Для XVII в. можно констатировать уже как геополитическую реальность возникновение устойчивой структурной зависимости между функционированием западноевропейского «мира-экономики» и горизонтами территориальной экспансии России. П.В. Стегний, например, отмечает заметную в царствование Алексея Михайловича активизацию внешней политики России, связывая этот факт именно с решительным разворотом прежде изолированного Московского царства в сторону Европы и с характерным для абсолютизма смыканием интересов государства и купечества. В этот период взаимоотношения России с Европой начинают подчиняться новой экономической логике – логике меркантилизма. Чем больше в критических пунктах торговли России с Западной Европой – на Белом море (через Архангельск) и на Балтике – утверждалась фактическая монополия европейских государств, – соответственно, Англии и Швеции, – тем более активно, с удвоенной энергией Россия должна была компенсировать проигрыш в торговых доходах, наращивая темпы территориальной экспансии как условия продвижения к новым, почти недосягаемым для европейцев рынкам, прежде всего – на северной периферии Евразии, где уже в 1648 г. Семен Дежнев открывает пролив между Азией и Америкой, прокладывая морской путь в Тихий океан[41]. Скорость же продвижения русских землепроходцев на Севере в значительной мере подчинялась темпам истощения пушных богатств на каждой вновь присоединяемой территории. В этом контексте вполне объясним тот факт, что экспансия России на восток, шедшая особенно энергично по северной кромке Евразии, в среднем на 20–30 лет, если не на полстолетия, опережала закрепление за Россией более южных территорий Сибири, расположенных на сопоставимой долготе. При этом Север как бы создавал стратегический «навес» над южными территориями, предопределяя тем самым их дальнейшее вхождение в состав Русского государства. Сколь бы ни были рискованны такие аналогии, можно сказать, что в геополитическом смысле пушные ресурсы северных окраин Евразии играли в поддержании структур взаимозависимости в развитии России и Западной Европы роль, вполне подобную той, какую сегодня приобрели в этих отношениях топливно-энергетические ресурсы Сибирского Севера.
3) Освоение Севера следует также считать одним из важнейших факторов внутренней трансформации политической организации Русского государства. Как уже отмечалось, пушные ресурсы Севера, пополняя государственную казну, позволяли государству решать целый ряд задач модернизационного плана, которые в зачатке содержали в себе элементы «прото-» или «quasi-буржуазного» развития – если, конечно, рассматривать абсолютизм как политическую организацию, компенсирующую усилением самостоятельной роли государства отсутствие в обществе ощутимых импульсов в направлении буржуазной эволюции. На этапе становления абсолютистской формы правления территориальный рост государства функционально предопределяет и его значительное политическое усиление. Присоединение к России обширных северных и восточных территорий происходило в основном в русле расширения собственности абсолютистского государства (поскольку эти территории, как правило, образовывали «государеву вотчину»), установления на этих землях различных видов его экономической и торговой монополии и системы бюрократического контроля. Все это усиливало могущество монарха, резко возвышая его над старой феодальной структурой социальных и политических отношений[42].
По-видимому, уже в такой крупномасштабной социальной реконструкции, как начатая Иваном Грозным на рубеже 1564–1565 гг. опричнина, можно видеть в какой-то степени опережающую свое время и осуществляемую варварскими методами территориальную (а во многом и геополитическую) реорганизацию государства – реорганизацию «абсолютистского типа», которая безошибочно соотносила территориальный состав опричнины с богатством и геостратегическим положением отдельных русских земель. С.Ф. Платонов в свое время уделил значительное внимание именно территориальному аспекту этой политики Ивана Грозного. Он, в частности, отмечал: «Царь последовательно включал в опричнину, одну за другой, внутренние области государства (здесь и далее курсив наш. – Авт.), производил в них пересмотр землевладения и учет землевладельцев, удалял на окраины или попросту истреблял людей, ему неугодных, и взамен их поселял людей надежных». И далее: «С развитием дела опричнина получила огромные размеры. Она охватила добрую половину государства, все его центральные и северные области, и оставила в старом порядке управления, “в земском”, только окраинные (главным образом на юге и западе. – Авт.) уезды»[43]. Подведение под здание абсолютистской монархии соответствующего территориального фундамента уже в полной мере происходило с присоединением Сибири, где государственная монополия распространялась не только на землевладение, но и практически на все виды наиболее ценных ресурсов, находящихся на этой территории. По-видимому, становление имперского государства в России следует связывать не только с включением в ее состав ранее вполне «суверенных» иноэтничных компонентов, но и с принципиально новым, характерным для абсолютизма отношением власти к вновь приобретаемым территориям.
В этой политике нельзя видеть что-то исключительное. Нечто похожее, как отмечает норвежский историк У. Ристе, было характерно для датских королей Кристиана IV и Фредерика III, которые проявляли свой «имперский» инстинкт после проигранных войн с Швецией тем, что предпочитали делать территориальные уступки победителю за счет Дании, а не Норвегии, которая, являясь их наследственным владением, была для них гораздо ценнее как территориально-силовой ресурс, подкрепляющий «независимость» королевской власти перед лицом крупных феодалов – членов Государственного совета, владевших землями в основном на датской территории[44].
4) В XVI–XVII вв. российский Север переживал по-своему уникальный период в своем развитии, который, благодаря развернувшейся эпопее Великих географических открытий, отмечен его ранним, но весьма неустойчивым вхождением в формирующуюся глобальную структуру «мир-системных» отношений. Первоначальной и поразительной по силе мотивацией к тому, как известно, послужили настойчивые поиски западноевропейскими морскими державами «второго эшелона» (Голландия, Англия, Франция) т. н. Северо-восточного прохода в Индию, Китай и к легендарным Молуккским островам («Островам Пряностей») как альтернативы монопольному контролю португальцев и испанцев над важнейшими морскими подступами к азиатской континентальной массе. Это и предопределило стремительное по меркам того времени расширение географии этих поисков и следовавшей за ними колониальной торговли, что и дает исследователям основания считать эту волну активности первой «глобализацией». Подчеркнем, что речь в данном случае идет о действии структурных зависимостей глобального уровня, которые «управляли» активностью западноевропейцев безотносительно к историческому движению России в северо-восточном направлении. Можно лишь – вслед за Х.Дж. Маккиндером – действием единого закона экспансии объяснить отдаленную «корреляцию» между первыми заморскими завоеваниями португальцев и испанцев и походом Ермака в Сибирь как двумя типами исторической мобильности – морской и сухопутной[45] или вслед за Ф. Броделем объяснить связь между «изобретением Америки» европейцами и «изобретением Сибири» русскими специфическим давлением на «окраины» Европы общих потребностей роста европейской экономики и расширения международной торговли[46]. Но и в том, и в другом случае речь идет скорее о параллельных усилиях, чем о чем-то, напоминающем совместное предприятие. Лишь на российском Севере эти два отдельных потока экспансии были приведены географией в непосредственное соприкосновение, а затем и в известный резонанс. С учетом этих обстоятельств рассказ русского посла в Риме Дмитрия Герасимова писателю Павлу Иовию Новокомскому о возможности пройти в Китай через «северное море» (1525 г.) можно считать скорее удачным «информационным поводом» к организации первых западноевропейских экспедиций на поиски Северо-Восточного прохода, чем их первопричиной.
Значение такой информации, конечно, не стоит недооценивать. В числе еще более ранних западноевропейских ссылок на успехи ознакомления русских с районами Арктики Л.С. Чекин упоминает датируемое 1493 г. письмо Нюрнбергского врача Иеронима Мюнцера португальскому королю Жуану II, в котором сообщается об открытии «немного лет тому назад» (!) подданными «великого герцога» Московии под «сухою звездой арктического полюса» большого населенного острова «Груланд», имеющего длину береговой линии в 300 лиг[47]. Появление этого известия в письме, призванном убедить португальского монарха обратиться к поиску пути через Атлантику в «Восточный Китай», может в какой-то мере служить указанием на попытки просвещенных европейцев подстегнуть таким образом дух соперничества в географических открытиях, в частности в прокладке торгового пути к вожделенным богатствам Индии и Китая. Исследователь, по-видимому, прав, полагая, что упоминаемый в письме арктический остров не может в полной мере быть отождествлен ни с Новой Землей, ни с Гренландией, ни со Шпицбергеном (Грумантом) и что скорее всего в данном известии в искаженном виде отражен этноним «угры», «Югра», связываемый с нижним течением Оби (т. е. Груланд как «земля угров»)[48]. Это предположение можно считать убедительным, если учесть, что за десять лет до времени написания письма, в 1483 г., состоялся большой поход московских воевод князя Федора Курбского-Черного и Ивана Ивановича Салтыка-Травина, которые, пройдя по Пелыму, Тавде и Иртышу, «Сибирьскую землю воевали», а затем выйдя «на Обь реку великую, в Югорскую землю, князеи Югорских воивали и в полон повели»[49]. Совершенный московскими ратями по речным магистралям «круговой обход» Югорской земли (которая, заметим, еще отчетливо отделяется от «Сибирской земли» и могла бы поэтому считаться вновь открытой), действительно, создает впечатление «инсулярности» вновь приобретенной территории.
Важно в этой связи подчеркнуть и другой момент, в какой-то степени объясняющий, почему негостеприимные, суровые окраины российского Севера на время стали довольно оживленной магистралью международных связей. Исключительно функциональная природа зарождающихся «мир-системных» зависимостей в какой-то степени делала относительными реальные расстояния и географические препятствия, подменяя их на каждом шагу «ментальным картированием». Значение могла иметь только общая географическая конфигурация Ойкумены. Известно, что расчетам европейских мореплавателей проникнуть к сокровищам Азии северо-восточным путем были присущи те же судьбоносные ошибки, которые совершил Колумб, исчисляя расстояние до «Индии» западным путем. Ф. Ратцель подчеркивал огромное регулятивное значение, какое имела для Великих географических открытий внутренняя история географии, стремившаяся выявить «закономерные взаимоотношения составных частей земного шара» (сейчас мы бы с полным основанием определили этот метод анализа как геополитический), стимулируя развертывание внешней истории географии, т. е. эмпирическое обозрение и освоение земной поверхности. Карта мира флорентийца Паоло Тосканелли, гипотетически намечая поразительно короткий, западный, путь к берегам Индии и Китая через Атлантику, сыграла поистине судьбоносную роль в эпохальном открытии Христофора Колумба[50]. И наоборот, Птолемеева картина мира, предполагавшая где-то далеко, в безжизненной экваториальной зоне, соединение Юго-Восточной Азии с Восточной Африкой (а следовательно, и замкнутость Индийского океана), долгое время оказывала на умы европейских мореплавателей парализующее влияние[51].
Подобным образом упорство, с которым европейцы искали северо-восточный путь в Китай, во многом объяснялось картографическим курьезом, убеждавшим в близости вожделенной цели: на многих западноевропейских картах середины – конца XVI в. широкая, полноводная Обь изображалась непосредственно вытекающей из мифического «Китайского озера», и у ее же истоков помещали город Канбалык (т. е. Пекин)[52]. Протяженный эстуарий Оби и значительная часть ее течения к тому же часто изображались на картах в виде глубоко вдающегося в континентальный массив «Тартарии» морского рукава. Г.Ф. Миллер, относя к числу таких же вожделенных для европейцев, но достоверно не подкрепленных целей поиска нанесенный на многие карты пролив Аниан, долженствовавший соединять Северный Ледовитый океан с Тихим, остроумно замечал, что «их старание о сыскании пути в Китай и в Индию по Ледовитому морю основано было наибольше на том, что объявленной пролив находится действительно», что должно было как-то помочь преодолеть парализующий страх перед неизвестностью[53]. Это отчасти и объясняет, почему одного из наивысших пиков поисково-экономическая эксплуатация западного участка Северного морского пути (конечно, в пропорции к исторически определенному уровню развития экономики и накопления общественного богатства) достигла в XVI–XVII вв., когда плавания в суровых арктических водах могли опираться лишь на самую примитивную мореходную технику. Пожалуй, лишь в одном отношении представления европейцев относительно плаваний в арктических морях опирались на непреложные и точные научные знания. Смещению поисков морских путей в страны Азии на далекий север в сильнейшей степени способствовало стремление мореплавателей получить колоссальный выигрыш в расстояниях и во времени, с учетом существенной разницы длины одного градуса земной параллели на экваторе (111,3 км) и в Арктике (от 38,2 до 55,8 км между 60-й и 70-й параллелями)[54]. Соблазн найти кратчайший путь к берегам Азии и Америки как бы уравновешивал риски плаваний сквозь арктические льды.
Поиски Северо-Восточного прохода превратились в целую серию экспедиций с целью обнаружения альтернативного морского пути в Китай и Индию, которые в реальности имели мало шансов на достижение этой цели. Успехи арктической навигации и главные географические открытия в Арктике в этот период сродни своего рода историческому парадоксу, поскольку являлись лишь побочным результатом стремления к совсем иной цели – открытию альтернативного пути в сказочно богатую Азию[55]. Однако эти побочные результаты со временем становились более важными с практической точки зрения, чем главная цель. Стремясь в Китай, западноевропейские мореплаватели открывали совершенно новый мир, частью которого для них являлась, в известной мере, и сама Россия. Симптоматично, что уже самые первые устойчивые дипломатические контакты Московской Руси с европейскими державами обнаруживали огромный интерес последних к сибирским владениям великого князя. Об этом может свидетельствовать просьба прибывшего в Москву во второй половине 1492 г. имперского посла Михаила Снупса проехать на реку Обь для изучения тамошних народов и их языков, в чем ему, однако, было отказано под предлогом дальности пути[56]. Свидетельства такого возрастающего интереса относились не только к Северу Сибири, но и подступам к нему, в частности к малоизвестному тогда для европейцев побережью Белого моря и устью Северной Двины. В 1553 г. отправленная на поиски Северо-Восточного прохода английская экспедиция Хью Уиллоуби и Ричарда Ченслера вынуждена была зазимовать у Лофотенских островов, однако в результате шторма плавание на восток смогло продолжить лишь судно «Эдвард Бонавентура» под командованием последнего. Прибыв в устье Северной Двины, Ченслер положил начало дипломатическим и торговым связям России и Англии. С этим событием, как известно, связаны основание Московской (Русской) компании в Лондоне и закладка Архангельска, являвшегося вплоть до последних лет царствования Петра I главным морским «окном» России в Европу. В 1556 г. экспедиция Стивена Барроу, отправившаяся к устью Оби, но достигшая лишь о. Вайгач, составила первую английскую карту северного побережья России до меридиана Уральских гор, а на составленной в 1562 г. Энтони Дженкинсоном карте России уже были указаны Обь, «область Самоедов» и город «Сибер» (Искер, столица Сибирского ханства)[57].