Минувшее - Трубецкой Сергей Николаевич 20 стр.


Много политических грехов готов я простить П. Н. Милюкову и А. И. Гучкову за их — к сожалению тщетные — уговоры Великого Князя Михаила Александровича не отказываться от Императорской Короны.

С этого времени на пути революции уже не было серьезных преград. Не за что было зацепиться элементам порядка и традиции. Все переходило в состояние бесформенности и разложения. Россия погружалась в засасывающее болото грязной и кровавой революции.

Я чувствовал себя в то время во Пскове — душевно одиноким. Наиболее близким человеком мне был

О. П. Герасимов, но и с ним мы переживали события очень по-разному.

В это тяжелое для меня время я не могу не отметить исключительно трогательное отношение ко мне со стороны почти всех моих сотоварищей по работе в Земском Союзе. Они совершенно не разделяли моих чувств и переживаний, напротив, у огромного большинства чувства, как я уже говорил, были диаметрально противоположными, но все, почти без исключения, относились ко мне с большой сердечной деликатностью.

В моем кабинете висел большой портрет Государя. Во всех военных и гражданских учреждениях портреты Императора были немедленно сняты, а кое-где грубо уничтожены. А у меня в кабинете портрет продолжал висеть... В сущности, я должен был бы приказать снять портрет, чтобы обезопасить его от значительного в те времена риска. Но, с одной стороны, мне было противно приказать это сделать, а с другой — у меня был здесь несомненный элемент юной бравады.

Помню, как однажды вечером ко мне пришли несколько наших уполномоченных и с большой деликатностью просили меня разрешить им снять и спрятать царский портрет. «Мы понимаем,— говорили они,— что вам неприятно приказать это сделать нижним чинам. Разрешите нам самим незаметно это сделать...»

Надо знать тогдашние настроения среди интеллигенции, чтобы вполне оценить мягкость и тактичность, проявленные моими сотрудниками в данном случае. В числе пришедших я помню одного эсера (убитого потом большевиками) и одного социал-демократа, другие были кадеты.

О. П. Герасимов был очень скоро назначен на пост Товарища Министра Народного просвещения Временного правительства. Уполномоченные нашего комитета единогласно постановили просить меня занять его место.

Поблагодарив комитет за оказанную честь, я не только отказался от избрания в председатели комитета, но заявил о своем твердом решении выйти из его состава, как только смогу сдать дела моему преемнику. Я сказал, что «если вообще будет возможность работать плодотворно», работа эта должна вестись людьми, которыеверятв новые методы работы. Я лично в них не верю, и поэтому с пользой работать не могу.

Повсюду шла тогда «демократизация» учреждений. Почему-то так называлось расшатывание всякой дисциплины, избрание и смещение начальства подчиненными, постоянный «контроль» над действиями этого начальства и т. п.              

Кроме того, я сказал, что вредил бы нашему комитету хотя бы одной своей фамилией — «недостаточно демократической »...

Я уверен, что почти все уполномоченные совершенно искрение убеждали меня остаться. Впрочем, многие понимали и меня... Перед моим отъездом из Пскова они почти все перебывали у меня с прощальными визитами, и только в виде исключения прощание носило «официальный» характер.

Помню, как типичный интеллигент, заведующий статистическим отделом Потресов, оказавшийся после революции старым «меньшевиком», взволнованным голосом говорил мне: «Знаете, я с молодых лет всегда был революционером, но только поработав с вами, я увидел, что и «просвещенные тори» (я запомнил его выражение!) могут быть полезны для общественного дела... даже очень полезны! С уходом Осипа Петровича (Герасимова) и вас у нас не останется элемента традиции и порядка...»

На прощание Потресов сказал: «Раньше мне было бы даже смешно подумать, что я буду когда-нибудь жалеть об уходе с постов старого бюрократа (Герасимова) и князя... А вот — жалею! Век живи —век учись! Вы оба были полезными работниками... не знаю, как теперь пойдет дело...» — закончил он взволнованно. В его глазах стояли слезы.

Я совершенно не ожидал такого к себе отношения со стороны столь типичного социал-демократа, да и со стороны многих других. Мне, в свою очередь, остается повторить: «Век живи — век учись!»

Искренно тронут я был в это время и отношением ко мне со стороны ряда низших служащих. Помню, например, такой случай. Во Пскове в это время все автомобили (в огромном большинстве — военные) ходили по городу с красными флажками над радиаторами. И вот я раз вижу в окно неприятную картину: мне подают к подъезду автомобиль с таким, ненавистным мне, флажком! Однако выйдя на улицу, я застал своего шофера, снимающего флажок... Я ничего не сказал. «Без флага пустой машине проехать никак нельзя — сразу реквизируют,— не без смущения объяснял мне шофер,— так, с Вашим Сиятельством, может быть и проедем, а пустым никак не возможно...»

Я ехал тогда на совещание у Главного Начальника снабжения. Все прибывшие туда автомобили (кроме моего) были с красными флажками. Как только я вышел из машины, мой шофер вновь водрузил на нее красный флажок, который снова снял, когда мы поехали назад.

Шофер действовал иключительно по собственной инициативе. Его поведение очень меня тронуло. Года через два я встретил его в Москве. Он был шофером Президиума Московского горсовета. При виде меня лицо Тихонова расплылось в радостную улыбку, и он отчетливо отдал мне честь...

Трогавшие меня проявления чувств я видел и со стороны других служащих и нижних чинов.

Сердечное и искреннее спасибо им за это... Поздней весной я сдал должность и уехал из Пскова. Переворачивалась новая значительная страница моей жизни.

РЕВОЛЮЦИОННЫЙ ПЕТРОГРАД

Из Пскова я переехал в Петербург, с первых дней войны переименованный в Петроград (это было неудачно!). Там я был назначен уполномоченным в Представительство «Земгора», учреждение, куда входили представители двух крупнейших общественных организаций — Земского и Городского Союзов.

Роль моя и моих коллег — была представлять наши организации во многих государственных учреждениях и комиссиях. Например, мы должны были защищать наши сметы правительственных ассигнований, ходатайствовать о праве получения иностранной валюты, необходимой для закупки за границей того, чего нельзя было купить в самой России (некоторые медицинские препараты и т. п.). Работа была скучная и нудная, но кто-то должен был ее делать... Кроме того, в ряде Комиссий и междуведомственных Совещаний мы были привлечены как «представители общественности», работающие на государственную оборону.

Вообще, Комиссий и Совещаний было много, а толку от них в переживаемое смутное время — мало. Все чувствовали, что происходят события и сдвиги такого масштаба, и что надвигается такая волна разложения и анархии, что какая-либо плодотворная работа становится невозможной.

Как я ни старался проводить на практике теоретически правильный принцип, что каждый на своем месте должен возможно интенсивней продолжать работу я чувствовал, что у меня подчас руки опускаются, Революция все отравляла и, быть может, еще хуже того — все опошляла.

Помимо того, что никакая работа в тогдашних условиях не могла меня удовлетворить, я с первых же дней, привыкши к чрезвычайно интересному труду во Пскове, почувствовал, что той работы, которая выпала на мою долю в Петрограде,— мне мало. Я как-то сказал об этом О. П. Герасимову, бывшему Товарищем Министра народного просвещения (при министре Мануйлове). Герасимов предложил мне дополнительно взять на себя представительство Министерства в нескольких междуведомственных Комиссиях, представлявших государственный интерес. Техническая сторона вопросов, касающихся Министерства, должна была разрабатываться специалистами-чиновниками, но Герасимов не доверял в это время чиновникам защищатьгосударственныеинтересы. Я очень скоро убедился в полной его правоте: его опасения были даже значительно превзойдены печальной действительностью.

Я согласился с предложением Герасимова и был немедленно назначен представителем Министерства в Ликвидационную Комиссию по делам Царства Польского, в Главный Земельный Комитет и в Комиссию по выработке законопроектов по вероисповедным вопросам (не помню ее точного наименования). Участие в этих Комиссиях дало мне возможность наблюдать как бы подкладку работы нашего пресловутого Временного правительства, на которое возлагалось столько наивных надежд. Много тяжелого я здесь навидался.

В Главном Земельном Комитете, который занимался разработкой всех аграрных законопроектов для Временного правительства, а в будущем и для Учредительного Собрания, я заседал всего один-единственный раз, на первом его торжественном заседании, после чего подал в Министерство народного просвещения мотивированное прошение об отставке как его представитель в этом учреждении. Сделал я это, посоветовавшись с дядей Гришей Трубецким, который раньше убеждал меня войти в это учреждение, «чтобы не сдавать никаких позиций». Выслушавши мой рассказ об этом первом заседании и характеристику его членов, дядя Гриша вполне одобрил мое желание уйтииз этого «совета нечестивых». Герасимов, хотя немного поспорил, во тоже согласился, что это место — не для меня.

Вот что происходило на заседании.

Вырабатывалась торжественная публичная Декларация Главного Земельного Комитета, перед началом его работ. О, эти декларации!!. Как они навязли у всех в зубах и всем осточертели за это время: Россия гибла под пустой треск велеречивых деклараций! В проекте этой Декларации говорилось, что Главный Земельный Комитет намерен вести свои работы в направлении «передачи трудящимся всей земли сельскохозяйственного пользования». Стоит ли говорить, что «трудящимися» в деревне считались только крестьяне...

Я всегда был и остался сторонником частного землевладения, в том числе и крупного, но выступать в Комитете в защиту этого положения было бы совершенно бессмысленно, принимая во внимание его состав и общие настроения в стране в это революционное время. Вдобавок, я был в Комитете представителем Министерства народного просвещения и мне совершенно не полагалось выступать от его лица в качестве безнадежного защитника помещичьего землевладения. Я решил попробовать маневрировать...

Попросив слова как представитель Министерства, я сказал, что туда постоянно поступают заявления из разных губерний о захвате крестьянами «в революционном порядке» школьных земельных участков, в частности фруктовых садов и огородов. При современных настроениях крестьянских масс,— мягко выразился я,— заявление высокого государственного органа, призванного подготовить законодательное разрешение земельного вопроса, говорящее о передаче всей земли «трудящимся», будет безусловно принято как санкционирование таких неправомерных захватов, так как крестьяне,— говорил я,— привыкли только себя считать «трудящимися»... Поэтому я предлагал исключить из Декларации эту «опасную формулировку» и представил вместо нее другую. Я не помню сейчас точно предложенной мною формулы, она, сознательно, была бесцветна и неопределенна. Я не мог, конечно, надеяться провести в Главном Земельном Комитете, с типично эсеровскими тенденциями, здравую государственную точку зрения. Я пытался только хотя бы обломить острие революционной формулы. С другой стороны, я таким образом испытывал, чего я лично мог бы достигнуть в Комитете в смысле возможного «обезвреживания» этого опасного учреждения...

Моя формулировка прошла не полностью — я на это и не надеялся, и сознательно включил в нее небольшую долго «запроса», чтобы было с чего уступать. Однако, даже с поправками, моя формула начисто исключила эсеровскую фразочку о передаче всей земли трудящимся. Признаюсь, я был тогда изумлен этому своему успеху. Просто присутствовавшие (в огромном большинстве — «левые») не поняли моего «подвоха».

Но дело скоро переменилось. На заседание прибыл Министр Земледелия, В. М. Чернов, «Селянский министр», как он себя называл,— сквернейший тип социал-революционера интернационалиста. Узнав от председателя Комитета о ходе работы, Чернов, революционным нюхом, сразу обратил внимание на изменения в редакции проекта Декларации. Он заявил, что формула о передаче «всей земли трудящимся» имеет принципиальное значение, и поэтому предложил... переголосовать уже принятый текст Декларации.

Мой протест против переголосования уже принятых положений — «что, насколько мне известно, не практикуется ни в одной культурной стране» — не имел никакого значения. Текст Декларации был переголосован, и никто — кроме меня — не голосовал за только что принятый тем же Комитетом текст.

Я понял, что делать мне в Главном Земельном Комитете нечего. Я и пошел туда с отвращеньем, но не считал возможным отказаться, не испытав на практике, не могу ли я быть там хоть сколько-нибудь полезным. Для этого было достаточно первого заседания...

Совершенно иные впечатления я вынес из нескольких заседаний Комиссии по выработке законопроектов о старообрядческих общинах, на которых мне пришлось присутствовать.

Председательствовал в Комиссии проф. С. А. Котляревский, которого я давно знал; человек умный, образованный (далеко не все профессора — образованны), умеренных убеждений, но очень слабого характера, что сказалось впоследствии, при большевиках.

На этих заседаниях мне пришлось впервые познакомиться с А. И. Гучковым, которого, несмотря на некоторые его явные недостатки, я ценил до самой его смерти, как человека безусловно незаурядного. К сожалению, как и столь многие в России, Гучков — «не Удался»... А он мог бы быть полезен России. Многое, в чем его обвиняли,—особенно после 1917 года—было совершенно несправедливо и обычно основано на искажении фактов (вольном или невольном). Гучков был горячий патриот и убежденный монархист, но у него была резкая неприязнь к Государю (Николаю Александровичу) , быть может — личная. На эту тему мы, разумеется, никогда с ним не говорили, ни в 1917-м, ни позднее, при наших частых встречах с ним в Париже.

На заседании Комиссии о старообрядцах я познакомился и с другим политическим деятелем этого времени, А. В. Карташовым. Тогда он был Товарищем обер-прокурора Синода (при печально прославившемся В. Н. Львове).

Среди старообрядцев разных толков я видел тогда ряд прекрасных, укорененных в старорусском быту людей. Общение с ними было особенно отрадно и освежительно в это время всеобщей расшатанности. В отношении этих людей наша старая правительственная политика бывала часто неправа и просто — негосударственна. В эту эпоху, когда у слабого физически и морально Временного правительства все всего «требовали», при этом часто в самой грубой форме,—сами пожелания и способы их предъявления со стороны старообрядцев отличали их в моих глазах с самой выгодной стороны.

Я помню такой характерный случай на одном из заседаний Комиссии. Какой-то безусловно умный, но карикатурно-гоголевского типа чиновник Департамента Духовных Дел Министерства Внутренних Дел, подчиненный С. А. Котляревскому, выработал законопроект касательно данного толка старообрядцев (Епископат Белокриницкого рукоположения) и докладывал его на заседании. Статьи законопроекта принимались Комиссией одна за другой, почти не встречая возражений или поправок. Технически законопроект был выработан прекрасно, и я лишний раз оценил в этом отношении качества нашей старой русской бюрократии.

Вдруг я обратил внимание на то, что все члены клира старообрядческих общин, включая причетников, начетчиков и т. п., были согласно законопроекту полностью освобождены от воинской повинности. При этом число клириков в каждой старообрядческой общине решительно ничем не ограничивалось, так что теоретически вся община могла быть записана клириками. Понятно, какие могли возникнуть злоупотребления, особенно в военное время.

Когда я отметил этот щекотливый пункт, никто из представителей старообрядческих общин не только не стал защищать столь выгодный для них текст законопроекта, уже прошедший через ряд инстанций, но, наоборот, они сами стали вводить в него очень строгие ограничения, необходимые с государственной точки зрения. Более того, после заседания ко мне подошла группа старообрядцев с Архиепископом Мелетием во главе, и последний поблагодарил меня от их имени за то, что я заметил «такое упущение», «а то,— сказал он,— нас бы потом могли поносить за непатриотизм, а нам это было бы обидно...». Так говорили люди, которым не доверяла, побаивалась и которых, порой, жала старая власть. Какая это была непростительная ошибка с ее стороны...

Назад Дальше