Энн Ламотт
Птица за птицей. Заметки о писательстве и жизни в целом
Anne Lamott
Bird by Bird
Some Instructions on Writing and Life
Издано с разрешения The Wylie Agency (UK) LTD
© Anne Lamot, 1994
© Перевод на русский язык, издание на русском языке, оформление. ООО «Манн, Иванов и Фербер», 2014
Правовую поддержку издательства обеспечивает юридическая фирма «Вегас-Лекс»
Дону Карпентеру, Нешаме Франклин и Джону Кею
Вместо посвящения
Хочу выразить горячую благодарность писателям, которые так много рассказали мне о творчестве за годы нашей дружбы: Мартину Крузу Смиту, Джейн Вандербург, Итану Канину, Алисе Адамс, Денису Макфарленду, Орвиллу Шеллу и Тому Уэстону.
Я безмерно ценю поддержку и мудрость издателя Джека Шумейкера, а также помощь моего замечательного агента Чака Веррилла и прекрасного редактора Нэнси Палмер Джонс, которая с любовью и пониманием отнеслась к этой книге (и к предыдущей[1]).
Еще раз повторю, что я не представляю себе жизни без моих друзей из пресвитерианской общины при церкви Сент-Эндрю в калифорнийском Марин-Сити.
Мой сын Сэм позавчера сказал: «Мама, я люблю тебя, как двадцать тираннозавров на двадцати горах». Я люблю его точно так же.
Предисловие
Мои родители читали в каждую свободную минуту и по четвергам водили нас в библиотеку, чтобы запастись книгами на следующую неделю. Почти каждый вечер после ужина отец растягивался с книжкой на диване, а мама со своей забиралась в кресло-качалку. Мы же, трое детей, расходились по своим уголкам для чтения. После ужина в доме становилось очень тихо – если, конечно, к нам в гости не приходили папины друзья – писатели. Мой папа тоже был писателем, как и большинство его знакомых. Это не самые тихие люди на свете, зато, как правило, очень добрые и в их компании есть что-то по-настоящему мужское. Чаще всего они проводили вечера в баре в Саусалито, но иногда заглядывали к нам выпить по стаканчику и в итоге оставались на ужин. Я их обожала, но они, бывало, напивались у нас до отключки. Меня это пугало, я вообще была нервным ребенком.
Каждое утро, как бы поздно отец ни лег накануне, он вставал в 5:30, шел в свой кабинет, пару часов писал, потом готовил нам завтрак. Они с мамой читали газеты, а затем он возвращался за письменный стол и проводил там остаток утра. Прошли годы, прежде чем я поняла, что у него такая профессия, что он сам ее выбрал, что он не безработный и не больной. Мне хотелось, чтоб у него была нормальная работа, как у других отцов: чтобы он надевал галстук, шел в какую-нибудь контору, сидел там за столом и курил. Но работать на кого-то и сидеть в чужом кабинете мой отец бы не смог; он противился этому всем существом. Думаю, это его убило бы. Он и так умер рано: ему не было и шестидесяти. Но хотя бы прожил жизнь по-своему.
Итак, я выросла в одном доме с человеком, который днями напролет сидел за столом и писал книги и статьи про те места, где бывал, и людей, которых знал и видел. Он читал много стихов. Иногда он путешествовал. Он мог отправиться куда угодно, если ему всерьез хотелось туда попасть. У писательского ремесла есть огромный плюс: оно дает законный повод перепробовать разные занятия и исследовать разные места. Еще один плюс в том, что сочинительство учит вглядываться в жизнь, в ее гущу, в то, как она кипит и движется вокруг.
Творчество научило отца наблюдать за жизнью; он сам учил других наблюдать и записывать подмеченное. Он работал в тюрьме Сан-Квентин[2] с заключенными, которые решили окончить писательские курсы. Но он учил и меня – прежде всего собственным примером. Он советовал мне – и уголовникам – набрасывать хоть что-то каждый день. Читать все толковые книги и пьесы, какие подвернутся под руку. Стихи. Быть смелыми и оригинальными, позволять себе ошибки. Отец любил цитировать Джеймса Тербера[3]: «Падать можно разным стилем: хочешь – плюхнись на живот, хочешь – завались на спину». Отец помог и заключенным, и мне найти в себе массу чувств, наблюдений, воспоминаний, фантазий, и (о боже!) мнений, которыми мы мечтали поделиться с миром. Но наше счастье омрачала одна мелочь: в какой-то момент надо сесть и начать писать.
Наверное, мне это оказалось проще, чем уголовникам, потому что я была еще ребенком. Но все равно нелегко. Сочинять я начала лет в семь или восемь. Я была странной, очень застенчивой девочкой, больше всего на свете любила читать и весила в то время от силы восемнадцать килограммов. К тому же я была зажатой, постоянно втягивала голову в плечи по самые уши, как Ричард Никсон. Как-то я посмотрела домашнюю съемку одного дня рождения, на котором побывала в первом классе: трогательные мальчики и девочки играют вместе, как щенки, и вдруг на первом плане прохожу я, словно краб-переросток. У меня явно были все задатки, чтобы стать серийной убийцей – или дюжинами разводить дома кошек. Но вместо этого я научилась шутить. И все потому, что мальчишки постарше меня, даже незнакомые, проезжали мимо на велосипедах и дразнились. Чувство было такое, словно меня расстреливают. Наверное, оттого я и ходила как Никсон: пыталась заткнуть уши плечами, но безуспешно. Так что я сперва научилась шутить, а потом стала писать. Правда, я не всегда писала смешно.
Первые мои стихи, на которые кто-то обратил внимание, были про Джона Гленна[4]. Начинались они так: «В небеса взлетел Джон Гленн / На ракете “Дружба-семь”». Там было очень много четверостиший – как в старых английских балладах, которые мы разучивали с мамой и потом пели под ее аккомпанемент. Каждая песня состояла из тридцати-сорока куплетов. От этого представления наши родственники мужского пола буквально размазывались по креслам и диванам – будто под воздействием центробежной силы – и смотрели в потолок остекленевшими глазами.
Учительница прочла стихи про Гленна всему классу, и это был мой звездный час. Одноклассники смотрели на меня так, словно я вдруг выучилась водить машину. Потом выяснилось, что учительница послала мой опус на школьный конкурс штата и он даже занял там призовое место. Его напечатали на ротапринте вместе с другими работами победителей. Вот так я и узнала, что за радость, когда тебя издают. В каком-то смысле это наглядное доказательство бытия: ты издаешься – следовательно, существуешь. Уж не знаю, откуда берется эта потребность: проявить себя, выйти за пределы собственного внутреннего мирка с его хаотическими озарениями, а не просто выглядывать иногда наружу, как обитатель морского дна из глубоководной пещеры. Когда видишь свое слово в печати, происходит удивительная перемена. Ты привлекаешь внимание, и тебе для этого даже не надо куда-то идти. Многие хотят что-то высказать, что-то сделать, чего-то добиться – например, музыканты, бейсболисты, политики. Но им нужно выйти на публику, к людям. А писатели (в большинстве своем народ тихий и застенчивый) могут спокойно сидеть дома. Публика появляется сама. Это очень удобно: например, можно не мучиться с выбором одежды, да и в лицо тебя не освищут.
Иногда я сидела на полу в папином кабинете и писала стихи, пока он за столом сочинял что-то свое. Каждые год или два у него выходила новая книга. Вообще книги у нас дома считались главной ценностью, а великие писатели были нашими героями. Любимые книги лежали повсюду: на кофейном столике, на радиоприемнике, даже на бачке унитаза. Все детство я читала аннотации на обложках и рецензии на папины книги в газетах и журналах. Потому и мечтала, когда вырасту, стать писательницей: свободной творческой личностью, которая к тому же работает только на себя и ни от кого не зависит.
И все же я часто переживала из-за трудностей с деньгами в доме. Еще я боялась, что папа станет пьяницей, как кое-кто из его друзей-писателей. Помню, когда мне было десять лет, он написал статью для одного журнала. Там рассказывалось, как он однажды ездил на пляж Стинсон-Бич в компании других литераторов и они весь вечер сидели на открытой веранде, пили красное вино и курили марихуану. В те времена ею баловались только джазмены, а про них все знали, что они сидят еще и на героине. Благополучные белые представители среднего класса не должны были курить косячки; они играли в теннис или ходили под парусом. Папы моих друзей – учителя, врачи, пожарные, адвокаты – не курили марихуану и по большому счету даже не пили. У них уж точно не водилось коллег, которые могли прийти в гости к ужину и упасть лицом в тарелку с рыбой. После той статьи я решила, что мир рушится, а когда я в следующий раз прибегу к папе в кабинет показать оценки, непременно застану его на полу с рукой, перетянутой маминым чулком вместо жгута, и затравленным взглядом. Я была уверена, что после такого мы все станем отщепенцами.
А я больше всего хотела стать своей в мире, чувствовать себя такой же, как остальные.
В седьмом и восьмом классе я по-прежнему весила около двадцати килограммов. Из-за внешнего вида меня дразнили практически все двенадцать лет жизни. Тем, кто сильно отличается от других, в США сложно; не зря же Пол Красснер[5] назвал нашу страну «Соединенными Штатами Ассимиляции». Если ты слишком тощий, слишком высокий, слишком черный, слишком низкий, слишком странный, слишком кудрявый, слишком бедный или слишком близорукий – растерзают. Как меня.
Зато я умела шутить. Поэтому звезды нашей школы не гнали меня, а даже звали на вечеринки и позволяли смотреть, как они обжимаются. Как вы понимаете, это не слишком повышало мою самооценку. Я считала себя безнадежной. Но однажды мы с отцом (который, насколько я могла судить, так и не начал колоться) поехали на пляж в Болинасе. Там я взяла блокнот и ручку и сделала зарисовку того, что увидела. Как художник на холсте, только словами. «Я подошла к самой кромке моря, и пенный язык набегающей волны лизнул пальцы моих ног. Маленький краб стал рыть ямку в нескольких сантиметрах от моей ступни и скоро весь исчез во влажном песке…» Все, больше не буду вас мучить. Этюд вышел довольно длинный. Отец уговорил меня показать его учительнице, и в итоге он попал в самый настоящий сборник школьных работ. Это произвело большое впечатление на моих учителей, родителей и даже нескольких одноклассников. Меня стали чаще приглашать на школьные вечеринки, и я смогла наблюдать еще больше чужих объятий.
Как-то раз одна из королев нашего класса заехала ко мне после школы и осталась ночевать. Именно в тот вечер родители праздновали выход папиного нового романа. Мы все были очень счастливы и взбудоражены, а та девочка решила, что у меня просто отпадный отец (еще бы, писатель! ее-то папа торговал машинами). Пока мы ужинали, вся наша семья поднимала тосты друг за друга. В общем, у нас все шло как нельзя лучше, и моя подружка была тому свидетельницей.
В ту же ночь, перед сном, я утащила к себе экземпляр нового романа, и мы с одноклассницей стали читать его вслух. Мы лежали рядом в спальных мешках на полу в моей комнате. Первая же страница была про мужчину и женщину в постели, про то, как они занимаются сексом. Мужчина там играл с женским соском. Я начала истерично хихикать. «Только этого не хватало», – думала я, лукаво улыбаясь подружке. Прикрыв рот рукой, как смущенный Чарли Чаплин, я сделала вид, что собираюсь выкинуть дурацкую книжку куда подальше. «Ну полный отпад, – думала я, запрокидывая голову и выдавливая из себя беспечный смех. – Мой папа пишет порнушку!»
От стыда я светилась во тьме, как лампочка. При мне впору было читать. Я ни разу не заикнулась об этой книге при отце, хотя еще пару лет после того случая листала ее по ночам, искала другие постельные сцены. Их там хватало… Все это сильно сбивало меня с толку, пугало и печалило.
Но затем случилось нечто удивительное. Отец написал в один журнал статью под названием «Место, где нельзя растить детей». В ней рассказывалось о побережье Калифорнии, где как раз и жила наша семья, – а ведь место красивей трудно даже представить себе. Как ни странно, по количеству алкоголиков наш округ уступал только трущобам Окленда, где ютились потомки индейцев. От масштаба подростковой наркомании кровь стыла в жилах (так написал папа). Статистика разводов, психических расстройств и сексуальных отклонений тоже удручала.
Отец в резких выражениях отзывался о наших мужчинах, об их системе ценностей и вечной погоне за материальными благами. Про женщин он написал так: «Это дамы без возраста, респектабельные жены врачей, архитекторов, юристов – загорелые, холеные, подтянутые. Они прогуливаются по супермаркетам в теннисных костюмчиках и легких платьях, а в глазах у них горит безумный огонек». Папа не пощадил никого. «Главная беда Калифорнии, – сказал он в конце статьи, – то, что весь наш образ жизни нацелен на праздность, на отдых. А значит, мы нацелены на смерть: ведь это и есть отдых и покой».
Все бы ничего, но я обожала играть в теннис. Те самые дамы дружили со мной. Каждый вечер я тренировалась в одном клубе с ними; по выходным мы вместе сидели и ждали, когда мужчины (у которых было право первой очереди) доиграют и освободят корты. А мой отец сделал из них каких-то пресыщенных зомби!
Я решила, что мы пропали. Но на той же неделе мой старший брат Джон принес из школы ксерокопию папиной статьи: ее задали прочесть всему классу по обществознанию и литературе. Брат тут же стал героем школы. Наш городок забурлил: в следующие месяцы от меня не раз отворачивались знакомые в теннисном клубе, но папу окликали на улице, незнакомцы подходили к нему и брали за руку, словно он оказал им большую личную услугу. Их реакция стала ясна мне чуть позже, летом. Я впервые прочла «Над пропастью во ржи»[6] и поняла, каково это: узнать себя в том, что написал кто-то другой, закрыть книгу с чувством триумфа и облегчения, обнаружить, что ты не одинок в своих переживаниях, наконец-то ощутить родство и связь с такими же, как ты.
В старших классах я стала писать много: дневники, пылкие антивоенные статьи, пародии на любимых авторов. Тогда я подметила кое-что важное. Мои приятели вечно просили меня рассказать про всякие случаи из нашей жизни, даже если – нет, особенно если – это произошло у них на глазах. Вечеринки, которые пошли не как надо; взрывы в кабинете химии и на школьном дворе; сцены с участием чьих-нибудь родителей… Из всего этого я могла сплести историю. Я могла сделать ее живой и забавной, даже преувеличить так, чтобы придать событию масштаб легенды. Тогда роль участников истории становилась больше и важнее, и вообще все происшествие казалось очень значимым.
Думаю, папины школьные друзья так же полагались на него, доверяли ему рассказывать истории из своей жизни. Именно эту роль он стал позже играть в нашем городке. Он мог взять большое событие или маленькую бытовую сценку, что-то в них выпятить, а что-то затенить – придать форму, показать фактуру, выявить суть. Передать саму атмосферу мирка, где он и его друзья жили, работали, растили детей. И люди хотели, чтобы он облек в слова происходящее с ними и вокруг.