Купленное время. Отсроченный кризис демократического капитализма - Штрик Вольфганг 3 стр.


1. Банковский кризис проистекает оттого, что в «зафинансированном» («финансиализированном») капитализме западного мира слишком много банков выдали слишком много кредитов, государственных и частных, из которых неожиданно в какой-то момент большая часть оказалась просрочена. Поскольку ни один банк больше не может быть уверен, что банк, с которым он сегодня имеет дело, завтра не обанкротится, банки больше не хотят друг друга кредитовать[19]. К тому же их вкладчики в любой момент могут начать массовое изъятие депозитов в страхе лишиться своих накоплений. Кроме того, поскольку регулятор ожидает, что для сокращения рисков банки наращивают капитальный резерв пропорционально дебиторской задолженности, банки вынуждены сдерживать предоставление кредитов. Помочь в данной ситуации могло бы государство, взяв на себя просроченные кредиты, обеспечив неограниченное страхование вкладов и проведя рекапитализацию банков, и лучше, если бы оно сделало все это одновременно. Но для проведения такого «банковского спасения» необходимы астрономические суммы, а государства сегодня и без того перегружены долгами. И все же, если бы разорившиеся банки утянули за собой остальные, это могло бы оказаться не дешевле, а то и дороже. Но об этом можно только гадать – в этом суть проблемы.

2. Фискальный кризис (кризис государственных финансов) – результат бюджетного дефицита и растущего государственного долга, берущих начало в 1970-х годах (рис. 1.1)[20], а также привлечения заемных средств, которое потребовалось после 2008 г. для спасения как финансового сектора (путем рекапитализации финансовых институтов и приобретения обесценившихся долговых ценных бумаг), так и реального сектора экономики (посредством налогового стимулирования). Повышенный риск неплатежеспособности государства в некоторых странах привел к увеличению стоимости старого и нового заемного капитала. Чтобы вернуть доверие рынков, правительства принимают жесткие меры, предписывая себе и своим гражданам режим строжайшей экономии, в том числе, как в Европейском союзе, контролируя друг друга вплоть до запрета на новые займы. Разумеется, это не помогает справиться с банковским кризисом и тем более преодолеть рецессию в реальном секторе экономики. Спорным остается даже вопрос о том, помогает ли режим жесткой экономии уменьшить долговую нагрузку, ведь он не только не способствует экономическому росту, но и, возможно, препятствует ему. А для сокращения государственного долга рост важен ничуть не меньше, чем сбалансированный бюджет.

Примечание. Приводится невзвешенная средняя по следующим странам: Австрия, Бельгия, Канада, Франция, Германия, Италия, Нидерланды, Норвегия, Швеция, Великобритания, США.

Рис. 1. 1,а. Государственный долг в % от ВВП, в среднем по странам ОЭСР, 1970–2010 гг.

Рис. 1. 1,б. Государственный долг в % от ВВП, по семи странам ОЭСР, 1970–2010 гг.

Источник: OECD Economic Outlook: Statistics and Projections.

3. Наконец, кризис реальной экономики, проявляющийся в высоком уровне безработицы и в экономической стагнации (табл. 1.1)[21], отчасти объясняется тем, что компании и потребители испытывают трудности в получении банковских кредитов – поскольку многие из них уже и так погрязли в долгах, а банки не хотят рисковать и к тому же испытывают дефицит капитала, – правительства тем временем сокращают свои расходы, а если не помогает и это, то повышают налоги. Таким образом, экономическая стагнация усиливает фискальный кризис и – вследствие наступающего дефолта – приводит к кризису в банковском секторе.

Очевидно, что эти три кризиса тесно связаны: банковский кризис связан с фискальным через деньги, банковский и кризис реального сектора экономики – через кредиты, а фискальный и кризис реального сектора экономики – через государственные расходы и доходы. Они постоянно усугубляют друг друга, несмотря на то что их масштаб, серьезность и степень взаимозависимости варьируются от страны к стране. Кроме того, между странами прослеживается разностороннее взаимодействие: обанкротившиеся банки в одной стране могут увлечь за собой зарубежные банки; рост процентных ставок по государственным облигациям, вызванный неплатежеспособностью какой-либо страны, может разрушить финансовую систему многих других стран; национальная экономическая активность или ее резкий спад имеют международные последствия и т. д. В Европе, как мы увидим, институциональная система валютного союза придает сотрудничеству и взаимодействию особую форму и динамику.

Таблица 1

Последствия кризиса 2008 г. для реального сектора экономики семи стран

Источник: [OECD, 2012].

Нынешнему кризису капиталистических демократий летом 2012 г. исполнилось уже четыре с лишним года. Он совершенно неожиданным образом постоянно меняет свой облик, при этом на первый план выдвигаются новые страны и новые комбинации проблем. Никто не знает, что будет дальше; темы меняются от месяца к месяцу, иногда даже от недели к неделе, но почти всегда в какой-то момент они возвращаются вспять и повторяются. Политические действия сопряжены с широчайшим спектром непредсказуемых побочных эффектов – комплексность как она есть. Решая одну проблему, правительство порождает новую; при выходе из одного кризиса усугубляются другие кризисы – на месте одной отрубленной головы у гидры вырастают две. Слишком многое необходимо охватить одновременно; поспешно лепятся временные заплатки, встающие на пути долгосрочных решений; к реализации долгосрочных решений даже не подступаются, поскольку текущие проблемы постоянно требуют скорейшего разрешения; повсюду рвется, и усилия по латанию одной дыры ведут к появлению новых дыр. Никогда со времени Второй мировой войны правительства западных капиталистических стран не выглядели столь беспомощными, никогда под маской хладнокровия и безупречной политической выучки не скрывалось так много обезображенных паникой лиц.

ДВЕ НЕОЖИДАННОСТИ ДЛЯ ТЕОРИИ КРИЗИСА

В неомарксистских франкфуртских теориях кризиса 1968 г.[22] не фигурируют банки и финансовые рынки. И в этом нет ничего удивительного, ибо тогда никто не мог предвидеть «финансиализацию» капитализма. Но в этих теориях также ничего не было сказано и об экономических циклах, кризисах роста и о границах роста, о недопотреблении или перепроизводстве. Возможно, это связано с желанием избежать экономического детерминизма, к которому склонны столь многие марксистские течения, особенно ортодоксальный советский марксизм. Как бы то ни было, более важным мне представляется своеобразный дух того времени, удивительно глубоко проникнутый левыми идеями, а именно: капиталистическую экономику превратили в машину по обеспечению экономического процветания, которая – с помощью набора кейнсианских инструментов – работает стабильно, не боясь кризисов и опираясь лишь на хорошо выстроенную систему сотрудничества между государством и крупными корпорациями. Таким образом, материальное воспроизводство капиталистического индустриального общества казалось гарантированным, экономические предпосылки кризиса – преодоленными, а перспектива пауперизации рабочего класса, которой так пугали ортодоксы, не маячит даже на самом отдаленном горизонте.

Несомненно, все это являлось отражением последствий стремительного и непрерывного экономического роста на протяжении почти двух десятилетий; что же касается Германии, то для нее это был опыт запоздалого и почти необозначенного кризиса 1966 г. и его преодоления с помощью «современной» антициклической экономической политики правительства большой коалиции. По мнению многочисленных современников, это позволило федеративной республике преодолеть собственное ордолиберальное непонимание себя и слиться с другими странами капиталистического Запада, чьи смешанные экономики насыщены государственными предприятиями, органами планирования, отраслевыми советами, региональными комиссиями по развитию, политикой соглашений в области доходов и т. д. – всем тем, что так детально описал Эндрю Шонфилд в своей книге «Современный капитализм» (1965), которая стала известна в Германии благодаря Карлу Шиллеру, эксперту-экономисту Социал-демократической партии Германии. Тот же «управленческий оптимизм» (Steuerungsoptimismus) – слово, вошедшее в оборот тогда, когда обозначаемое им уже исчезло, – господствовал в Соединенных Штатах во времена правления президентов Кеннеди и Джонсона с их штабами советников кейнсианской выучки, ратовавших за вмешательство в экономику. Планирование ни в коем случае не было предано анафеме, даже возможная конвергенция капитализма и коммунизма была вполне легитимной темой политико-экономических дебатов: капиталистический рынок испытывал необходимость в большем планировании, а коммунистическое планирование – в более развитых рыночных механизмах, так что капитализм и коммунизм могли бы встретиться где-то на середине пути в общей точке взаимных интересов [Kerr et al., 1960]. В теориях того времени экономика, понимаемая как механизм, заняла место капиталистов как класса; «технология и наука как идеология» [Habermas, 1969] заняли место, которое раньше отводилось власти и интересам. Убеждение в том, что экономика, по сути, превратилась в вопрос технический, было распространено среди социологов не меньше, чем среди экономистов. В качестве одного из многочисленных примеров можно привести работу Амитаи Этциони 1968 г. «Активное общество». Наверное, это самая амбициозная попытка определить условия, при которых современные демократические общества смогут свободно выбирать направление своего развития и воплощать свой выбор на практике. Слово «экономика» в его 666-страничной книге упоминается всего лишь один раз, и то только для того, чтобы показать, что сегодня «западные страны» могут положиться на собственные силы, «регулируя социетальные процессы при помощи широкого применения кейнсианских и иных методов, направленных на предотвращение неконтролируемой инфляции и депрессии, а также на стимулирование экономического роста» [Etzioni, 1968, р. 10][23].

Что же касается Франкфуртской школы, то здесь основой для реинтерпретации современного капитализма как системы технократического управления экономикой – как нового воплощения государственного капитализма – стали работы Фридриха Поллока, эксперта-экономиста, работавшего в Институте социальных исследований до и после своей эмиграции. По мнению Поллока, капитализм в процессе своего развития стал настолько подчинен государственному планированию, что «законам рынков и прочим экономическим законам не осталось никакого существенного поля деятельности» [Pollock, 1981 (1941), S. 87]. Поллок, скончавшийся в 1970 г., не нашел оснований для пересмотра своей оценки и после войны, разгрома фашизма и окончания военной экономики. Появление крупных корпораций и все более изощренное применение механизмов государственного планирования означало для него наступление новой эпохи, где уже никогда не найдется места принципу laissez-faire: по его мнению, развитый капитализм превратился в политически регулируемую и избавленную от кризисов экономическую систему. Три посткапиталистические экономические системы – фашизм, государственный социализм, а также «Новый курс» – поставили политику впереди экономики и тем самым сумели преодолеть естественное состояние кризиса, присущее дезорганизованному и хаотичному капитализму свободной конкуренции. С точки зрения Адорно и Хоркхаймера, как замечает Хельмут Дубиль в предисловии к изданию статей Поллока, «теория Поллока о государственном капитализме представляет собой ‹…› подробное описание общественного устройства, в котором государственная бюрократия настолько крепко взяла в свои руки экономические процессы, что можно говорить о примате политики над экономикой и вне социализма». И далее: «Утверждение Поллока о новом типе господства – снова ставшем сугубо политическим, не опосредованном, как прежде, экономическими процессами – дало Адорно и Хоркхаймеру политико-экономические аргументы более не возводить политическую экономию на первое место» [Pollock, 1975, S. 18][24].

Несмотря на то что франкфуртские авторы кризисных теорий 1970-х годов ожидали экономического краха капитализма не больше кейнсианских экономистов в США, эти теории не перестают оставаться теориями кризиса, к тому же с ярко выраженной критикой капитализма. Правда, теперь взрывоопасные места в капитализме для них таились не в экономике, а в политике и обществе: они связаны не с экономикой, а с демократией, не с капиталом, а с трудом, не с системной, а с социальной интеграцией [Loockwood, 1964]. Проблема заключалась не в производстве прибавочной стоимости – ее «противоречиями», как тогда казалось, научились управлять, – а в легитимации капитализма как социальной системы; вопрос заключался не в том, сможет ли капитал, преобразованный в экономику общества, обеспечивать общество, а в том, хватит ли его ресурсов для того, чтобы его получатели смогли и далее продолжать ту же игру. Поэтому с точки зрения кризисных теорий 1960–1970-х годов надвигавшийся кризис капитализма был связан не с кризисом производства (будь то «недо-» или «перепроизводство»), а с кризисом легитимации.

Сегодня предчувствия того времени чем-то напоминают иерархию потребностей Маслоу [Maslow 1943]: когда обеспечено физиологическое существование, требуют удовлетворения нематериальные потребности – в самореализации, уважении, признании, принадлежности к сообществу[25]. Предполагалось, что в новых исторических условиях гарантированного благополучия было бы невозможно поддерживать в долгосрочной перспективе ни репрессивную дисциплину, которую капитализм как форма социальной организации требовал от людей, ни принудительный характер отчужденного наемного труда. Окончание дефицита, ставшее возможным благодаря развитию производительных сил, означает, что капиталистическое господство – институционализированное, например, в избыточных иерархиях на рабочем месте и дифференцированной оплате труда, подчиненной экономически устаревшему принципу производительности труда, – будет все труднее воспроизводить[26]. Участие рабочих в управлении предприятием и демократия, эмансипация на работе или даже освобождение от нее – все эти возможности дожидались своего часа, пока их наконец не обнаружили и не взялись воплощать [Gorz, 1967; 1974]. Коммодификация человека, конкуренция вместо солидарности были объявлены устаревшими жизненными установками, и эта точка зрения будет получать все большее распространение. Требования демократизации всех сфер жизни и политического участия в объеме большем, нежели предусмотрено существующими институтами, перерастут в отрицание капитализма как формы общественного устройства и разорвут изнутри устаревшую организацию труда и жизни, основанную на частной собственности. Именно поэтому эмпирические исследования Франкфуртской школы тех лет были сфокусированы в основном на политическом сознании студентов и рабочих, а также на потенциальной возможности профсоюзов вырасти в нечто большее, чем просто машина по обеспечению заработной платы. Напротив, рынки, капитал и капиталисты едва ли попадали в фокус внимания, а место политической экономии заняли теория демократии и теория коммуникации.

Конечно, на самом деле все было наоборот: не массы отвернулись от капитализма послевоенного времени и таким образом покончили с ним, а капитал в лице своих организаций, их управленцев и собственников. Что же касается проблемы легитимности капиталистического общества, опирающегося на наемный труд и потребление, в глазах широких слоев населения – «обывателей из глубинки», если использовать выражение Гельмута Коля, – то после долгих 1960-х годов она расцвела так пышно, что стала полной неожиданностью для теоретиков «позднего капитализма». Даже если борьба с «потребительским террором» 1968 г. и нашла определенный отклик среди студенчества, подавляющее большинство тех, кто прежде отчаянно сражался против «маркетизации» капиталистической жизни, с головой нырнули в пучину беспрецедентного консюмеризма и начавшейся вскоре коммерциализации [Streeck, 2012a]. Рынки потребительских товаров (автомобили, одежда, косметика, продукты питания, бытовая электроника), а также рынки услуг (услуги по уходу за телом, туризм, развлечения) росли неслыханными темпами и стали главной движущей силой капиталистического роста. Ускорение инноваций в сфере процессов и продуктов способствовало стремительному развитию микроэлектроники, сократило жизненный цикл очень многих потребительских товаров и позволило еще более дробно сегментировать продукты по потребительским группам[27]. Одновременно с этим денежная экономика без устали завоевывала все новые области социальной жизни, до того момента остававшиеся анклавами неоплачиваемых увлечений, превращая их в производство с высокой прибавочной стоимостью. Один из множества примеров – спорт, который в 1980-х годах превратился в глобальный многомиллиардный бизнес.

Но и наемный труд – или, как говорилось в 1968 г., зарплатная зависимость – подвергся реабилитации, не предусмотренной теориями кризиса легитимации. Начиная с 1970-х годов женщины западного мира хлынули на рынок труда – и ситуация, которую еще вчера клеймили как отсталое зарплатное рабство, теперь преподносилась как освобождение от неоплачиваемого домашнего рабства[28]. Несмотря на, как правило, невысокую оплату, популярность трудовой деятельности среди женщин в последующие годы продолжала расти. Более того, работающие женщины нередко становились союзниками работодателей в их стремлении дерегулировать рынок труда, чтобы позволить аутсайдерам сбить расценки мужчин-инсайдеров. Рост занятости среди женщин был тесно связан со структурными изменениями внутри семьи: увеличилось число разводов, сократилось количество заключенных браков, а вместе с этим – и количество рожденных в них детей, в то же время выросла численность детей, оказавшихся в проблемных семьях, что, в свою очередь, привело к росту предложения женского труда [Streeck, 2009a].

Назад Дальше