Минувшее - Трубецкой Сергей Николаевич 26 стр.


Один из чекистов пошел со мною.

В голове моей роем завертелись мысли: что я буду говорить, если доктора не окажется на квартире (очень многие тогда уже годами раньше уехали из Москвы, а доски-объявления на домах остались).

Однако все обошлось как нельзя лучше. Доктор оказался не только дома, но в это время были как раз его приемные часы. Мой чекист остался за дверью, а я, дождавшись своей очереди в ожидальной, пошел к доктору. Я пожаловался на свой желудок (совершенно здоровый) и после консультации, с рецептом в кармане, вышел из его квартиры. Сопровождавший меня до двери чекист не остался ждать. Я был свободен!..

После этого пришлось мне еще дня два проносить под лентой канотье мою шифрованную депешу. Только тогда удалось нам восстановить порванные массивными арестами связи.

Позднее я узнал, что в засаду на квартире, куда я направлялся, попало два человека нашей Организации и один посторонний, по-видимому, ни во что не замешанный господин. Все трое, как мне передавали, были расстреляны, хотя ничего у них при обыске найдено не было. Стоит ли прибавлять, что расстрелян был и сам хозяин квартиры.

БОЛЬШЕВИЦКАЯ МОСКВА

Когда я переношусь мыслями в эту эпоху гражданской войны, в моей памяти с калейдоскопической быстротой сменяются разные картины. Прежде всего — общий фон тяжелых физических и моральных переживаний. -

Физических... Хроническое недоедание, доведенное до грани голода. Не помню, чтобы я в то время когда-либо был совсем сыт, даже немедленно после завтрака или обеда. Конечно, от голода я дома никогда не лишался сознания, как это случалось со мною позже в тюрьме ВЧК, но все же скажу откровенно, что длительное недоедание воспринималось тяжело. Тогда, разумеется, никто из нас никогда друг другу в этом не признавался, но теперь время прошло и можно открыто это сказать. Особенно тяжело было недоедание в холодное время, когда в моей комнате температура длительно держалась от двух до четырех градусов Реомюра. И то, слава Богу, что она у нас, хотя и подходила к нулю, все же никогда не спускалась ниже, как это бывало у очень многих.

При таком положении в Москве было, конечно, много смертей. Организм, истощенный голодом и холодом, не мог оказывать нормального сопротивления болезням, даже не серьезным. Меня скорее удивляла, однако, другое явление: проявилась невероятная жизненная цепкость многих людей, даже весьма пожилых и считавшихся раньше «болезненными». Сколько людей тогда голодали и холодали, и лечиться не могли, и все же как-то выживали. А были и случаи, когда иные бывшие больные даже поправлялись от своих старых недугов. Помню, как позднее удивлялись доктора, когда, нажив в тюрьме воспаление кишок и некоторое время проболев им, я все же поправился, при этом безо всякой диеты и при ужасной пище того времени, да еще тюремной.

Вообще, тяжелые лишения тогда переносились все же легче, чем можно было ожидать. Помню, как профессор Шилов, с которым я разговаривал на эту тему, кажется в 1919 году, говорил мне, что, «согласно научным данным», почти все население Советской России должно былоужевымереть. «К счастью, как видим, наука тоже иногда ошибается!» — прибавил он...

Чем только ни питались в то время и чего только ни делали, чтобы добыть себе пропитание!

Мне лично пришлось «мешочничать» только в ближайшем к Москве районе, и то не очень много, поэтому всех трудностей я не испытал. А трудностей было много. Во-первых, надо было иметь, на что менять продукты. В деревне ничего за деньги нельзя было достать. Меняли все, что могли. Помню, как мне удалось выменять у мужика свой почти новый, сшитый у хорошего портного, сюртук на два пуда ржаной муки. Многие мне завидовали; находили, что я произвел выгодную мену. Большое туалетное зеркало Мама, в раме из литого серебра, пришлось отдать за два или три пуда пшена... Сколько наших вещей и вещей наших родных и знакомых перешло в руки известного мне мелкого подмосковного мельника, производившего такие мены! Рассказывали, что потом его арестовала местная ЧК и он принужден был (можно догадаться, какими методами!) открыть места» где он прятал выменянные  им ценные вещи. Чтобы вывезти их, потребовались воза; столовое серебро, с гербами и шифрами, валили на телеги россыпью...

Трудность «мешочничанья» заключалась, однако, не в одной только мене. Если было трудно найти и выменять продукты, то очень нелегко было доставить их к себе в Москву. Я не говорю даже о трудности самого провоза по железной дороге, которую нельзя вообразить при нормальных условиях транспорта. Всего же труднее было провезти продукты незаметно от всяких «заградительных отрядов», безжалостно их отбиравших, а часто при том и арестовывавших самих мешочников. Сколько было драм на этой почве! Один мой знакомый, Лишин, для прокормления своей семьи поехал в Пензенскую губернию, где у него были местные связи, менять свои последние вещи. Он проездил что-то около двух недель в невероятно трудных условиях (дело было зимой). Несколько раз он удачно миновал «заградительные отряды», но под самой Москвой у неговсеотняли. Более того, он был арестован как «спекулянт», схватил в тюрьме тиф, от которого и умер. Подобные случаи были тогда те редкостью.

Кстати, о тифе и его распространителях — вшах, я припоминаю два случая из моих собственных мешочнических похождений.

Я ехал как-то зимой из Москвы в Измалково (бывшее Самаринское имение), чтобы, по соседству от него, получить какие-то продукты. Вдруг я заметил, как по моему полушубку ползет вошь. Мне было противно ее раздавить и, как мне казалось, незаметным щелчком я сбросил ее на пол вагона... «Вишь, вошь пущает, а еще образованный!» — с ненавистью прошипел около меня голос какого-то рабочего, заметившего мой жест. Искра упала на сухую солому! Весь вагон воспылал ненавистью ко мне. Много я наслушался тогда про «буржуазию», «классовых врагов», «вредителей» и тому подобного... Мне оставалось только молчать и стараться сохранять спокойствие. На следующей же остановке поезда, к счастью близкой, я поспешил выйти из этого вагона. Не найдя нигде места внутри товарных вагонов, остаток пути я проехал на открытой платформе, было очень холодно, но вокруг меня не бушевала «классовая вражда»...

Мне припоминается также другой случай. В Москве была объявлена так называемая «неделя чистоты». На улицах висели объявления и плакаты, вроде следующего:

                              «Под машинку волоса,

                              В баню чаще телеса, 

                              Грязное белье в корыто,

                              Глядишь, вошь-то и убита!»

Всюду также шла деятельная устная пропаганда в таком же духе. Имелась в виду, главным образом, борьба со свирепствовавшим тифом.

Я ехал в товарном вагоне под Москву — мешочничать. В вашем вагоне оказалась агитаторша «недели чистоты», очень типичная интеллигентка-большевичка, курсистского вида. Она настойчиво заводила разговоры то с теми, то с другими соседями, и наконец ей удалось привлечь внимание всего вагона.

Она проповедовала необходимость борьбы со вшами — распространителями тифа. Делала она это, как мне казалось, проявляя большой агитационный опыт. Аудитория, однако, была настроена далеко не в ее пользу, и среди пассажиров нашего вагона выдвинулся решительный оппонент агитаторши «недели чистоты». Это был обросший густой черной щетиной солдат самого распущенного, дезертирского вида. «А между прочим, насчет воши вы все это неверно говорите! — уверенно заявил он.— Вот насчет тифу, к примеру, сказать... Тифа-то у нас прежде не было, а если и бывал он, то по самой малости, а вошь-то — она всегда была... Как же вы агитируете,отнее тиф идет. Это вы совсем не в точку заявляете, товарищ!»

Аргумент солдата имел большой успех в нашем вагоне: «Это он—верно», «ишь, как срезал!»—раздавались голоса с разных сторон.

«А отчего жепо-вашемутиф, товарищ?» — ехидным топом перешла в контратаку агитаторша. Аудитория замерла в ожидании ответа. Наш дезертир презрительно прищурился: «Отчего тиф? — спрашиваете. От гнилого овощу! Вошь — всегда была, тифа, всякий знает, не было. А теперь народу жрать нечего, только овощь гнилую и лопаем,— вот он, тиф, и пошел. А вы все насчет вши! Жрать бы народу дали, вот бы и тифа не было... а то все с чистотой, да вшами талдычете; убирались бы с ними ко всем чертям» (солдат выразился еще сильнее).

Весь вагон загудел, одобряя высказанные солдатом мысли, явно отдававшие душком контрреволюционности...

Агитаторша, видя свой полный неуспех, замолчала и на следующей остановке поезда покинула наш вагон. «Мною их таких таперича шатается: все только языком треплют, а народ мреть...» — произнес после ее ухода какой-то хозяйственный мужичок.

 Я говорил выше о некоторых материальных лишениях (всех и не перечислишь!), но несмотря на всю их тяжесть, они как-то стушевывались на мрачном фоне моральной атмосферы того времени, порой — тупо гнетущей, порой остро трагической.

Моральный гнет — тупой и невыносимо тяжкий, чувствовался все время. То был и общий гнет, тяготевший надо всей Россией, и гнет — личный, относящийся к каждому особо.

Падение — почти гибель России! Эта сверлящая мысль и непосредственное ощущение все время невыносимо тяготили сознание.

Бывали, правда, минуты просвета: надежды, как молнии, прорезывали черные тучи отчаяния и вновь потухали... Спасибо им и за это! Без этих кратких вспышек надежды было бы еще тяжелее жить.

Поражение Германии и, в связи с этим, надежды на «союзников» на время окрылили нас, хотя холодный разум и подсказывал всю иллюзорность таких упований.

Потом надежды вспыхивали и угасали в зависимости от успехов и поражений белых армий на фронтах гражданской войны.

Сколько надежд было связано с наступлением адмирала Колчака, потом — еще больше — с победоносным продвижением генерала Деникина!

Многие буквально жили этими надеждами и чуть ли не ежедневно ожидали освобождения. Дядя Миша Осоргин, например, часто упрекал меня за скептицизм и признавался, что не раз раскат грома он принимал за орудийный выстрел — предвозвестник освобождения...

Не разделяя этих радостных иллюзий, которые в Москве бывали порой очень распространены, я все же твердо надеялся на конечный успех белого оружия и никогда не предавался мрачному отчаянию, к которому, с течением времени, склонялись люди все более и более. Никогда тоже искушение «благовидного» соглашательства с большевизмом — «эволюционистов», а позже «сменовеховцев» — не касалось моей души.

Если мы, москвичи, отгороженные ото всего мира советской стеной в политическом и военном отношении, вообще очень мало что знали из внешнего мира, то мое личное положение как члена конспиративного политического центра было в этом отношении все же несколько лучше. Я уже говорил выше, что мы непосредственно получали кое-какую информацию из внешнего мира от борющихся против большевизма сил.

Помню, какое сильное впечатление произвел на меня рассказ морского офицера, старшего лейтенанта А., командированного к нам с поручением адмирала Колчака, еще в начале своего (тогда еще удачного) наступления. Закончив официальную часть своего доклада, А., оставшись в тесной компании лично знакомых ему людей, рассказал нам о своих переживаниях в Сибири. Видя то, что там творится, и учитывая всю нашу слабость, говорил А., я никак не мог надеяться на наш успех в наступлении на Москву... Благоприятно развивающееся наступление наших армий было для меня полной и приятной неожиданностью. Когда, переходя фронт, я проходил по нашим тылам и обгонял наши части в их быстром наступлении, я все еще не мог поверить, чтобы мы могли победить. Наша армия только скелет, который, я думал, развалится от первого, даже легкого удара... И вот только теперь, перейдя красный фронт, пройдя по красным тылам, увидев собственными глазами Красную армию и выслушав все, что вы говорите мне про внутреннюю организационную слабость, только теперь я понял, что Красная армия тоже только скелет, и только теперь я начал надеяться на нашу победу. Нашему белому скелету, по счастливой случайности, удалось нанести удар красному скелету, который теперь начал рассыпаться. Слава Богу, что так случилось, потому что, если бы красный скелет нанес бы нам даже слабый удар, развалились бы мы...

Этот рассказ А. глубоко запал мне в душу. Позднейший решительный перелом в победоносном наступлении Колчака, и головокружительные быстрые его неуспехи, и конечное поражение — все это так хорошо объяснялось из рассказов А.

Красному скелету удалось нанести удар — объективно говоря, очень слабый удар — белому скелету, и тот рассыпался... Образ этот, в общем, подходит икнаступлению и поражению ген. Деникина.

Со времени, когда я услышал рассказ А., я стал судить об успехах и поражениях белых армий именно с этой точки зрения. От всей души я хотел верить в основательность успехов ген. Деникина, но невольно перед моим умственным взором вставал образ двух борющихся скелетов, скелетов безо всякой устойчивости. Элемент случайности, который до некоторой степени присутствует во всякой войне, получал в нашей гражданской войне сравнительно большое значение. Опасение непрочности успехов белых армий не раз отравляло мне радость побед.

Тяжелы были наши чувства и переживания, связанные с судьбой борьбы на фронте, и вообще с судьбами России, но тяжесть моральной атмосферы, нас окружавшей, далеко не сводилась к ним.

В ту эпоху было много светлых явлений русского духа: преданности воле Божьей, благородства, самопожертвования, храбрости, но, в общем, нельзя не признать, что это была эпохаморального разложения.

Атмосфера гражданской войны и классовой ненависти все отравляла. При этом война — самая жестокая, беспощадная и подлая — шла всюду. Постепенно ряды сражающихся все более смешивались: измена и предательство, в самых разнообразных формах, как ужасные язвы, разъедали обе стороны. Конечно, я больше знал и больше болел тем, что происходило у белых, но и у красных моральное разложение зашло очень далеко: вся нация была отравлена, и яд проникал всюду.

Сколько ужасных картин и воспоминаний проносятся передо мною! Вот молодой гвардейский офицер, носитель одной из лучших фамилий России, сделавшийся секретным агентом ЧК... Вот другой офицер, предавший своих товарищей большевикам, потом заманенный в ловушку своими старыми друзьями и убитый там своим родственником — тоже офицером, мстившим за преданных на смерть товарищей... Вот молодая девушка, хорошей семьи, изнасилованная в тюрьме чекистом и потом сделавшаяся развратной комиссаршей-садисткой... Многое, многое приходит на память, о чем и вспоминать не хочется! Какой грязной вонючей тиной ложилось все это на душу... 

 Мой друг, Сережа Мансуров, в наши студенческие годы говорил про меня, что я — «человек до Достоевского». Действительно, при полном признании гениальности Достоевского, у меня с юности было органическое отталкивание от «достоевщины», столь близкой многим русским людям. А тут мне пришлось жить в такой «достоевщине», что иной раз, пожалуй, и сам Достоевский от нее содрогнулся бы. Для меня лично это было, подчас, просто пыткой.

На фоне всего этого — сколько забот и тревог личного характера: за своих близких и за самого себя... Анализируя тогдашние мои настроения, скажу, что к самой смерти — расстрелу — я относился сравнительно хладнокровно, но я не мог бестрепетно относиться к возможности мучений. Пытки тогда входили в практику ЧК.

По многим и разным основаниям мое положение в Москве при большевиках не могло быть совершенно легальным: я всегда был на границе легального и нелегального положения. В частности, в отношении воинской повинности мое положение при советской власти сделалось совершенно нелегальным. С началом гражданской войны все мужчины призывного возраста должны были пройти через новое переосвидетельствование «красных» комиссий. Медицинские нормы остались прежние, и, казалось, я ничем не рисковал, идя на переосвидетельствование. Однако мне невыносимо претило идти на призыв в Красную армию, даже если бы я был уверен, что меня признают там негодным к службе. На самом деле я совсем не мог быть в этом уверен, и печальный опыт многих людей «буржуазного происхождения» это достаточно подтверждал. Некоторые совершенно негодные к военной службе люди этой злосчастной категории были все же призваны в Красную армию и назначены там на нестроевые должности, где их подвергали всяческим издевательствам и гонениям. Поэтому, хотя уклоняющимся от переосвидетельствований и угрожал тогда расстрел, я от них систематически уклонялся. Несколько раз мне грозили неприятности, так как по улицам и по домам то и дело ходили специальные патрули, проверявшие документы мужчин призывного возраста. Но мне сравнительно легко удавалось избегать этих проверок. В то время по всей России было так много всяческих дезертиров, что излавливать их было очень трудно.

Назад Дальше