Теперь мы с мамой живем надеждой. Мама вновь возит папе передачи – оказывается, папу переводили на «особый режим», не предусматривающий передач. Выяснилось позже: папа не подписывал никаких ложных показаний, ни на себя, ни на других, и его перевели на режим, который должен был его образумить: кандалы, много суток без сна, отсутствие передач. Но он и тогда ничего не подписал.
…Медленно тянутся дни и недели. Неизвестность, передача, неизвестность… И вдруг!
Ночь с третьего на четвертое апреля. Собачка Топси внезапно безумеет, начинает метаться по коридору, ударяясь то в опечатанную дверь столовой, то во входную дверь, гигантскими прыжками преодолевает мою раскладушку, надрывно лает. Я в панике: идут за мамой… Телефонный звонок. В трубке – папин голос:
– Дорогие, это я! Я сейчас буду дома! Звоню из автомата в подъезде, чтобы вы не упали в обморок!
Топси напряженно застыла у входной двери, восторженно повизгивает, и только хвост ходит, как маятник: туда-сюда, туда-сюда. Через минуту звонок в дверь: папа!!! С ним полковник КГБ и тот лейтенант, который его забирал, – несет его чемоданчик.
– Вот, возвращаем вам профессора, – говорит он смущенно.
Первой папу приветствует Топси: в рекордном прыжке с места она обнимает его за шею, лижет в губы, в нос, в глаза. Потом – очередь мамы, потом – моя. Смеемся, плачем – все одновременно.
А лейтенант той порой снимает печати, а полковник куда-то звонит:
– Товарищ генерал, профессора доставили. Много радости, много слез…
Изъятый при обыске торжественный черный костюм с приколотым к нему орденом Ленина болтается на папе, как на вешалке; орден Ленина (получил за военные заслуги, был главным патологоанатомом Карельского фронта) слепит глаза. Дома! Живой! Со справкой о полной реабилитации! Вот она – справка, мы по очереди читаем ее, вертим, смотрим на свет – слова пока плохо до нас доходят. Полковник говорит, что днем нам привезут отобранные при обыске вещи, прощается, желает счастья, и они уезжают. Мы остаёмся вчетвером: папа, мама, Топси и я. Папа рассказывает, мама слушает, а я пока ничего не слышу – только смотрю.
Шесть часов утра. Радио разносит на весь мир весть о прекращении «дела врачей-вредителей» и полной их реабилитации. Звонок в дверь. Соседи: Беклемишевы, за ними – Капланы. Они не спали всю ночь, слышали шум и думали, что это пришли за мамой. Но вот – радио! С этой минуты дверь в нашей квартире не закрывается. За несколько часов у нас перебывал весь дом. Цветы, цветы! Неожиданно в полном составе является мой класс: теперь уже ничего не надо скрывать, и осведомленные девочки вознаграждают себя за двухмесячное молчание неслыханной сенсацией! Приходят все, даже моя обидчица, и в руке у каждой – цветок. Они по очереди отдают цветы папе. Я реву в голос – даже и сейчас реву, когда пишу эти строки. Потом приходят мои учителя (все, кроме исторички), спрашивают, когда я вернусь в школу. Да завтра же и вернусь! Я так соскучилась!
Какой день, какой праздник! Папа обзванивает друзей – все на месте! Не все в состоянии передвигаться и даже говорить, но все – дома!
Папа едет на работу. Директор Института, замечательный человек Семен Иванович Диденко обнимает его в слезах: он тянул, сколько мог, но недавно все-таки вынужден был провести партийное собрание, на котором папу клеймили как врага народа, выродка, убийцу и злодея и исключили из партии (папа вступил в партию на фронте, полагая, что это единственная сила, способная победить фашизм). Семен Иванович совершенно счастлив, что папа на свободе, и папа от души просит его забыть о собрании – он же все понимает…
Жизнь постепенно вошла в свою колею. Я вернулась в школу. Учиться было естественно, как есть и спать. Жгучий интерес ко мне постепенно угас, и стало легче дышать – оказалось, я не приспособлена для славы. Папа вышел на работу, где многие стеснялись смотреть ему в глаза. А через небольшое время, в июне, в нашей жизни вновь возникла Лина, одна из немногих уцелевших членов Еврейского Антифашистского Комитета, пережившая в свои неполные восемьдесят лет и тюрьму, и ссылку. Мы с ней очень подружились, и я бережно храню в памяти наши встречи и разговоры.
Четвертое апреля стало в нашей семье традиционным праздником. В первые послесталинские годы в этот день у нас за столом собиралось человек тридцать, переживших «дело врачей» в тюрьме или на «свободе». Постепенно, теперь уже по естественным причинам, их становилось все меньше. Последним ушел мой отец.
Но мы все равно продолжаем отмечать этот день, как день нашего второго рождения.
ВСТРЕЧА
Бог есть сумма всех случайностей.
Я желаю Вам счастливых случайностей.
На свете столько разных вероятностей,
Внезапных, как бандит из-за угла,
Что счастье – это сумма неприятностей,
От коих нас судьба уберегла.
В пятнадцатом году папа приехал из Симферополя в Петербург, чтобы поступать в вуз. Сначала он поступил в консерваторию. Его экзаменовал сам Глазунов и остался им очень доволен.
Какими-то неправдами выправив себе второй экземпляр документов, папа одновременно держал экзамены в медицинский институт, куда его тоже приняли. Поколебавшись, папа предпочел медицину.
Вида на жительство в Петербурге у него не было, и он снимал угол у швейцара какой-то гостиницы. Пользуясь папиным бесправным положением, швейцар бессовестно им понукал. Папа называл себя «швейцарский подданный».
В семнадцатом году папа заболел сыпным тифом и двадцать четыре дня пролежал в сыпном бараке. Чудом выжив и едва оправившись, он вместе с другими студентами получил винтовку и револьвер и отправился охранять членов Государственной Думы. Двадцать пятого октября семнадцатого года стало ясно, что эта миссия ему не слишком удалась. Врач Шингарев, светлая личность, Кокошкин и некоторые другие с помощью Шингарева спрятались в больнице, но матросы их отыскали и задушили в палате подушками. Тогда папа утопил винтовку в Неве, соорудил в чемодане двойное дно, спрятал туда револьвер и решил возвращаться через Москву в Симферополь, где в это время открылся очень сильный медицинский институт, с прекрасными профессорами из Петербурга.
Дорога в Крым лежит через Украину, которая в ту пору была «самостийной», гетманской. Поезда из России доходили до границы с Украиной и дальше не шли. Поезда в Крым стартовали на украинской территории. Участок от конечной российской станции до начальной украинской надо было преодолевать на извозчике. Немедленно возник новый вид деловой активности: извозчик набирал группу пассажиров, в дороге их грабил, а если сопротивлялись – убивал. У этого участка дороги была очень дурная слава, и люди заранее искали себе спутников, старались сбиваться в группы, в которых хотя бы один из пассажиров был вооружен.
Зная, что папа собирается в Симферополь и что у него есть револьвер, папин друг, адвокат Борис Яковлевич (фамилию я забыла) привел к нему даму, которая искала попутчика, чтобы ехать на родину, в Крым. Папа должен был опекать ее в дороге. Она была лет тридцати, студентка Московского университета. Дама осталась очень довольна будущим спутником – озорным, не робеющим, вооруженным студентом. Они договорились о дне отъезда, условились о встрече. Но накануне назначенного дня дама пришла вторично. На этот раз она была чем-то явно озабочена. Папе она показалась очень сосредоточенной и отрешенной.
– Я не смогу с вами поехать. Дела задерживают меня здесь. Советую вам отложить отъезд и найти себе попутчика, чтобы не ехать одному.
Папа, однако, уехал и благополучно добрался домой. Там он узнал, что за время его дороги было совершено неудачное покушение на Ленина. С фотографии в газете на него смотрела его несостоявшаяся спутница. Ее звали Фанни Каплан.
Папа никогда никому не рассказывал об этой встрече:
– Поди докажи потом чекистам, что ты никакого отношения к покушению на Ленина не имел!
Когда папа приехал в Крым, там то ли уже были, то ли вскорости пришли белые под командой барона Врангеля. Папа продолжал учиться в медицинском институте и одновременно работал в госпитале фельдшером. Госпиталь размещался в имении «Бештерек», верстах в двенадцати от Симферополя по Феодосийскому шоссе.
Раньше это имение принадлежало военному доктору, генералу Соловейчику, и было им завещано Обществу по распространению просвещения среди евреев России (сокращенно ОП). Летом 1916 года там находился один из очагов накопления для евреев, выселенных в Первую мировую войну из прифронтовых зон «для очищения от неблагонадежных элементов». Два года спустя это имение занял «белый» госпиталь, в котором папа работал. Потом белые папу мобилизовали и отправили на фронт, но до фронта он не доехал, так как белых потеснили красные во главе с Бела Куном и Землячкой. Повсюду были расклеены объявления: всем лицам, сотрудничавшим с Врангелем, предписывалось под угрозой смертной казни сдать оружие и явиться на регистрацию. Работа в госпитале квалифицировалась как сотрудничество. Молодой медперсонал госпиталя собрался в каком-то потайном месте обсудить ситуацию. Мнения разделились. Кто-то говорил, что в мировой практике работа в любых госпиталях, кому бы они ни принадлежали, не считается предательством, и потому медперсоналу «белого» госпиталя ничего не грозит. Папа относился к большевикам с большим пониманием – у него уже был кое-какой петроградский опыт – и предлагал немедленно бежать. В результате группа разделилась: доверчивые остались в Симферополе и пошли на регистрацию, остальные ушли в горы и решили пробираться в Россию. Оставшиеся в городе, все без исключения, были расстреляны.
Папа курсировал между горами и домом, приносил беглецам еду и медикаменты. Однажды, в 1921 году, когда папа был дома, нагрянула ЧК с обыском. Бабушка увидела чекистов на улице, крикнула папе: «Беги!», он выпрыгнул через заднее окно, и ему удалось скрыться. Папа провел несколько дней у друзей, которые помогли ему достать фальшивые документы на имя учащегося ткацкого профтехучилища, комсомольца Ионьки Филькера. С этими документами папа укатил в Москву.
В Москве жил юрист Борис Яковлевич, когда-то учившийся в школе моего деда (тот самый, который привел к папе Фанни Каплан). Борис Яковлевич стал уговаривать папу: «Оставайся Ионькой Филькером! Ткач – хорошая профессия, и документы у тебя замечательные!» Но папа не соглашался – во-первых, он хотел быть врачом, а не ткачом, во-вторых, ему нравилась его собственная фамилия Рапопорт.
Он попытался восстановиться в медицинском институте, но все документы о его предыдущей учебе пропали. С величайшим трудом ему удалось уговорить администрацию московского медицинского факультета принять его условно на пятый курс. Уже через месяц он стал первым студентом курса, но, чтобы получить диплом, ему необходимо было снова сдавать все экзамены за предыдущие четыре с половиной года… И тут произошло чудо. Звонит папин приятель и сообщает, что к нему приехала жена из Симферополя и привезла настоящие папины документы – их отыскала и передала бабушка. Среди документов была папина зачетка. Чудо ее обретения усугублялось тем, что на поезд, в котором ехала жена приятеля, по дороге напали махновцы, всех ограбили, и единственное, что ей удалось в сохранности довезти до Москвы, был узелок с папиными документами! В том же году папа окончил медицинский факультет Московского университета по специальности патологическая анатомия.
ТАКАЯ ПРОФЕССИЯ
Я тоже артист театра.
Правда, анатомического.
Папиными работодателями были лечащие врачи. Их ошибки или бессилие мостили пациентам дорогу в патолого-анатомическое отделение. Обладателем истины в последней инстанции был папа.
Лечащие врачи его обожали. Он был их верховным судьей, но он указывал им на ошибки с необыкновенной деликатностью, никогда не унижая их профессионального достоинства. На регулярных конференциях в больнице, при разборе смертных случаев папа не обвинял и не попрекал лечащих врачей, а анализировал причины смерти больных с глубоким уважением к работе лечебного персонала. Но к невеждам, «арапам», как он их называл, он был беспощаден.
Говорят, теперь таких патологоанатомов, как мой отец, больше нет. Я слышала от многих десятков врачей разных поколений и специальностей, какой редкостной профессиональной удачей в их жизни была работа с папой.
Первый в мире хирург, осуществивший пересадку сердца, – Барнард прислал папе препараты сердец двух своих первых пациентов, Вашканского и Блайберга. Один из них прожил, по-моему, две недели, другой – около года. В обоих случаях пациентам были пересажены молодые сердца. Барнарда интересовало папино мнение об изменениях в пересаженном сердце. Папа обнаружил, что за год жизни в организме пациента, в пересаженном ему молодом сердце произошли те же изменения, что были в его собственном сердце и привели его на операционный стол. На этой основе папа сформулировал ситуации, при которых операция пересадки сердца оправдана, в отличие от других, когда она бесперспективна. Барнард прислал папе очень теплое благодарственное письмо.
Происходило все это вскоре после папиного освобождения из тюрьмы. Пересадка сердца была тогда «горячей» темой, занимала первые полосы газет. Тот факт, что Барнард прислал папе препараты, вызвал большое оживление в медицинских и журналистских кругах. К нам приезжали из «Литературной газеты», из «Вечерки», с радио – всех интересовало папино мнение об эксперименте Барнарда. Как быстро меняется все в этом мире: всего несколько лет назад папа был «убийцей в белом халате», «извергом рода человеческого» и только чудом избежал позорной казни…
По роду профессии папе иногда приходилось вскрывать тела друзей. Вскрывая друзей, он как бы отдавал им последний долг. Так было с Львом Ландау.
Папа дружил с Дау – не очень близко, но радостно. Встречаясь, они высекали такие искры, что окружающие слушали, затаив дыхание, или умирали со смеху.
Когда случилась автомобильная катастрофа, папа активно участвовал в операции по спасению Дау, связывался с иностранными коллегами, добывал лекарства, нам звонили из Франции и откуда-то еще. Папа посадил меня за телефон, я вынуждена была говорить и, хуже того, понимать по-французски. Я не справлялась, и папа сердился.
Потом, годы спустя, папа вскрывал тело Ландау. Со вскрытия он вернулся очень подавленный. Сказал: «У Дау все эти годы были чудовищные боли. Наверное, почти нестерпимые. А многие считали, что он капризничает…» Мозг Ландау папа нашел необычным по структуре и размеру. Он его сфотографировал и эту фотографию хранил дома. Папа не хотел сам делать секцию мозга Ландау и отдал его целиком на исследование в Институт Мозга. Потом, многие годы спустя, он хотел так же сохранить мозг академика Сахарова, но это не удалось.
Участие во вскрытии тела Андрея Дмитриевича Сахарова было последней папиной профессиональной работой.
Ранним утром 15 декабря 1989 года позвонила моя подруга Ирина Уварова-Даниэль, прорыдала в трубку: «Андрей Дмитриевич» и отключилась. Это был страшный удар. Сахаров играл огромную роль в жизни моего круга и моего поколения. Мы все жили тогда надеждой, что нашу страну можно будет преобразить и сделать пригодной для нормального человеческого существования, и эти наши надежды были так или иначе связаны с именем Сахарова. А для меня лично Сахаров был не только символом: я неоднократно встречала его и Елену Боннэр на заседаниях «Мемориала» – в Доме архитектора, где «Мемориал» впервые во всеуслышание заявил о своем существовании, в Доме кино, когда мы боролись за избрание Сахарова в Верховный Совет, в разных других местах. Я близко видела его и слышала, он был для меня живым измученным человеком. Для меня и моих друзей смерть Сахарова стала личной трагедией.