Минувшее - Трубецкой Сергей Николаевич 13 стр.


Монахи получили записку и ушли. Через некоторое время ко мне вернулся один о. Корнелий. «Ну что,— спросил я,— принесли записку от отца Архимандрита?» Переминаясь, о. Корнелий робко ответил: «Так что мы решили не ходить в монастырь, а, из смирения, пойти на прививку...» Так был безболезненно ликвидирован наш поездной «бунт имяславцев».

Должен добавить — это тоже типично! — что одна из наших милых сестер милосердия - интеллигентка и неверующая, пришла ко мне, чтобы «выразить свой протест», так как по ее мнению я «не имел нравственного права насиловать религиозное Сознание наших монахов»...

Мы нередко «подвозили» в нашем поезде то спешащего к своей части офицера, то едущую к мужу на фронт жену, то сестру милосердия... Столь же радушно, и столь же неосторожно! — действовали и другие «дворянские» и «общественные» (земские и городские) поезда. Никаких документов от «подвозимых» обычно не спрашивалось, а внешнего контроля за едущими на наших поездах тоже не было. Кто только не мог на них проехать с фронта и на фронт! Только позднее я увидел всю опасность от такого благодушного отсутствия «формализма».

Один раз я сам попал в неприятное положение с таким взятым из любезности пассажиром: мне пришлось провести целую ночь с сумасшедшим. Полковник, который просил меня его подвезти и которого я поместил с собой в купе, за неименьем другого места, оказался бежавшим из отделения для душевнобольных. Полковник был подвержен приступам буйного помешательства, но, слава Богу, все прошло благополучно.

Со мной произошел и другой случай, тоже на почве «подвоза». Мы должны были ехать из Киева в Броды (в Галиции). Дежурный санитар доложил мне, что меня желает видеть какая-то дама. Дама оказалась молодой и очень хорошенькой. Она подробно рассказала мне весьма сентиментальную историю. Суть была в том, что она — невеста офицера, офицер этот ранен и находится в Бродах, и проехать к жениху она может только на нашем поезде, иначе она опоздает и жених будет уже эвакуирован. «Хорошо,— сказал я,— если вы принесете мне записку от Коменданта станции, что препятствий к вашему проезду в Броды нет, то я разрешу вам ехать с нами». Не знаю сам, почему я на этот раз был осторожнее, чем обычно. Возможно потому, что дама показалась мне несколько слишком нарядной и от нее слишком сильно пахло духами... Меня это как-то насторожило, но никаких определенных «подозрений» она во мне не возбудила. Упоминание о Коменданте, по-видимому, даме не понравилось, и она сделала психологическую ошибку, вероятно рассчитывая на мою молодость. Она вдруг совершенно переменила тактику и определенно дала мне понять, что если я соглашусь взять ее на поезд, она, в пути, согласна... забыть своего жениха! Такая резкая перемена, особенно контрастировавшая с недавним сентиментальным рассказом, определенно возбудила мои подозрения. Конечно, я должен был бы, не выпуская даму из вида, сам пойти с ней к Коменданту, но я этого не сделал, а только сухо повторил мои условия относительно записки. Дама вышла... и не вернулась.

Перед отходом поезда я зашел к коменданту, которого немного знал, и спросил его, была ли у него моя дама? Она у него не была... Тогда я все рассказал коменданту, который посоветовал мне сделать письменное заявление контрразведке. Я так и сделал, уже в пути.

Через некоторое время я вновь был в Киеве и получил приглашение заехать в контрразведку. Та дама, которая просила подвезти ее в Броды, оказалась австрийской шпионкой! Она была до войны танцовщицей на какой-то открытой сцене и имела много знакомств среди офицеров. Ее уже некоторое время разыскивали, и арестована она была в Ровно. Мое заявление было присоединено к ее делу, и меня вызвали для опознания ее фотографий. Их мне предъявили несколько. На одной из них она сидела на коленях одного офицера, два других целовали ее ручки, а один; сидя на земле, целовал ее ногу... Глядя на эту любительскую фотографию, снятую, очевидно, на какой-то лагерной пирушке, я пожалел бедных офицеров, изображения которых были запечатлены в такой компании… На всех предъявленных мне фотографиях я признал ту даму, которая приходила ко мне в поезд. Как мне сказали, показание мое было важно потому, что с несомненностью устанавливало ее пребывание в Киеве, что она, по каким-то причинам, упорно отрицала. Я написал дополнительное показание. Что стало потом с этой дамой, я не знаю. Она была, возможно, освобождена во время «великой, бескровной революции», о таких случаях я слышал...

Эта история со шпионкой заставила меня (и не меня одного) в дальнейшем быть гораздо осторожнее. Для провоза кого-либо, нам лично неизвестного, мы стали всегда требовать разрешения военных властей.

Наблюдая перевозимых нами раненых, я лишний раз убедился в давно уже известной истине: раненый солдат склонен считать, что дело, в котором он ранен,— проиграно, и, кроме того, раненый обычно очень преувеличивает наши потери.

Поэтому, помимо тяжелого впечатления от вида раненых, особенно тяжелораненых, разговор с ними производит пессимистическое действие. Мне неоднократно приходилось говорить об атом с нашими штабными офицерами и указывать на необходимость принятия мер к тому, чтобы направляющиеся на фронт эшелоны имели бы возможно меньше контакта с ранеными. Все соглашались со мною, но я не видел, чтобы что-либо делалось в этом отношении. Иногда мы стояли подолгу с ранеными на какой-нибудь станции, бок о бок с идущим на фронт эшелоном. При таком положении между солдатами неизбежно завязывались оживленные разговоры. Мне лично приходилось обращаться к комендантам и начальникам станций, где мы долго стояли, и я добивался отвода нас на запасные пути, подальше от эшелонов. Один раз начальник одного эшелона по моему совету даже поставил часовых у наших путей, чтобы не допускать вредного общения между своею частью и нашими ранеными. Наш персонал, в общем, относился ко мне хорошо и даже любил меня, но, несомненно, эту сторону моей деятельности наши поездные интеллигенты совершенно не одобряли. Я даже подал рапорт о некоторых мерах для уменьшения общения между эвакуированными ранеными и идущими на фронт эшелонами. Конечно, ничего своими писаниями я не добился, хотя и получил любезный ответ. Гораздо позже этим вопросом, с моих слов, заинтересовался Главный начальник снабжения Северного фронта, ген. Савич, и начальник штаба того же фронта, ген. Бонч-Бруевич (столь печально потом прославившийся). Но это было уже в 1916 году, незадолго до революции... Ген. Бонч-Бруевич говорил мне, что были приказы в этом смысле, но делалось в этом отношении очень мало: вопрос этот, по-видимому, считался маловажным. Без сомнения, это был вопрос второстепенный, но наши штабы слишком легко отмахивались от многих подобных вопросов, которые, особенно в их совокупности, представляли несомненное значение для ведения войны. Между прочим, мне удалось тогда узнать, что и у наших противников и у наших союзников этим вопросам предавалось куда больше значения, чем у нас.

Мне пришлось работать на санитарном поезде в начале войны, поэтому я видел настроения, которые потом, с течением времени, не могли не притупиться.

Раненых у нас кормили отлично, и наш поезд в этом отношении совсем не был исключением. Я только удивлялся, сколько они ели: их поглотительные способности были совершенно безграничны. Доктора взывали к осторожности, но наши сердобольные санитары всячески старались побольше накормить своих раненых. И на многих станциях по пути следования какие-то местные «комитеты» или просто отдельные люди, обычно — простолюдины, еще от себя кормили и угощали их.

На маленьких станциях я бывал свидетелем красочных и часто трогательных сцен.

Вот идет вдоль поезда старая хохлушка, в своих кованых цветных чоботах и по-малороссийски повязанном платке. Она держит в руке деревянную миску, полную вареников или галушек. Раненых в поезде несколько сот: на всех не хватит. И вот баба с серьезным лицом выбирает, по каким-то только ей одной известным признакам, кого именно угостить. Избраннику она пальцами протягивает вареник. «Вот этому черному! Нет, не тебе, бисов сын,— тому, что в ногу ранен!..»

Раз так шла вдоль поезда молодка и певучим южным голосом спрашивала в каждом вагоне, нет ли здесь кого-нибудь Грайворонского полка. При мне отозвался один солдат: «Я той же дивизии; чего тебе надо?» — «Муж у меня в Грайворонском полку, хочу грайворонцев угостить и про мужа спросить».— «И не ищи,— мрачно сказал раненый,— грайворонцы правее нас стояли... Там что народу перебили... страсть! Не чаю, что кто и жив остался! Весь полк, как есть, без остатка положили...» Баба заплакала. «Ну, ну, не плачь,—успокаивал ее мрачный раненый,— ты баба молодая, в самом соку, другого мужа найдешь. Чего же убиваться-то!» — «Да я своего люблю,— плакала баба,— муж-то у меня хороший». Я вмешался в разговор. «Полно языком трепать! — сказал я раненому.— Грайворонский полк совсем не уничтожен (откровенно говоря, я понятия не имел о его судьбе!). Твой муж — грамотный? — спросил я бабу.— Вот увидишь, скоро письмо от него получишь». «Конечно,— подхватило несколько голосов,— чего человека заживо-то хоронить! Еще вернется муж-то твой!» Баба вытирала слезы с повеселевшего лица. Всю свою миску она отдала раненым этого вагона...

Помню на другой станции старика-крестьянина, окруженного группой легкораненых. На его груди висел старый солдатский Георгиевский крест. «Куда вам против нас,— слышал я его голос.— Мы под Плевной...» Раненые слушали с большим интересом и совсем не казались обиженными на то, что старый солдат уменьшает их заслуги...

Видел я тогда все огромное значение — хороших частей! Раненый, запасный какого-нибудь второочередного полка, или точно такой же раненый, запасный какого-нибудь славного полка, имели совсем разную психологию, хотя они только очень недолго успели побывать в рядах этих полков. Удивительно, как быстро действует психическая зараза и как скоро заражаются солдаты высоким духом своей части! Какой-нибудь «железный стрелок» чувствовал себя совсем другим человеком (и действительно был им), чем рядовой никому не известного второочередного полка, и сами эти рядовые к нему относились иначе... Подавляющее число раненых были пехотинцы. Редко попадались артиллеристы, еще реже кавалеристы.

Однажды я обходил вагоны, спрашивая, нет ли каких-либо жалоб или просьб. Ко мне обратился один тяжелораненый. «Вчерась сестрица тут, как всех переписывала, боюсь, меня рядовым записала»,— с трудом произнес он.— «А ты унтер-офицер?» — спросил я.— «Никак нет,— гусар я! — отвечал раненый,— а сестрица просто рядовым записала, вроде как пехота...» Я обещал ему, что он будет записан — гусаром.

Другой раз, во время стоянки поезда, ко мне подошел легкораненый, подтянутый улан, по-видимому, что-то желавший сказать не при других. «Ваше высокоблагородие,— обратился он ко мне,— нельзя ли меня в другой вагон перевести? У нас серизна! Одна пехота!» Я сказал ему, что у нас нет специального вагона для кавалеристов. «Так нельзя ли в соседний вагон перевестись? Там, по крайности, артиллерия есть»,— просил улан. 

Оборудование санитарного поезда и медицинское обслуживание раненых там, где я это наблюдал, было если не превосходно, то, во всяком случае, недурно.

Очень неблагополучно было по части насекомых — вшей. Должен сказать, что до войны мне ни разу не приходилось видеть вошь, но тут я на них насмотрелся более чем вдоволь! Раз нам пришлось принимать партию раненых, одеяла которых были настолько покрыты вшами, что даже переменили цвет. Если бы я сам этого не видел, это, вероятно, показалось бы мне преувеличением.

Кому-то на нашем поезде пришла в голову блестящая мысль. Одеяла были разложены около рельс, и паровоз, медленно проходя мимо них, обдавал их парами через особую трубу. Сильная струя перегретого пара буквально сметала кучи вшей! Никогда, ни до ни после, ничего подобного я не видел.

К счастью, положение со вшами существенно улучшилось: начали появляться в большом количестве дезинфекционные и дезинсекционные камеры. Они принесли большую пользу. Правда, они нередко портили кожаные вещи: сапоги и полушубки...

Во всяком случае, для борьбы со вшами были приняты очень энергичные меры. В частности, деятельность принца Ольденбургского была в этом отношении очень полезна.

РАБОТА В ЗЕМСКОМ СОЮЗЕ

Работа моя на санитарном поезде все более и более становилась рутиной и поэтому менее интенсивной и интересной.

Я принял в свое время предложение Обще-Дворянской Организации (ОД О) работать на санитарном поезде потому, что это было первое предложение работать на армию, мною полученное, а я стремился найти такую работу поскорее. Теперь я получил гораздо более заманчивое для меня предложение от Всероссийского Земского Союза (ВЗС) работать по формированию одного из больших «передовых санитарных отрядов» этого Союза и отправиться с ним на фронт. Для начала, как и в ОДО, я должен был быть «помощником уполномоченного» (начальника отряда), а потом сделаться самому уполномоченным и начальником отряда.

Я решил принять это предложение ВЗС и написал в Москву (ОДО), прося назначить мне преемника, которому я мог бы сдать должность. Поиски заместителя продолжались более месяца. Тем временем я простудился и заболел ползучим воспалением легких. Перенес я эту болезнь, несмотря на мудрые предостережения врача, по молодости лет, на ногах и не сдавая должности. Почему я вообще выздоровел в этих условиях, при постоянных выходах из теплого вагона на морозный воздух, я не знаю, но я выздоровел. Мой заместитель, новый уполномоченный, все не ехал, я же получил телеграмму от ВЗС, требующую немедленного моего приезда в Москву, иначе предложенная мне должность должна была быть предоставлена другому лицу.

По телеграфу я испросил и получил разрешение ОДО, не дожидаясь приезда уполномоченного, временно сдать должность старшему врачу. Я так и сделал, и после трогательных (и кажется искренних) проводов со стороны всего персонала поезда я спешно уехал в Москву.

Однако мне не повезло!

Немедленно по приезде я слег от нового, гораздо более сильного воспаления обоих легких. Очевидно, мое выздоровление было непрочным. Передовой отряд ВЗС, о котором шла речь, был сформирован и ушел на фронт без меня, а мне была обещана аналогичная должность в одном из следующих отрядов.

Когда я поправился от воспаления легких, была ранняя весна, и доктор послал меня для более быстрого укрепления на месяц в Крым. Однако в Крыму я пробыл не более двух недель и снова спешно вернулся в Москву, чтобы еще раз не упустить места в новоформируемом передовом отряде ВЗС.

По-видимому, судьбе было вообще неугодно, чтобы я попал в передовой отряд. Меня ждала совсем иная деятельность, которая тогда привлекала меня куда меньше... Но очень скоро я не только перестал жалеть об этом, но был даже рад, что так вышло. Я рад этому и до сих пор. Поле деятельности, которое мне открылось, было куда шире и интереснее! И благодаря тому что я не поехал в передовой отряд, я познакомился с человеком, который оказал на меня очень значительное влияние, которого я искренно полюбил и память о котором я с благодарностью глубоко чту. Это был — Осип Петрович Герасимов.

Само наше знакомство с ним было совсем необычное. Когда я приехал в Москву, меня ждала записка от

Главноуполномоченного ВЗС князя Г. Е. Львова (будущего Председателя злосчастного Временного правительства). Кн. Львов просил меня как можно скорее к нему заехать, но не писал, в чем дело.

Князя Львова я лично знал тогда еще сравнительно мало, но очень много о нем слышал. Надо сказать — то, что я знал о нем по рассказам, было гораздо лучше, чем то личное впечатление, которое он на меня производил. В дальнейшем мое первоначальное впечатление не только не изгладилось, но, наоборот, укрепилось.

Князь Г. Е. Львов был человек безусловно способный, энергичный и, в некоторых отношениях, «ловкий». Он был умен, быстро схватывал вещи и имел здравое суждение, но ум его был не тонок, а культура его была поверхностна. Вообще, Львов определенно производил больше впечатление self made man'a, чем носителя старинной и утонченной культуры. Я думаю, что именно это заставляло многих говорить об «американизме» кн. Львова, хотя специфически американского в его характере ничего не было.

Назад Дальше