лес, к глухой речушке и не видеть никого…
Я страшно волнуюсь… А вдруг у меня не может быть детей? Жизнь потеряет смысл, а я – свое назначение, семья развалится, как карточный домик, какая это семья без детей. Кто-то сказал, если к 30 годам дом не наполняется детским криком, он наполняется кошмарами.
«Это была моя лучшая поездка в СССР. Я увидела «Маяковского». – М. Влади.
16 июля
Зачем он в эту больницу лег?.. С серьезным заболеванием в такую больницу ложиться – обрекать себя на смерть. Там же не лечат, боятся. Туда надо ложиться с насморком, с гриппом уже нельзя ложиться туда. Или просто отдохнуть, пописать мемуары, почитать. Один деятель лег, лечащий врач, профессор, заслуженный человек, пришел на осмотр – тот спрашивает его:
– С какого года вы член партии?
– Я беспартийный.
– Как! Вы не член партии? Как же вы, беспартийный, будете меня лечить? Мою жизнь доверили беспартийному человеку, что можно с него спрашивать. Моя жизнь нужна партии, народу. Это безобразие.
И т. д. и т. п.
Петрович вышел с палкой, в халате, кое-еле-как. Ему только что сделали вливание в обе ноги по литру жидкости огромной иглой. Передвигался, как странник, как калика перехожий, как «паша».
Поговорили о разном, больше о времени, о событиях на политической арене, о нашей судьбе в зависимости от изменений наверху.
О письмах Солженицына, Владимова, Вознесенского, о снятии Бурлацкого и Карпинского и др. высоких лиц.
– Ну ладно, мужики, отдыхайте как следует, поправляйте здоровье, работа предстоит напряженная.
О «Герое»:
– Я во многом виноват. Надо было смелее корежить, а я так все боялся господина Лермонтова обидеть – и вышло наоборот.
– Надо смелее отказываться от своих привычек, представлений.
– В каком смысле?
– Например – сделали сцену, посмотрели, так-сяк – не вышло. Надо понять, почему не вышло, и смелее все перекраивать. Тысячу раз переделать – но не выпускать продукцию среднего качества. Нету времени работать плохо… Каждую работу надо работать, как главную и последнюю в твоей жизни. Не зря старик четырнадцать раз переписывал.
Высоцкий: Николай Робертыч! А вы пьесу пишете?
Эрдман: Вам скажи, а вы кому-нибудь доложите. А вы песни пишете?
Высоцкий: Пишу. На магнитофон.
Эрдман: А я на века. Кто на чем. Я как-то по телевизору смотрел, песни пели. Слышу – одна, думаю: это, должно быть, ваша. И угадал. В конце объявили автора. Это большое дело. Вас уже можно узнать по двум строчкам, это хорошо.
– Говорят, скоро «Самоубийца» будет напечатан.
– Да, говорят. Я уже гранки в руках держал. После юбилея[33] разве… А он, говорят, 10 лет будет праздноваться, вот как говорят. Ну, посмотрим… Дети спросят.