Социал-демократы быстро стали в Германии влиятельной политической силой. В 1877 г. на выборах в рейхстаг они собрали 500 тыс. голосов и получили 12 мест. Партия пережила репрессии, обрушившиеся на нее после принятия в 1879 г. «исключительного закона» против социалистов, и победила автора закона: на выборах 1890 г. партия набрала 1,4 млн голосов, завоевав 35 мест в рейхстаге, что привело к отставке Бисмарка и отмене закона против социалистов. Накануне Первой мировой войны социал-демократы были в рейхстаге самой многочисленной партией{38}.
В этот период объединившаяся Германия быстро стала лидером стран, проводящих коллективистскую политику. Но социал-демократы, несмотря на их растущую силу, не оказывали непосредственного влияния на это развитие, поскольку их не допускали к участию в правительстве. В Германии первые решительные шаги к коллективизму были сделаны не левыми, а правыми политическими силами – в форме «государственного социализма» Отто фон Бисмарка.
Социальные приоритеты Бисмарка, разумеется, были максимально далеки от марксистских. Его отнюдь не заботило создание рая для рабочих; его целью было сохранить монархию Гогенцоллернов и власть феодальной юнкерской аристократии. Бисмарк был последователен в целях, но гибок в выборе средств. По его расчетам, усиление государственного контроля над экономической жизнью должно было служить сохранению традиционного порядка.
Бисмарк верил, что при правильном обращении крепнущий рабочий класс может стать надежным союзником аристократии в борьбе с либеральным средним классом. Вот его аргументы в пользу поддержки всеобщего избирательного права для мужчин:
В решающий момент массы окажутся на стороне монархии независимо от того, будет ли последняя следовать либеральным или консервативным тенденциям… В стране с традициями монархизма и верноподданничества всеобщее избирательное право, устранив влияние либерально – буржуазных классов, обеспечит выгодные монархии выборы{39}.
Чтобы скрепить этот союз, делает вывод Бисмарк, необходим поворот к коллективизму.
Итак, в 1879 г. Бисмарк разорвал отношения с Национальной либеральной партией, отказался от прежней политики свободной торговли и поддержал рост тарифов на импорт сельскохозяйственных и промышленных товаров. Этот так называемый «стальной и ржаной» тариф объединил рабочих тяжелой промышленности и крупных землевладельцев на почве заинтересованности в государственной защите. Пока одной рукой Бисмарк протягивал пряник, другой он взялся за кнут: отказавшись от политики свободной торговли, он провел репрессивный закон против социалистов, пытаясь (правда, безуспешно) сокрушить социал-демократическую партию. Бисмарк рассчитывал на то, что ему удастся увести рабочий класс от революционного социализма и сделать его надежной опорой рейха.
Движение к протекционизму положило начало политике, получившей известность как политика «государственного социализма». В частности, в 1880-е гг. Бисмарк провел закон об обязательном социальном страховании рабочих на случай болезни и увечья и о пенсионном обеспечении по старости и инвалидности. Как было заявлено им в 1882 г.: «Многие из принятых нами к великому благу нашей страны мер являются социалистическими, и государству придется привыкнуть к небольшой толике социализма»{40}.
В то же время Бисмарк стремился расширить участие государства в коммерческой деятельности. Под его руководством Пруссия национализировала буквально все железные дороги, чего Бисмарк добивался как по военным, так и по социальным соображениям{41}. Железные дороги были лишь наиболее заметной частью большого и быстрорастущего государственного сектора, в который вошли шахты, электростанции, предприятия коммунального хозяйства, телеграф и банки. Социолог Ральф Дарендорф описывает ситуацию следующим образом: «Государство в Германии стало крупнейшим предпринимателем в тот момент, когда, в условиях английской модели, должен был случиться расцвет частного предпринимательства, политического и социального либерализма»{42}.
В императорской Германии государственный социализм был не просто официальной правительственной политикой, но и господствующей интеллектуальной ортодоксией. В немецкой экономической науке главенствовали так называемые Kathedersozialisten, или «кафедральные социалисты», которые презрительно именовали систему экономической свободы «манчестерством» и требовали проведения широких социальных реформ в этатистском направлении. Самыми видными фигурами этой группы были Густав Шмоллер и Адольф Вагнер.
Шмоллер, профессор престижного Берлинского университета, долгое время был руководителем влиятельной Ассоциации социальной политики. Основанная в 1872 г., Ассоциация стала центром обсуждения всех аспектов «социального вопроса». У ее членов были разные подходы и приоритеты, но они были едины в своем презрении к рыночной конкуренции по нравственным и социальным основаниям. «Мы убеждены, что ничем не ограниченное господство изменчивых и отчасти антагонистических личных интересов не может гарантировать благосостояние общества», – заявил Шмоллер во вступительном обращении к учредительному съезду ассоциации{43}.
Вагнер, также работавший в Берлинском университете, был активен не только в академической сфере, но и в политике, будучи депутатом прусского парламента, членом прусской палаты лордов и лидером партии христианских социалистов. Он сформулировал «закон Вагнера», согласно которому прогресс цивилизации делает необходимым расширение государственного контроля над хозяйственной жизнью{44}. Вагнер был убежденным государственником; он призывал к расширению государственного контроля «не ради одностороннего эвдемонизма[7], не ради индивидуума или индивидуумов, но во имя целого, во имя нации»{45}.
Либерализм никогда не играл значительной роли в политической жизни Германии. К моменту ухода Бисмарка в отставку либералы были не только побеждены, но и полностью деморализованы. При этом в тех странах, где экономический либерализм имел особенно прочные позиции – в США и Британии, – идеи и политика германского государственного социализма, привлекательности которых сильно способствовала военная и экономическая мощь Германии, помогли развернуть интеллектуальное движение в сторону коллективизма.
Многие американцы прониклись немецкими настроениями в ходе учебы и путешествий. Эдвард Беллами, например, в молодости посетил Германию. Картины убогой жизни немецкого рабочего класса разбудили в нем чувство социальной ответственности. Есть у Беллами и менее трогательное воспоминание о фон Мольтке, великом начальнике прусского генерального штаба, с которым он обсуждал преимущества централизованного планирования.
Молодая американская экономическая наука изначально была организована по немецкому образцу и ставила перед собой аналогичные задачи. Основанная в 1885 г. Американская экономическая ассоциация (АЭА) была точной копией шмоллеровской Ассоциации социальной политики. Подобно своему немецкому двойнику, новая организация бросила вызов доктрине экономического либерализма. В ее программном документе значилось:
Мы считаем государство образовательной и моральной силой, чья активная поддержка – необходимое условие прогресса человечества. Осознавая необходимость личной инициативы в промышленной сфере, мы считаем, что доктрина laissez faire опасна в политической и вредоносна в нравственной сфере и что она предлагает неадекватное объяснение отношений между государством и его гражданами{46}.
Пять из шести членов первого правления АЭА и 20 из 26 ее президентов учились в Германии. Так немецкое влияние пропитало насквозь то, что в скором будущем станет частью американского интеллектуального истеблишмента.
Реформаторы Прогрессивной эры открыто рекламировали немецкую модель. Приведем один весьма показательный пример. Даже в 1916 г., накануне вступления США в Первую мировую войну, Теодор Рузвельт все еще ссылался на Германию как на образец для подражания:
[Америка] может большему научиться у Германии, чем у любой другой страны. И это касается как верности неутилитарным идеалам, так и, в не меньшей степени, заботы об основных элементах социальной и промышленной эффективности, о тех видах социальной деятельности правительства, которые в условиях современного индустриализма абсолютно необходимы для защиты индивида и общего благосостояния{47}.
В сознании американцев образ Германии-учителя скоро сменит образ Германии-врага, но до этого в политическую культуру страны была впрыснута большая доза коллективизма в немецком духе.
Между тем в Британии немецкое влияние изначально воспринималось через призму экономического и военного соперничества. Примерно с 1870 г. Британия переживала так называемый относительный упадок. Это не означает, что экономический рост в Британии прекратился. Просто в других странах темпы роста были выше. Соответственно, Британия стала постепенно сдавать позиции на мировых рынках. В 1870 г. на ее долю приходилось 31,8 % мировой промышленной продукции, а к 1913 г. этот показатель снизился до 14,0 %. Доля Британии в мировом экспорте также упала: с 41,1 % мирового экспорта промышленных товаров в 1880 г. до 29,9 % в 1913 г. В значительной степени Британию потеснили Соединенные Штаты. Но на европейском континенте главной ее соперницей была Германия. В 1880 г. 19,3 % мирового промышленного экспорта составляла продукция немецких фирм, а к 1913 г. эта цифра выросла до 26,5 %{48}.
Безусловно, до известной степени это отставание было естественным и неизбежным. Британия первой вступила на путь индустриализации и какое-то время занимала практически монопольное положение. Другим странам ничего не оставалось, как последовать ее примеру. Вряд ли Британия могла рассчитывать на иной поворот событий или, более того, желать чего-то другого. Тревогу, однако, вызывал тот факт, что британские фирмы не слишком преуспевали во многих наукоемких отраслях, выведших промышленную революцию на новый уровень развития. К началу XX в. британские компании уступали своим немецким соперникам в таких высокотехнологичных отраслях, как производство синтетических красителей, оптики и электротехнической продукции{49}.
Еще больше беспокойства вызывало то, что растущая экономическая мощь Германии питала ее военные притязания и возможности. В 1898 г. под руководством адмирала Альфреда фон Тирпица Германия начала амбициозную программу строительства военно-морского флота, что являлось прямым вызовом прежде неоспоримому морскому превосходству Британии. В результате возникла ожесточенная гонка вооружений, потому что Британия придерживалась традиционной доктрины «двух держав», согласно которой британский флот должен быть в состоянии при необходимости противостоять объединенным силам двух крупнейших флотов мира.
В этой наэлектризованной атмосфере британские сторонники промышленной контрреволюции набрали политический вес с помощью кампании за «национальную эффективность». Подстегиваемая военными неудачами Британии в бурской войне, идеологически эклектичная коалиция империалистов, протекционистов, ведущих промышленников и фабианских социалистов дружно обрушилась на либеральную самоуспокоенность перед лицом все более стремительного, конкурентоспособного и враждебного мира. В годы перед Первой мировой войной «эффективность» стала дежурным словечком, а Германия – с ее сильной армией и всеобщей воинской повинностью, контролируемой государством системой образования, научным и технологическим динамизмом, с высокой долей государственного сектора в экономике, защищенной таможенными пошлинами, и объединенной в картели частной промышленностью, с ее государственной системой социального страхования – представлялась источником угрозы и вдохновляющих идей. Как отмечает историк Г.Р. Сирл:
Если суммировать ее смысл одной фразой, идеологию «национальной эффективности» можно охарактеризовать как попытку дискредитировать привычки, убеждения и институты, которые были причиной отставания Британии в конкуренции с иностранцами, и рекомендовать вместо них социальную организацию, которая была бы ближе к германской модели{50}.
Поддавшись обаянию движения за национальную эффективность, «новолиберальное» правительство Герберта Асквита по инициативе Дэвида Ллойда Джорджа, бывшего канцлером казначейства, и молодого Уильяма Черчилля, возглавлявшего министерство торговли, порвало с либеральной ортодоксией в духе Гладстона и начало проводить социальную политику по немецкому образцу. В период 1908–1911 гг. были приняты законы о минимальной заработной плате, пенсиях по старости, прогрессивном налоге на доходы и на земельную собственность, обязательном страховании на случай болезни и безработицы. Подражание Германии несомненно. Как писал Черчилль в 1908 г. о программе новых либералов: «Бросить большой ломоть бисмарковщины поверх всей нашей промышленной системы и со спокойной совестью ждать последствий, какими бы они ни оказались»{51}.
То, что такая фраза могла быть сказана, – причем не кем-нибудь, а именно британским либералом, одобряющим не кого-нибудь, а именно Бисмарка, – служит красноречивым свидетельством огромной интеллектуальной силы, которую набрала промышленная контрреволюция к началу XX в. Даже тем, кто предпочел бы иное, централизация и контроль сверху казались требованиями прогресса – на производстве и в обществе. Направление хода истории представлялось столь же очевидным, как рост и упадок наций. Власть над миром переходила к адептам централизации – Америке и Германии, а Британия, старый бастион либерализма, сдавала позиции. В новом веке, хорошо это или плохо, землю наследуют приверженцы централизации.
Глава 3. Централизация и неопределенность
Промышленная революция стала квантовым скачком в экономической жизни, принципиально усложнившим ее. Возникло ошеломляющее многообразие новых отраслей и профессий. Механизация привела к радикальному усложнению производственных технологий. Сложные, замысловатые сети дистрибуции и маркетинга связали производителей и потребителей. Для успешного перемещения огромных объемов сырья и готовой продукции через разраставшиеся системы производства и сбыта потребовалось изобрести гигантское множество организационных новшеств. В общем, индустриализация вызвала значительное усовершенствование системы разделения труда, в результате чего открылись немыслимые прежде перспективы роста благосостояния.
Промышленная контрреволюция толкала события в прямо противоположном направлении. Заменяя умение действовать по обстоятельствам и творческую активность миллионов людей, взаимно приспосабливающихся друг к другу, грубыми иерархическими структурами, она вела к радикальному упрощению структуры общества. Ее трагическим результатом стало торможение дальнейшего разделения интеллектуального труда, которого требовала новая экономика. Подобно Тейлору, который доказывал, что на заводе «весь умственный труд должен быть выведен за пределы цеха» и сосредоточен в отделе нормирования работ, адепты централизации отняли умственную работу у всего общества в целом и поручили ее центральному бюрократическому аппарату.
В последние годы ученые существенно продвинулись в объяснении широкого круга явлений, известных как сложные системы. От муравейников до экосистем, от ураганов до спиральных галактик – все эти системы отличаются своеобразным порядком, который возникает из взаимодействия и взаимного приспособления большого числа элементов{52}. Рыночная экономика как раз такая сложная система, причем тот факт, что образующими ее элементами являются люди, каждый со своим складом ума, планами и предпочтениями, делает ее сложность неизмеримо более восхитительной.