В «Огоньке», редактор Кружков:
– Это возьмите себе сразу, – на «Чайникова».
Стал листать «Стариков», я задрожал.
– Какой из трех рассказов вы считаете самым удачным?
– Не знаю, они все разные.
– Ну ясно. Посидите… Так, ну вот что! Это не годится… Откуда вы хватаете такие ситуации? Это же все надуманно, нежизненно… Вы берите жизненные ситуации… Это все литературщина, а язык есть, и способности есть, писать можете и должны… Сколько тебе лет? 26? Ну, вполне взрослый человек… Пишете много?
– Много.
– Пишите, обязательно выпишитесь, потому что способности есть, и берите жизненные ситуации, это же у вас старики эти оба… не люди… а шмаровозы какие-то. А баба? Бабы нет, есть какая-то кобыла, которую со двора на двор перегоняют. Пишите. Как рассказ напишете, так несите нам, обязательно несите и берите жизненные ситуации.
«Смена».
– А! Золотухин, артист с Таганки. Приятно видеть у себя в гостях хороших артистов, чем обязаны?
– Рассказы принес, печатать будете?
– Артисты графоманами стали. Ну, давай посмотрим. Если ты такой же писатель, как артист, непременно напечатаем. Я ведь про вас писал когда-то, в «Смене», о «Герое нашего времени».
– Да! Это вы?! Я вас давно люблю! Вы единственный человек, который печатно похвалил спектакль и меня.
Там же я услышал впервые, что «Интервенция» не получилась.
– Ты мне еще очень понравился в «Пакете», ну… блеск, это моя любимая книжка детства…
– Нет, что ты, дорогой, все прекрасно, все образуется, и т. д. и т. п.
Про «Театр, жизнь» не буду писать, устал, скажу только: желтое здание, серые люди. Больше ничего не скажу.
Я думаю, что короткие юбки затрудняют многим девушкам выйти замуж. Потому что стройных ног гораздо меньше, чем привлекательных мордашек. Влечение, либидо – явление физиологическое, начинающееся с внешнего обзора, это влечение, подкрепленное духовным обаянием, превращается в любовь…
Но кривые, худые, толстые ноги при сносном лице затрудняют возникновение либидо, а потому и любви; естественно, это не всегда, но очень часто. То же и с грудями… открытая грудь, если она красивая, – влечет, но коль открыто у одной – распахнуто у всех, таков закон этой природы, и недостатки все наружу. Скрытость недостатков, как и достоинств, увеличила бы стоимость женщины, не задерживала бы возникновения либидо и ускоряла бы оборот замужества. В некотором бы роде это был бы кот в мешке, ну и что? Тем интереснее, а когда люди начнут жить, любовь либо разгорится, либо потухнет вовсе, и тут, в семье, уже другие законы, не зависящие через полгода от ног или грудей партнерши, даже происходит обратная метаморфоза. Вот что я думаю о коротких юбках…
20 марта
– …НЕ СУДИТЕ САМИ, ДА НЕ СУДИМЫ БУДЕТЕ.
21 марта
Ужасный день. Вчера играл Керенского за Высоцкого, а сегодня – и вчера ночью – молю Бога, чтоб он на себя руки не наложил. За 50 сребреников я продал его, такая мысль идиотская сидит в башке. На репетиции, при народе постороннем, он упал.
– Идите приведите себя в порядок, – сказал ему шеф.
И он ушел, и никто не знал, куда он девался и что делает: пьет ли, спит ли? Послали в Волоколамск машину за Губенко, в Вешняки – за мной, но я, как назло, оказался в театре и еще оговорил, идиот, условия ввода – 100 рублей – это была шутка, но как с языка сорвалось! Ведь надо же, всё к одному: и Хмеля[43] нет, я еще за него играю. Боже мой!
– Высоцкий играть не будет, – кричит Дупак[44], – или я отменяю спектакль.
– Как ты чувствуешь себя, Валерий? – Шеф.
– Мне невозможно играть, Ю.П., это убийство, я свалюсь сверху[45].
– Я требую, чтобы репетировал Золотухин. – Дупак.
Высоцкий срывает костюм (он еще поддал, как увидел, что вовремя не дали костюма и я с текстом):
– Я не буду играть, я ухожу… отстаньте от меня.
Перед спектаклем показал мне записку: «Очень прошу в моей смерти никого не винить». И я должен за него отрепетировать?!
Я играл Керенского, я повзрослел еще на десятилетие, лучше бы уж отменил Дупак спектакль. У меня на душе теперь такая тяжесть.
Обед. Высоцкого нет, говорят, он в Куйбышеве. Дай бог, хоть в Куйбышеве.
Меня, наверное, осуждают все: дескать, не взялся бы Золотухин – спектакль бы не отменили и Высоцкий сыграл бы. Рассуждать легко. Да и вообще – кто больше виноват перед Богом? Кто это знает? Не зря наша профессия была проклята церковью, что-то есть в ней ложное и разрушающее душу – уж больно она из соблазнов и искушений соткана. Может, и вправду мне не надо было играть?!
22 марта
Два дня очень мало писал. Уже висит приказ об увольнении Высоцкого по 47-й ст. Ходил к директору, просил не вешать его до появления Высоцкого – ни в какую: нет у нас человека. И все друзья театра настроены категорически. Они-то при чем тут?
Уезжает сегодня теща в санаторий, а скоро и Зайчик полетит на съемки. Я с Кузей вожжаться остаюсь. Вот он пришел как раз на эту фразу.
Это было сумасшествие – браться играть Керенского срочным вводом! Но Бог не оставил меня.
У Зайчика украли 25 рублей на спектакле.
Высоцкий летает по стране. И нет настроения писать, думать, хочется куда-нибудь уехать, все равно куда, лишь бы ехать.
Даже ехать в метро приятно, когда мало людей: сидеть на одиночном сиденье в углу, сжаться в комочек, засунуть руки в теплое место и думать о чем-нибудь, все равно о чем, чаще все о том же: уступать или не уступать место?! И приводить разные доводы и оправдания и даже философские подоплеки искать, почему я сегодня должен встать и уступить место, а вчера мог этого не делать, и правильно, что не сделал, и пусть совесть помолчит.
23 марта
Обед. Шеф после прогона хвалил:
– Очень правильно работаешь, очень, и вообще, товарищи, есть хорошие вещи, появляется спектакль и т. д.
Можаев:
– Ну просто неузнаваемо работаешь, молодец, всё уже в порядке, в седле.
Вот ведь какая наша судьба актерская: сошел артист с катушек, Володька, пришел другой, совсем вроде бы зеленый парень из Щукинского[46], а работает с листа прекрасно, просто «быка за рога», умно, смешно, смело, убедительно, и сразу завоевал шефа, труппу и теперь пойдет играть роль за ролью; как говорится, «не было бы счастья, да несчастье помогло». А не так ли и Володька вылез, когда Губенко убежал в кино и заявление на стол кинул, а теперь дал возможность вылезти другому… но и свои акции подрастерял, т. е. уже вроде не так и нужен он теперь театру, вот найдут парня на Галилея…
Насчет «незаменимых нет» – чушь, конечно, каждый хороший артист незаменим и неповторим, пусть другой, да не такой, но все же веточку свою, как говорит Невинный, надо беречь и охранять, ухаживать за ней и т. д., чуть разинул рот – пришел другой артист и уселся на нее рядком, да еще каким окажется, а то, чего доброго, скинет и один усядется.
Я иногда сижу на сцене: просто в темноте ли, когда другой работает, или на выходе, и у меня такая нежность ко всей нашей братии просыпается… Горемыки! Все мы одной веревочкой связаны – любовью к лицедейству и надеждой славы – и этими двумя цепями как круговой порукой спутаны: и мечемся, и надрываемся до крови, и унижаемся, и не думаем ни о чем, кроме этих своих двух цепей…
С удовольствием я перелистываю эту тетрадку: солидное, солидное дело я затеял, сообразив записывать в толстую тетрадь.
И мысли-то, в нее внесенные, удлиняются, прибавляют в весе и значительнее становятся, эдак и вправду потомство обо мне подумает как о дельном, рассудительном парне – прямо кузькинские мечты.
Ночь. Жена обскакала меня с «фотокарточками в киосках», ее фотографию уже продают под девизом «Артисты советского кино»…
26 марта
Два дня был занят записью поездки и немного выбился из колеи. Высоцкий в Одессе, в жутком состоянии, падает с лошади, по ночам, опоенный водкой друзьями, катается по полу, «если выбирать мать или водку, выбирает водку», – говорит Иваненко, которая летала к нему.
– Если ты не прилетишь, я умру, я покончу с собой, – так он сказал мне.
Шеф:
– Это верх наглости… Ему все позволено, он уже Галилея стал играть через губу, между прочим, с ним невозможно стало разговаривать… То он в Куйбышеве, то в Магадане… Шаляпин, тенор… Второй Сличенко.
Губенко готовит Галилея. Это будет удар окончательный для Володьки. Губенко не позволит себе играть плохо. Это настоящий боец, профессионал в лучшем смысле, кроме того, что удивительно талантлив.
Тревожно на душе. Шеф хвалит за Кузькина, мир и благодать во взаимоотношениях, и я, как собака, которую приласкали, не нахожу себе места от радости и благодарности, все заглядываю в глаза, улыбаюсь всем видом: это правда, вы меня не обманываете, я действительно вам нравлюсь, и вы мне почему-то удивительно нравитесь. Этого бояться следует и бежать немедленно. Только Бог судья делам нашим. Не надо очаровываться, чтоб не было столь жестоким разочарование.
Во время репетиции Элла заглянула в кабинет:
– Получен лит[47] на «Живого».
– Прекращаем репетиции… Что это такое? Мы привыкли репетировать произведения нелитованные, неразрешенные…
– Срочно анонс, афишу на театре и рекламы по городу.
– Надо еще спектакль сделать, хохмачи.
У Зайчика украли 25 рублей. Кому-то показалась моя премия за Керенского большой, и он решил половину взять. Звонок из Ленинграда. Рабиков:
– Валеринька! Дорогой! Рад слышать ваш жизнерадостный голос. Вам есть чему радоваться, у вас блестящая роль в картине получилась, просто блестящая, других слов нет, это я говорю вам, старый киношник, видавший виды… Валеринька, фильм принят редакцией, но нужно приехать на один день, переозвучить небольшую сценку, когда мы можем это сделать?
Когда мы можем это сделать? Хоть 28-го, в четверг, если отпустят с «Павших». Но куда девать Кузю?
Вечер. Продумываю план отъезда с Кузей и без. Черчу на бумаге «за» и «против». С собой было бы проще, если бы разрешили сесть в поезд.
Появился Шифферс. Я покраснел, потому что не ответил, не поставил свою подпись на его письме. Кажется, договорились они с шефом о работе. Шифферс делает пьесу по «Подростку».
– Ты будешь играть. Через недели две закончу. Я договорился с Театром Маяковского, но у них нет актера. Я хотел им предложить взять тебя на постановку.
– Будешь делать Мольера, коли душа не лежит.
– Что значит «лежит, не лежит», это моя профессия. Если уж говорить, у меня вообще к одному Достоевскому лежит.
– Я сейчас Толстым увлекся, нравится мне его философия.
– Толстой – плохой писатель. Это у тебя от детства.
Карякина исключили из партии за выступление в защиту Солженицына, за поддержку Шифферса (надо разузнать точно).
Славина приносит цветы и чай Любимову, каждый день бесцеремонно… при гостях входит в кабинет, молча кладет цветы на стол и уходит, делово, спокойно. Это надо запомнить. Смешная привычка, трогательная – каждый день класть на стол главного цветы…
Думаю: если мне придумать фамильный герб – что бы в него вошло, каким бы он мог стать, как выглядеть.
1 апреля
Последние два дня заняты делами Высоцкого.
31-го были у него дома, вернее, у отца его, вырабатывали план действий. Володя согласился принять амбулаторное лечение у проф. Рябоконя, лечение какое-то омерзительное, но эффективное. В Соловьевку он уже не ляжет. У меня свои дела.
Сегодня утром Володя принял первый сеанс лечения «Банкет № N». Венька еле живого отвез его домой, но вечером он уже брился, бодро шутил и вострил лыжи из дома. Поразительного здоровья человек. Всю кухню, весь сеанс, впечатления и пр. я просил записывать Веньку; Володя сказал, что запишет сам.
Но самое главное – не напрасны ли все эти мучения, разговоры-уговоры, возвращение в театр и пр. – нужно ли Высоцкому это теперь? Чувствовать себя почему-то виноватым, выносить все вопросы, терпеть фамильярности, выслушивать грубости, унижения – при том, что Галилей уже сыгран, а с другой стороны, появляется с каждым днем все больше отхожих занятий: песни, писание и постановка собственных пьес, сценариев, авторство, соавторство – и никакого ограничения в действиях, вольность и свободная жизнь. Не надо куда-то ходить обязательно строго и вовремя, расписываться и играть нелюбимые роли и выслушивать замечания шефа и т. д. и т. п., а доверия прежнего нет, любви нет, во взаимоотношениях трещина, замены произведены, молодые артисты подпирают. С другой стороны, кинематограф может погасить ролевой голод, да еще к тому же реклама.
Я убежден, что все эти вопросы и еще много других его мучают, да и нас тоже. Только я думаю, что без театра он погибнет, погрязнет в халтуре, в стяжательстве, разменяет талант на копейки и рассыплет их по закоулкам. Театр – это ограничитель, режим, это постоянная форма, это воздух и вода. Все промыслы возможны, если есть фундамент. Он вечен, прочен и необходим. Все остальное – преходяще. Экзюпери не бросил летать, как занялся литературой, совершенно чужим делом. А все, чем занимается Володя, это не так далеко от театра, смежные дела, которые во сто крат выигрывают от содружества с театром.
10 апреля
И вот первый адовый прогон. Для меня он прошел неудачно. Я сразу зажался, сбился с тона, от волнения забыл мотив частушки и т. д. Шеф, вместо того чтобы подбодрить, стал нервничать сам.
Я это и сам чувствовал, но победить себя не мог. Отчего так заволновался? Не пойму. Все оттого, что не Божьего суда жду, а людского… Зачем спешить на суд людской? Как много мне еще нужно трудиться над собой, переделывать себя, чтобы не бояться людей, служить им и не требовать от них ни благодарности, ни суда… Когда же я наконец обрету эту свободу, независимость своего духа?..
Штейнрайх[48]. Поцеловал меня:
– Вы мне очень понравились, это по большому счету, без дураков. Я даже не хочу говорить о частностях. Получилось главное. Вы убедили, доказали, что вы имеете полное право быть три часа перед глазами. Тема Живого трепещет в спектакле, ваша тема, значит, все правильно. Я очень рад за вас, положить такой ролевой запас в сумку – это очень хорошо.
Зин. Дмитриевна[49]: Умница, молодец, все получается, а я ведь очень боялась, все время на сцене, не сходя, целую, целую…
Шеф: Давай, Валерий, давай, милый.
Я: Даю, но не получается, Ю.П.
Автор: Все получается, не прибедняйся.
Шеф: Даже автора растрогал прогоном.
Я: То ли еще будет.
Шеф: Но я думаю, большего падения у тебя уже не будет. Давай, не подводи меня.
Пожарные хвалили, сапожники, портные, травести, пенсионерка растроганная целовала.
Заметил: подлинную свободу на сцене обрести очень сложно, т. е. ту свободу, когда легко дышится, брызжет из тебя. Часто бываешь и не зажат, свободен вроде, но свобода превращается в нахальство, аккумулируется в наглость, во фрондерство, в злость, в бесшабашность и т. д.
Опять потеря святости, доброты. Много думал эти дни о своей жизни, о профессии и вот до чего додумался. Другой жизни у меня нет и другой профессии тоже нет и не будет. Я артист, и на этом надо успокоиться и поставить точку. Плохой ли, хороший ли, но артист, и ничего другого делать не умею и никогда делать не буду… А если несчастье – ну что ж, чему быть, того не миновать, будем и относиться к нему как к несчастью, будем изворачиваться. В этом смысле мне понравилась мысль Наташи из редакции «Смены», когда Замошкин посоветовал мне писать с учетом времени: