Когда политический процесс пытается полностью подменить собой рыночный порядок, единственно возможным результатом оказывается хаос. В качестве доказательства можно привести опыт первых месяцев Советской власти{60}. Вскоре после захвата власти новый большевистский режим во главе с В.И. Лениным предпринял амбициозную попытку создать полноценную централизованную систему планирования. В начале 1918 г. Ленин (по свидетельству его ближайшего соратника Л. Д. Троцкого) неоднократно повторял: «Через 6 месяцев мы построим социализм»{61}. Промышленность была национализирована, частная торговля запрещена. Активно создавались помехи использованию денег. Был введен принудительный труд, а также реквизиция «излишков» зерна продотрядами, рассылаемыми правительством по деревням.
В восторженном отчете о новом эксперименте, опубликованном Коминтерном в 1920 г., сообщалось: «Все предприятия и все отрасли промышленности рассматриваются как одно предприятие…». Согласно этому отчету, все заводы напрямую или через промежуточные инстанции отчитывались перед Высшим советом народного хозяйства (ВСНХ) и получали от него руководящие указания. Сырье напрямую выделял заводам либо сам ВСНХ, либо местные советы. Центральные власти обеспечивали заводы капиталом, а рабочих – пайками. Средства производства выделялись заводам исполкомом ВСНХ, а потребительские блага распределялись тем же ВСНХ при участии Комиссариата продовольствия{62}. В общем, все было устроено очень похоже на то, как придумал Эдвард Беллами для США начала XXI в.
Результаты эксперимента оказались катастрофическими. Промышленность рухнула. Нехватка продовольствия в малых и больших городах неуклонно росла. Нападения крестьян на продотряды вылились в настоящий бунт. В начале 1921 г. восстали рабочие Петрограда. Ситуация была настолько скверной, что у солдат Красной Армии отобрали сапоги, чтобы они не могли покинуть казармы и присоединиться к рабочим{63}. Наконец, Кронштадтский мятеж моряков, которых Троцкий в 1917 г. назвал «славой и гордостью революции», заставил Ленина отступить. В марте 1921 г., после подавления Кронштадтского восстания, он объявил «новую экономическую политику» (НЭП), в рамках которой была восстановлена мелкая частная собственность, разрешена частная торговля, восстановлена торговля с зарубежными странами, проведена денежная реформа и отменены реквизиции продовольствия на селе.
Хотя в промышленности началось немедленное восстановление, но худшие последствия эксперимента были еще впереди. Деревня была в такой степени разорена реквизициями зерна и крестьянскими бунтами, что в 1921 – 1922 гг. в стране разразился жуткий голод. По данным официальной советской статистики, от голода умерли более 5 млн человек{64}.
Впоследствии в советской историографии этот эпизод получил название «военный коммунизм», а попытка одним махом построить утопию была представлена как серия экстренных мер, вызванных условиями шедшей в то время гражданской войны. Но как бы его ни назвали, этот опыт кое-чему научил советских лидеров. Если прежде они полагали, что управлять индустриальной экономикой из центра намного легче и проще, чем иметь дело с «хаосом» капиталистической конкуренции, то теперь они по достоинству оценили невероятную сложность затеянного ими эксперимента. Например, выступая в ноябре 1920 г., И.В. Сталин признал, что задача централизованного планирования оказалась «несравнимо более сложной и трудной», чем трудности, возникающие в рыночной системе. Месяцем позже Троцкий развил эту мысль:
Все это легко сказать, но даже в небольшом крестьянском хозяйстве…, в котором представлены разные отрасли сельскохозяйственного производства, необходимо соблюдать какие-то пропорции; а регулировать наше огромное, невероятно разбросанное хозяйство, нашу дезорганизованную экономическую жизнь, чтобы при этом всевозможные управляющие органы поддерживали необходимые взаимосвязи и, так сказать, питали друг друга, – например, когда необходимо строить дома для рабочих, один совет должен выделить столько же гвоздей, сколько другой – досок, а третий – строительных материалов, – чтобы достичь такой пропорциональности, такого внутреннего соответствия, – это трудная задача, которую Советской власти еще только предстоит решить{65}.
После нескольких лет передышки Сталин упразднил НЭП и вновь принялся за коллективизацию советской экономики. Цена, измеряемая человеческими жизнями и страданиями, была неимоверна, но ни Сталину, ни его последователям не удалось создать полностью централизованную систему. Без приусадебных крестьянских хозяйств и огородов горожан накормить страну не удалось. Сохранились денежные цены, хотя они и не имели реального отношения к рыночным ценам. Промышленные предприятия действовали в условиях довольно значительной автономии. Повсеместно возникали черные рынки, которые не давали стране развалиться окончательно. Короче говоря, децентрализованная система взаимного согласования сохранилась. Советские экспериментаторы сумели добиться лишь того, что это взаимное согласование перестало напрямую служить реальным нуждам и потребностям людей{66}.
На полную ликвидацию рыночного порядка решились только самые радикальные течения промышленной контрреволюции. Чаще предпринимались попытки вырвать отдельные куски из системы рыночной конкуренции: национализировать ключевые отрасли, установить регулирование цен и материально-технического снабжения, производить перераспределение посредством налогов и субсидий.
При таких локальных вторжениях координация функций рыночного порядка на макроуровне оставалась более или менее невредимой – менее в той степени, в какой искажение и блокировка рыночных сигналов (например, с помощью регулирования цен) пропитывали всю систему. Но более глубокие и далеко идущие дисфункции, вызываемые интервенционистской политикой, возникали из-за подавления конкуренции внутри отдельных (национализированных, регулируемых или субсидируемых) секторов. Результатом такого подавления является заметное ослабление способности общества создавать запас полезных знаний.
Это происходит потому, что преимущества конкурентного рыночного порядка не сводятся только к эффективному использованию уже существующих знаний. Главным вкладом конкуренции в создание богатства является развитие новых, общественно полезных знаний.
Прежде всего, конкуренция противодействует естественной склонности организаций к консерватизму и негибкости. Для любой организации перемены разрушительны; они радикально видоизменяют установившиеся способы ведения дел и угрожают положению тех, кто преуспевает в условиях статус-кво. Более того, в любой организации, сумевшей добиться успеха, многие из руководящих сотрудников, конечно же, рассматривают сам факт успеха как подтверждение верности выбранного пути. Поэтому совершенно предсказуемо и естественно, что с возрастом любая организация становится склеротичной.
Конкуренция толкает организацию в другом направлении. Отставание от соперников объективно показывает необходимость в переменах; становится понятно, что нужно пересматривать или полностью менять подход к делу. Перспектива разорения или новых прибылей – это хорошее лекарство от самоуспокоенности. Для организаций существование конкуренции, непрекращающейся и неослабной, служит веской причиной противиться естественным склонностям и стараться плыть против течения в поиске новых идей и новых методов. Даже в условиях конкуренции утвердившимся фирмам нелегко все время соответствовать высоким требованиям, а в отсутствие конкуренции застой оказывается почти неизбежным.
Плодотворность конкуренции не ограничивается предоставлением правильных стимулов. Даже будь центральный плановый орган укомплектован настоящими подвижниками, никогда не теряющими неукротимого стремления к совершенствованию, отсутствие конкуренции все равно привело бы к деформациям. Проблема в том, что человеку свойственно ошибаться, поэтому люди не всегда могут распознать достоинства новых хороших идей, представленных их вниманию. А в условиях, когда пути воплощения в жизнь достойных, но отвергнутых кем-то идей перекрыты системой централизованного контроля, эти идеи никогда не будут реализованы.
Рассуждая о желательности централизованной плановой экономики или жесткого планового контроля по отношению к отдельным отраслям или более широким экономическим функциям, противники конкуренции упускают из виду проблему неопределенности. Они предполагают, что либо знание, необходимое для создания и роста благосостояния, уже имеется, либо оно как-то само собой возникнет из каких-нибудь известных источников. Им никогда не приходит в голову ни то, что будущее направление развития экономики принципиально непредсказуемо, ни то, что в любой данный момент существует рассредоточенное во всем обществе, критически важное знание, которое никогда не дойдет до планирующих органов.
Неспособность оценить проблему неопределенности особенно заметна, когда адепты централизации вглядываются в будущее. Хайек с характерной для него точностью выявил «мертвую зону» своих противников:
В самом деле, немного есть вопросов, по которым допущения (обычно только неявные) сторонников планирования и их оппонентов отличаются так сильно, как в отношении значения и частоты изменений, вызывающих необходимость коренного пересмотра производственных планов. Конечно, если бы можно было заранее составить детальный экономический план на достаточно долгий период и затем точно его придерживаться, так что не потребовалось никаких серьезных дополнительных экономических решений, тогда задача составления всеобъемлющего плана, регулирующего всю экономическую деятельность, была бы далеко не такой устрашающей{67}.
Нигде представление коллективистов о статичном, неизменном будущем не проявляется с такой отчетливостью, как в утопическом программном сочинении Ленина «Государство и революция». Написанный буквально накануне Октябрьской революции, когда Ленин скрывался в Финляндии, этот памфлет содержит большевистское представление о метаморфозах, ожидающих Россию (и весь мир). После того как пролетариат одержит окончательную победу, управление экономикой станет простой канцелярской рутиной:
Учет этого, контроль за этим упрощен капитализмом до чрезвычайности, до необыкновенно простых, всякому грамотному человеку доступных операций наблюдения и записи, знания четырех действий арифметики и выдачи соответственных расписок….Когда государство сводится в главнейшей части своих функций к учету и контролю со стороны самих рабочих, тогда оно перестает быть «политическим государством», тогда «общественные функции превращаются из политических в простые административные функции»….Все общество будет одной конторой и одной фабрикой с равенством труда и равенством платы{68}.
Вера в то, что будущее стабильно и предсказуемо, никоим образом не была присуща исключительно большевикам. Например, она была широко распространена среди американских капиталистов. Мантра «научного управления» Ф.У. Тейлора – в каждом аспекте ведения производства действовать «единственным наилучшим способом» – выдавала тот же тип мышления. Достижение эффективности производства было одношаговым проектом: стоило ее достичь, и дальше останется лишь повторять без малейших отклонений все предписанные движения.
Когда крупные американские предприятия утратили новизну и укоренились на экономической сцене, их руководители и менеджеры начали видеть в себе не творцов, а опекунов. В этом смысле весьма типичны слова президента АТ&Т Уолтера Гиффорда, сказанные им в 1926 г., отом, что «первопроходческий» период бизнеса с его «капитанами промышленности» завершился, а новой эпохе нужны «политики промышленности». «Их задача, – развивал он свою мысль, – не столько завоевывать место для своего бизнеса, сколько двигать вперед высокоорганизованное и уже утвердившееся предприятие. Они должны сохранять то, что построено, и постепенно расширять дело»{69}.
Три десятилетия спустя Уильям Уайт дал «политикам промышленности» новое имя – «человек организации». Сделанный им в имевшей большой резонанс книге под этим названием обзор деловой культуры показал, что конформизм и консерватизм превратились в знаковые корпоративные добродетели. Интервьюируя новых рекрутов больших корпораций, он выявил их отношение к проблемам экономической жизни (не слишком отличающееся от представлений В.И. Ленина):
В большинстве компаний стажеры выражают нетерпимость к одному и тому же. Все великие идеи, объясняют они, уже открыты, и не только в физике и химии, но и в практических областях вроде техники. Основная творческая работа уже сделана, так что для любой работы нужны люди практичные, умеющие работать в команде. «Умение ладить с людьми, – сказал один респондент, – всегда предпочтительнее яркости личности»{70}.
Сегодня мы помним экономиста Иозефа Шумпетера главным образом за его воспевание роли предпринимателя как фактора «творческого разрушения», забывая, что, по его мнению, будущее принадлежит не предпринимателю, а человеку организации. «Может ли капитализм выжить? – спрашивает он в книге «Капитализм, социализм и демократия». – Нет. Не думаю»{71}.
Шумпетер, подобно Беллами и Веблену, верил, что бюрократизация экономической жизни под влиянием больших промышленных предприятий прокладывает путь к полноценному социализму:
Поскольку капиталистическое предпринимательство в силу собственных достижений имеет тенденцию автоматизировать прогресс, мы делаем вывод, что оно имеет тенденцию делать самое себя излишним – рассыпаться под грузом собственного успеха. Совершенно обюрократившиеся индустриальные гиганты не только вытесняют мелкие и средние фирмы и «экспроприируют» их владельцев, но, в конечном итоге, вытесняют также и предпринимателя и экспроприируют буржуазию как класс… Истинными провозвестниками социализма были не интеллектуалы и не агитаторы, которые его проповедовали, но Вандербильты, Карнеги и Рокфеллеры{72}.
В основе этой бескровной революции, по логике Шумпетера, был тот факт, что в крупных предприятиях «новаторство само превращается в рутину». «Технологический прогресс, – доказывает он, – все больше становится делом коллективов высококвалифицированных специалистов, которые выдают то, что требуется, и заставляют это нечто работать предсказуемым образом»{73}. В новом мире автоматического и предсказуемого прогресса размещением ресурсов вместо капиталистических предпринимателей будут заниматься центральные плановые органы.
Современники Шумпетера, кейнсианские стагнационисты, избрали совершенно иной подход. В отличие от Шумпетера, они опасались того, что технологический прогресс скоро остановится. Сам Кейнс писал: ««Природа» стала менее щедро, чем раньше, вознаграждать человеческие усилия»{74}. Новаторство угасло, рост населения замедлился, расширение географических границ остановилось, современная экономика соскальзывает в «вековую стагнацию»{75}. Стагнационисты считали, что в этих условиях полную занятость можно будет поддерживать лишь при направлении все большей доли государственных расходов на компенсацию недостатка частных инвестиций. В соответствии с этим Кейнс в конце своей «Общей теории» рекомендует «достаточно широкую социализацию инвестиций»{76}. Кейнсианцы вовсе не были врагами конкуренции на микроэкономическом уровне; просто они полагали, что в «зрелой» экономике роль конкуренции уменьшается. Теперь это здоровье «зрелой» экономики требовало, чтобы макроэкономические командные высоты контролировала технократическая элита.