Когда правила вступают в силу после явно выраженного согласия (присоединения к ассоциации или принятия участия в некоем событии), институциональный элемент в действительности эквивалентен контрактному соглашению. Однако, как было отмечено в предыдущем разделе этой главы, добровольные институты могут существовать и в ситуациях, когда индивиды подчиняются соответствующим нормам по умолчанию, т. е. по праву (или по обязанности) рождения или жительства. В тех случаях, когда лицо, устанавливающее добровольные правила (назовем его «слабое государство»), может лишь выдвигать предложения, рациональные социальные механизмы будут легитимны лишь постольку, поскольку участники их не отвергают[133]. Если они их отвергнут, слабое государство не имеет права принуждать против их воли и преодолевать их сопротивление. Аналогичным образом слабое государство не властно удержать другие стороны от внесения предложений и в конечном счете от принятия норм, принадлежащих другому институциональному ряду. Иначе говоря, слабый правитель является таким же, как обычный человек или консультант, за двумя отличиями. Во-первых, нормы слабого правителя могут приниматься по умолчанию. Более того, если требуется, правитель также может позаботиться о принуждении к исполнению всех контрактов, вне зависимости от того, каков их источник, а также провозгласить монопольную власть в пределах своего домена[134].
Будучи введенными и имеющими силу, добровольные институты с низкими издержками непременно будут эффективными, так как акторам ничто не препятствует предложить лучшие договоренности, с тем чтобы уменьшить неопределенность в отношении поведения взаимодействующих экономических агентов и тем самым увеличить ценность того, что подлежит обмену. В этом состоит главная особенность институциональной динамики, характерной для слабого хорошо функционирующего государства. В отличие от сильной версии государства эта динамика едва ли представляет собой результат деятельности политиков. Помимо всего прочего, в условиях слабого государства власть не имеет большого значения (или даже не имеет его вовсе), а престиж, который политик может приобрести, предлагая институциональные инновации, сравнительно невелик. На самом деле в такой ситуации институциональное предпринимательство имеет место скорее в юридических фирмах, чем в политической жизни. Да, подчас в итоге получается радикальная инновация, но обычно юристы стремятся к постепенному прогрессу. Разумеется, удержание выгод от такого рода улучшений в полном объеме весьма нелегкое дело. Все же главным источником дохода юридических фирм является не их способность производить нечто новое, а наличие у них необходимой и подтвержденной квалификации в деле решения проблем клиентов. Информация об осуществленной инновации в области контрактного права служит хорошим сигналом для потенциальных клиентов данной фирмы, которым для уменьшения издержек обмена требуются услуги соответствующих специалистов.
На динамику добровольных норм, вполне возможно, будут воздействовать два явления. Во-первых, при данных внешних условиях, заданных принудительными нормами, добровольные институты эволюционируют относительно медленно, идя вслед за технологическими изменениями и экономическим прогрессом: новые виды продукции и новые производственные технологии требуют также и инновационных контрактных соглашений. Однако изменения могут ускориться вследствие повреждения смирительной рубашки принудительных норм. Например, коалиции, составленные из тех, кто ориентирован на получение бюрократической ренты, стремятся уменьшить давление конкуренции, и к этому необходимо адаптировать добровольные нормы либо для того, чтобы вписаться в ограничения новой институциональной среды, либо для того, чтобы обойти их.
Вторая группа вопросов касается надежности. Как отмечалось выше, значимость любой институциональной системы в конечном счете зависит от ее способности делать поведение предсказуемым, что связано с эффективностью механизмов принуждения к соблюдению ее норм. Иногда эти механизмы основаны на ненасильственных средствах: потенциальный нарушитель может остановиться ввиду перспективы потерять репутацию, что повлечет за собой презрение членов малого сообщества и невозможность осуществлять транзакции в более широком масштабе. Во многих других случаях угроза потери репутации не является удовлетворительным отпугивающим средством, и тогда требуется насилие или угроза насилия. Это означает, что эволюция добровольных институтов неизбежно зависит от структуры и динамики принуждения. При слабом государстве, которое характерно для институционального контекста, рассматриваемого в данном разделе, соответствующее своим задачам лицо, осуществляющее принуждение, конечно же, должно относиться к системе права (включая сюда полицейские силы). Добровольные институты могут существовать и успешно развиваться только при соблюдении следующих условий: а) система права адаптируется к последствиям прогресса технологий и принимает их – например, в том, что касается принципа индивидуальной ответственности; б) судебная система сопротивляется давлению других сил, таких как общественное мнение, политики, группы интересов, которые могут быть заинтересованы в расширении системы принуждения и в том, чтобы рано или поздно удушить добровольную часть норм.
К сожалению, в современном обществе вторая из двух вышеописанных ситуаций встречается редко. Причиной этого является не слабость судебной системы, а то обстоятельство, что решения, соответствующие варианту слабого государства, вряд ли когда-либо были предметом общественного согласия и вряд ли были когда-либо должным образом защищены. В прошлые века правитель не мог иметь статус слабого и имел средства и возможности для того, чтобы в целях утверждения своей власти и принуждения к подчинению придать легитимность армии наемников, принципу голубой крови или благословлению божию. В позднейшие времена индустриализация породила новую категорию властных групп, ориентированных на получение бюрократической ренты, которые трансформировали потенциально слабое государство в механизм, гарантирующий членам этих групп их привилегии. Как будет показано в следующей главе, в течение XX в., по мере возникновения и распространения нового воззрения на общество, имел место следующий процесс: принудительное регулирование постепенно вытеснило большинство добровольных институтов, и институциональное предпринимательство все в большей мере направлялось либо к отысканию способов приспособить потенциал принуждения к извлечению выгод отдельных заинтересованных групп, либо к тому, чтобы защититься от посягательств государства. Мы обратимся теперь к истории происхождения и к проблеме легитимности этих институтов принуждения.
4.3. Основания принудительных норм
В эпоху палеолита государства не существовало, и поэтому не возникало вопроса о принудительных нормах. Если проследить за географическими, демографическими и генетически-эволюционными изменениями той эпохи, можно убедиться в том, что единственной имеющей значение социальной единицей была семья. Сотрудничество между семьями по большей части ограничивалось тем, что было необходимо для охоты на млекопитающих, что, очевидно, порождало добровольные социальные нормы: те, кому не нравились правила данной охотничьей партии, могли покинуть ее и образовать другую охотничью партию, либо охотиться в одиночку – и свободные земли, и животные для добычи имелись в изобилии (см. [Baechler, 2002, ch. 1]). Нельзя сказать, что формальных правил вообще не существовало, поскольку роль каждого индивида в семье или группе была хорошо известна и несоблюдение соответствующих норм наказывалось. Однако жизнь в таком социуме была вполне посильна. Альтернатива могла быть хуже, чем непривлекательной, но издержки поддержания существования были низкими.
С появлением политических организаций появляются и принудительные нормы[135]. Они постепенно возникают в аграрных сообществах, где товары и услуги отличает не только редкость, но и разнообразие. Разнообразие создает возможности для специализации и обмена, тогда как редкость предполагает возможность насильственного завладения чужими благами (посредством воровства и/или грабежа), что делает необходимым наличие эффективной защиты (за счет потенциальных жертв), а также эффективных средств агрессии (см. [Benson, 1999]). Иначе говоря, аграрные сообщества облегчают накопление богатства, следствием чего становится появление – в целях создания богатства, его защиты и даже пополнения в порядке грабежа, – таких сложных социальных образований (см. [Baechler, 2002]), как властные структуры и иерархические политические организации[136]. Аграрные сообщества начинают сталкиваться и с проблемой экономической нестабильности, которая была почти неизвестна в более ранний исторический период, когда преобладали кочевые сообщества, а основой выживания была охота и неурожаи не представляли собой серьезной проблемы. С увеличением неопределенности выросла роль религии и тех, кто отвечал за религиозные практики: они иногда действовали как лекари, будучи посредниками между божеством и индивидом, а также использовали предположительно имеющийся у них дар для предсказаний будущего или для влияния на процесс взаимодействия с богами. Важность религиозного момента трудно переоценить: признав, что будущее можно предвидеть и, возможно, контролировать, общество признало также существование высшего замысла и элиты, состоящей из посредников между миром богов и миром людей, что прямо и косвенно открыло дорогу для традиционного понимания легитимной нормы[137].
Неудивительно поэтому наличие тесной связи между религиозной сферой и сферой политики. И по мере того, как росла потребность в сложных социальных образованиях, появлялись политические организации, обладающие властью к принуждению. Отсюда проистекает рост спроса на легитимность. Легитимность может быть либо непосредственной (внутренней), когда норма согласована с широко признаваемыми принципами, такими как религиозные доктрины, эффективность или природа, либо косвенной, когда ее источником выступает легитимная власть, отвечающая за интерпретацию этих принципов и, возможно, за принуждение к следованию этим принципам. Легитимность, апеллирующая к религии, имеет отношение к тексту Священного Писания и интерпретациям этого текста. Легитимность, апеллирующая к эффективности, появилась только в XX в., она будет разбираться в последующих главах. Что касается природы, то оправдание принуждения тем, что оно является естественным (или соответствующим природе), не такая уж простая задача. В контексте нашего исследования под природным подразумевается такое качество, которое непосредственно присуще человеку, или, лучше сказать, такое качество, которое является существенным элементом человеческой природы[138]. Как отмечалось выше, широко признана точка зрения, согласно которой человек обнаруживает в себе весьма мало природных элементов, к которым относятся, например, инстинкты, служащие выживанию и сохранению вида (например, инстинкт продолжения рода), и стремление к улучшению условий существования. К этому мы можем добавить тщеславие, или себялюбие, которое в начале XVIII в. Мандевиль определил, как удовольствие, получаемое человеком от того, что он принят и признан другими людьми (под таким определением подписался бы и сам Адам Смит). Часто говорят, что природные элементы второго порядка, присущие человеку, имеют отношение к его предположительно имеющей место «общественной природе», качеству, не вполне отличному от того, что присуще животным, демонстрирующим наличие некоторых видов инстинктивных общественных структур, таких как, например, стаи[139]. Как показано в [Buckle, 1991], этот подход имеет долгую и славную традицию: еще Гуго Гроций утверждал, что, поскольку история доказывает, что все индивиды хотят быть частью общественного тела, способность быть социальным есть необходимый божественный дар и на этом основании его можно считать природным. Через полвека после Гроциуса, Пуфендорф[140] провел различие между способностями к социальности и естественными социальными нормами (институтами). Под первыми он понимал то, что отражает наши предположительно существующие внутренние склонности, которые должны быть полезны для других (и тем самым являющиеся природными качествами, согласно нашей терминологии), тогда как вторые имеют отношение к историческому происхождению принудительных правил, обнаруженных (и усвоенных) через посредство опыта в качестве наилучшего решения проблем, возникающих в разных ситуациях вследствие нашей социальности[141]. Иначе говоря, главное состоит в том, что «природным» может быть то, что существует изначально, но оно может также быть и тем, что развивается из этого изначально данного источника. Итак, природное начало может означать либо индивида, либо общественное образование, либо то и другое. Аристотелевская традиция склоняется к тому, чтобы подчеркивать значение общественных образований[142], тогда как политическая мысль позднейших эпох, к примеру, Гроций, Локк и даже Гоббс[143], рассматривает индивида и сферу социального совместно.
В какой мере эти взгляды оказались полезными для формирования оценки принудительных институтов с позиций свободного рынка? Ответ зависит от того, насколько далеко простирается готовность соответствующего автора отойти от позиции Аристотеля, хотя отметка, достигнутая Гроциусом, вероятно, недостаточно близка к набору требований, предъявляемых мировоззрением свободного рынка. Так или иначе, мы склонны полагать, что необходимость соответствовать принципам субъективизма и методологического индивидуализма (см. главу 1) подводит к тому, что искомый ответ располагается гораздо ближе к Мандевилю, чем к Гроцию или Пуфендорфу. История учит, что человек не является социальным, или общественным, существом от природы, если только не считать обществом семью или узкий дружеский круг и если не принимать за проявления социальности необходимость сотрудничать для увеличения степени защищенности от внешней агрессии[144]. Эволюция и в самом деле отобрала такие человеческие существа, которые формировали устойчивые семейные единицы, она вознаграждает группы, разработавшие формальные правила, предназначенные для защиты прав собственности, укрепления принудительного начала и уменьшения конфликтов. Эволюция также благоприятствовала способности развивать кооперативное поведение с совершенно незнакомыми людьми (безличная торговля). Да, способность быть социальным является далеко не спонтанным феноменом. Она появилась в результате осознанного выбора в пользу сотрудничества в деле обеспечения обмена и обороны, каковой выбор, в конечном счете, был порожден стремлением улучшить свои жизненные условия[145]. Иными словами, мы утверждаем, что способность к социальности не вытекает из инстинктивного, неосознанного побуждения, будучи результатом только целенаправленных действий человека и ничем, кроме этого. Люди не повинуются инстинкту, когда отдают свою собственность в общий пул и создают коммунистическое общество. Более общее утверждение звучит так: люди сотрудничают не для того, чтобы угодить другим людям, но для того, чтобы угодить себе и удовлетворить свой собственный интерес (включая сюда желание «процветать»), чтобы дать выражение своим собственным эмоциональным импульсам или чтобы уступить своему собственному чувству справедливости, что, разумеется, не исключает того, что обеспечение выгод для других людей тоже может быть источником удовлетворения.
Вывод из приведенных соображений о философских основаниях социального поведения сводится к тому, что если придерживаться принципов методологического индивидуализма и субъективизма, то можно с уверенностью утверждать, что все формы принуждения являются нелегитимными, за исключением случая, когда принудительные нормы внедрены божественным повелением и легитимность этого повеления признана индивидом как превосходящая его собственную легитимность. Конечно, большинство читателей могут заметить, что принудительные нормы могут служить индивиду – в том духе, что они могут компенсировать некоторые разновидности провалов рынка и, в частности, использоваться как реакция на оппортунистическое поведение. В этих условиях формальные институты принудительным образом обеспечат такие транзакции, участвовать в которых все члены общества захотят ex ante, но которые вряд ли будут иметь место в спонтанном порядке, поскольку люди, скорее всего, смошенничают ex post. В этом месте обычно рассказывают, что принудительные правила, производя такую работу, фактически выполняют соглашение о сотрудничестве, порожденное способностью людей быть социальными, – будь то в смысле, который имел в виду Мандевиль, или в «природной» интерпретации этого термина, данной Гроцием. Однако на это можно заметить, что принудительные правила являются не единственным желательным и достижимым решением проблемы обеспечения сотрудничества. Провалы рынка могут быть исправлены и в рамках институционального контекста, заданного добровольными институтами, когда индивиды, заинтересованные в сотрудничестве, соглашаются действовать, следуя предложениям, выдвинутым институциональным предпринимателем, возможно и самим правителем, и признают, что правитель (или кто-то еще, если это позволит слабое государство) является также тем лицом, которое обеспечивает принуждение к выполнению данного соглашения. Иначе говоря, конструкция, реализующая добровольный институт, на самом деле может включать в себя и элементы принудительности, вступающие в силу после подписания контракта. Поэтому, принимая во внимание вышесказанное, решение проблемы оппортунистического поведения может требовать наличия не принудительных правил, а лишь надежных лиц, обеспечивающих принуждение к исполнению соглашения.