Важно, однако, отметить исключительность казуса Фурне. Недаром Кашмаре посвятил ему столько страниц своего регистра, недаром ввел в запись показаний прямую речь - явление само по себе экстраординарное для судебного документа, где повествование обычно велось от третьего
52
лица . Таким образом автор RCh косвенно признавал, что ему самому трудно осмыслить речь Фурне, ведь даже для близких людей его поведение казалось странным и непонятным.
51 Ту же ситуацию мы наблюдаем в деле знаменитого Мериго Марше, также происходившего из знатной фамилии. Судьи решили послать его на пытки «один раз» (icellui Merigot feust une fois questionne) и то только потому, что его преступление (участие в войне на стороне англичан) было направлено против «общественного блага, королевского достоинства и благоденствия королевства» (bien publique, l'onneur du roy et prouffit de son royaume) (RCh, II, 203). Мериго полностью раздели (tout nu) и подготовили к пыткам, но ему удалось избежать мучений, поскольку он сразу начал давать показания. Более судьи к пыткам не прибегали, учтя благородное происхождение Марше и заслуги его семьи перед королем (RCh, II, 205).
Особый интерес в деле Фурне представляет его отношение к собственной
смерти. Он ждал ее как избавления, он мыслил ее позитивно (в терминологии С.Кьеркегора), хотя смерть другого его ужасала: Фурне видел, как один человек умер в тюрьме от перенесенных пыток. Восприятие смерти как избавления от физических и душевных мук подводит нас к проблеме соотношения тела и души в понимании средневековых преступников.
it it it
Без сомнения, тело занимало важное место в системе их жизненных ценностей. Для того же Фурне оно имело непосредственное отношение к пониманию собственного социального статуса и в этом смысле являлось его «местом идентичности» (термин Каролин Байнум). Ту же ситуацию мы наблюдаем и в случае Жана Ле Брюна и его банды: вымышленный образ, с которым они себя идентифицировали, являлся прямым продолжением их самих, их телесности. Разрушение этого образа «двойника» неминуемо вело к разрушению их собственного тела. Но означает ли это, что проблема соотношения души и тела была для них решена?
Обратим более пристальное внимание на лексику тех признаний, в которых присутствовала попытка осмысления приближающейся смерти. Всего несколько заключенных Шатле обращались к этой теме в своих показаниях, но именно эта исключительность, как представляется, привлекла внимание Кашмаре, ибо «для единичного
53
субъекта мыслить смерть - не что-то общее, но поступок» .
Признания эти отличаются друг от друга как по характеру дискурса, так и по социальной принадлежности их авторов, но они одинаковы в главном - в понимании последних, возможно, слов в этом мире как исповеди, как единственной возможности облегчить душу перед смертью.
Первое, что бросается в глаза, - готовность к смерти, осознание ее неизбежности и смирение. Осужденные говорили о наступлении своего последнего часа (la fin de ses jours), об ожидании смерти (la mort qu'il attendoit a avoir et souffrir présentement), о том, что они заслужили такой конец (il a bien desservi la mort) и что смерть - единственный способ искупить преступления (la mort ... en remission et pardon).
Близость смерти заставляла преступника задуматься о достойной подготовке к «последнему испытанию» (darrenier tourment). Смысл этого выражения представляется двояким. В судебных документах под ним обычно подразумевалось непосредственное приведение приговора в исполнение: «и был приведен на свое последнее испытание», «и на своем последнем испытании заявил». Однако постоянные мысли осужденных о спасении (salut, sauvement) или вечном проклятии (dampnement) души позволяют предположить иную трактовку, увидеть в этом «испытании» указание на последний, Страшный суд. Преступники были уверены, что после смерти, в Раю (en Paradis), их душа попадет в руки Бога, Пресвятой Богородицы, Святой Троицы и «всех святых Рая» (tous sains qui sont en Paradis). Но ее спасение, по их мнению, в первую очередь зависело от них самих, от их последних слов в этом мире. В ожидании смерти они должны были облегчить душу (descharger son ame), очистить ее от совершенных преступлений, дабы «не уносить их с собой» (que avec soy ne pas emporter les autre crimes). Таким образом, признание в суде обретало в глазах средневекового преступника характер исповеди, тем более, что в некоторых случаях преступление (crime) именовалось грехом (peche), который не стоило «брать на душу» (prendre sur l'ame).
Дело Гийома де Брюка, экюйе, является наиболее ярким примером такого отношения к признанию в суде.
Гийом был арестован 24 сентября 1389 г. по иску капитана
арбалетчиков из гарнизона Сант в Пуату Жака Ребутена, экюйе. Де
Брюк обвинялся в краже одежды, оружия и двух лошадей. На первом допросе он показал, что является человеком благородного происхождения (gentilhomme), хотя и без определенных занятий, и что в последнее время «участвовал в войнах и был на службе у многих
- - 54
достойных людей» .
В связи с недостаточностью этих сведений де Брюка послали на пытку, где он признал факт воровства, а также рассказал о других кражах, грабежах и поджогах. Но уже через две недели обвиняемый отказался от своих слов, заявив, что признался под давлением. Ему пригрозили новой пыткой, он испугался и пообещал подтвердить свои прежние показания: «... он вручил свою душу Богу, Пресвятой Богородице и Святой Троице Рая, умоляя их
55
простить его преступления и грехи, и признал и подтвердил...» .
Как предатель короля, де Брюк был приговорен к отрубанию головы. Когда же его привели на место казни, «просил и умолял, чтобы, во имя Господа, Девы Марии и Святой Троицы Рая, его выслушали и записали [ все о тех ] грехах, кражах и преступлениях, которые он совершил, так как восемь лет назад он стал вести дурной образ жизни, жег и грабил многих добрых сеньоров и торговцев, и так как он прекрасно понимает, что пришел его последний день...»56. Гийом де Брюк признался еще в 51 краже и поклялся «своей душой и смертью, которую он ждет теперь», что у него не было сообщников и что все преступления он совершил в одиночку.
Сама форма признания in extremis, у подножия виселицы или эшафота, не являлась чем-то экстраординарным в судебной практике конца XIV
в. Напротив, она не только допускалась, но и приветствовалась судьями, которые могли использовать последние слова осужденного на смерть в качестве обвинения против его прежних сообщников. На место казни преступника сопровождал специальный судебный клерк, в обязанности которого и входила запись возможных признаний (Алом Кашмаре сам часто выступал в этой роли, о чем упоминает на страницах своего регистра).
Для нас более важным является то обстоятельство, что в признаниях in extremis, в какой бы форме они не были высказаны и записаны, чувствуется понимание собственной вины и раскаяние в содеянном, усиливавшееся осознанием близкой смерти. Прямое указание на необходимость исповедаться, проговаривание вслух мотивов, толкнувших человека на преступление, открытое обращение к судье или палачу как к священнику - все свидетельствует об очень личном восприятии собственной судьбы31.
55 RCh, I, 22: ".....il recommenda l'ame de soy a Dieu, a la benoite Vierge Marie et a toute la
sainte Trinité de Paradis, en eulx requérant que ses meffaiz, torfaiz et peschez lui voulsissent pardonner".
56 RCh, I, 26: "... supplia et requist, comme puis huit ans enca il eust et ait este homme de mauvaise vie et gouvernement, pillie et robe plusieurs bon seigneurs et marchans, et qu'il veoit bien qu'il estoit a la fin de ses jours, que en l'onneur de Dieu, de la Vierge Marie et de toute la benoite et sainte Trinité de Paradis l’on voulfist oir, escouter et escripre les pechez, larrecins et mauvaistiez par lui faits".
обычно подразумеваются в современном языке под понятием «близкие отношения». Скорее, здесь следует говорить о близости символической, что, впрочем, не уменьшает значения подобного явления для исследуемой ситуации. В обычной обстановке перед смертью человек желал видеть рядом с собой священника — доверенное лицо, духовника, которому он мог бы исповедоваться в своих грехах. В экстремальной ситуации, в условиях тюрьмы роль священника мог исполнить судья, если у приговоренного к смерти складывались с ним особые отношения. Именно так, по-видимому, следует рассматривать, к примеру, отношения уже известного нам Флорана де Сен-Ло с его тюремщиком, которому он рассказал историю своей жизни. На добром отношении тюремщиков к заключенным (как хозяина постоялого двора к своим гостям) настаивало и королевское законодательство того времени (Porteau-Bitker A. Op. cit.). Не менее интересным представляется вопрос об отношениях преступника и палача — этих двоих также, по всей видимости, связывала особая близость. На это указывает, в частности, сам ритуал смертной казни (прощение, даруемое осужденным своему палачу; обмен поцелуями на месте казни и т.д.). (См. об этом подробнее: Тогоева О.И. Казнь в средневековом городе. Зрелище и судебный ритуал // Город в средневековой цивилизации Западной Европы. М., 2000. Т.З. С.353-361). Именно тюремщик и палач выступали символическими наследниками казненного преступника — его личные вещи поступали в их распоряжение.
Важен и тот факт, что Кашмаре уделил этим признаниям-исповедям особое внимание в своем регистре. В то время, когда составлялся RCh, для приговоренных к смерти не существовало исповеди как таковой. Она была запрещена. Уголовный преступник, т.е. человек социально опасный, не мог и не должен был, с точки зрения судей, рассчитывать на
58
спасение души . Исповедь была официально разрешена только в 1397 г.32, но судьи восприняли ее негативно. Потребовалось какое-то время и усилия французских теологов (Филиппа де Мезьера и Жана Жерсона), чтобы позволить священникам посещать заключенных накануне казни33. (Ил. 3)
58 Как не мог он надеяться и на воскрешение из мертвых в день Страшного суда. Именно с этим «запретом» была связана, в частности, практика оставления трупа повешенного без захоронения до полного разложения и практика расчленения тела. Таким образом, точка зрения судей расходилась с мнением церкви, которая считала, что человек, даже если его тело было уродливо при жизни, воскреснет из мертвых физически здоровым.
59 Ord. Т. 8. Р. 122: "...super sacramento confessionis dande et administrande condempnatis et judicatis ad mortem" (ордонанс от 12 февраля 1397 г.).
Сопротивление рядовых судей было вполне понятным следствием введения инквизиционной процедуры в королевских судах Франции. Судьи сами желали исполнять роль Высшего Судии, выносить окончательный приговор о виновности и невиновности каждого. Превращение обвиняемого в объект права проявлялось не только на пытке или допросе, смертная казнь и отказ в погребении превращал преступника в ничто. Обязательная исповедь давала надежду на прощение и спасение души, в какой-то мере восстанавливала утраченный обвиняемым статус субъекта отношений, возвращала ему его личность в последние мгновения жизни.
В регистре Кашмаре есть любопытное подтверждение этих грядущих изменений в правосознании - признание in extremis Жирара Доффиналя,
осужденного на смерть за воровство, о котором он откровенно сказал, что «совершил столько краж, что всех и не упомнит и не сможет перечислить»61.
Судьи не сомневались, что перед ними типичный «ненужный обществу» вор-рецидивист. Однако Жирар, приведенный на место казни, заявил следующее: «...независимо от того, что он признал ранее, его зовут не Жирар Доффиналь, а Жирар Эммелар, что он родился в башне Тестер, в одном лье от Марсийака и в трех лье от Родеза. Эта башня перешла ему на правах наследства от отца и матери, и вокруг нее имеется несколько деревень и домов, которые дают небольшой доход и пшеницы до трех сотен сетье, а также много куриц и каплунов. А документы на эту башню находятся в Родезе у мэтра Ремона Пуалларда, представителя Жирара. И сказал, что у него есть брат - монах в Конке...»62 .
В данном случае мы сталкиваемся с уникальной в рамках RCh ситуацией: в качестве собственного «двойника» человек использовал другое имя, скрывая за ним свою личность и, по-видимому, благородное происхождение. Для мира средневековых преступников (к которому, по его собственным словам, принадлежал и Доффиналь) более характерным было использование всевозможных кличек. Чаще всего они происходили из внешности того или иного преступника: Короткорукий, Коротышка, Четырехпалый, Толстяк, Бородач, Одноногий. Физическое уродство, закрепленное прозвищем, указывало на индивидуальность человека, абсолютизировало ее, а не скрывало.
61 RCh, 1,252: "... ila tant fait de larrecins que il ne lui souvient et ne sauroit nombrer".
62 RCh, 1,254: "... nonobstant qu'l avoit confesse qu'il a nom Girart Doffinal, il avoit nom Girart Emmelart, nez en la tour de Tester, a une lieue près de Marcillac, a trois lieues près de Rodes, laquelle tour lui appartenoit par succesion de ses pere et mere, a laquelle tour a plusieurs villages et maisons qui deivent menus cens et blez jusques a troys cens sextiers ou environ et plusieurs poulies et chapon. Et le tiltre et lettres pour raison d'ilelle tour sont audit lieu de Rodes, en l'ostel maistre Remon Poillardes, procureur dudit Girart. Et dit, qu'il a un frere qui est moynes a Conques".
Так же и имя (вернее, фамилия), по мнению Жака Ле Гоффа, с XIII в. начала указывать на конкретного человека, уменьшая риск спутать его с другим63. Фамилия - знак личности, следовательно, ее изменение вело к сокрытию подлинного «Я». Жирар Доффиналь вспомнил о себе
настоящем только перед смертью, и его шаг, без сомнения, можно
истолковать как желание вернуть свою индивидуальность в ожидании Последнего суда.
Признания in extremis позволили автору RCh увидеть эту
индивидуальность - и не только в стратегиях поведения, но и в их
скрытой мотивировке. Ничего не значащие для судей слова Жирара Доффиналя о его прошлом дают нам возможность предположить, что изменение имени, возможно, было вызвано заботой о брате, желанием оградить его жизнь от влияния собственной дурной репутации. Кашмаре интересовали, таким образом, реальные мотивы поведения, а правду о себе, с его точки зрения, человек способен был рассказать только на исповеди.
Своеобразие позиции Кашмаре в этом вопросе станет более понятным, если вспомнить отношение основной массы средневековых юристов к проблеме правдивости признаний, полученных в результате пыток. Сомнения в идентичности понятий «признание» и «правда», в допустимости насилия в суде терзали еще римских правоведов. Однако, уже в IV в. (например, в «Кодексе Феодосия») этот сложный вопрос был решен положительно: отныне сведения, полученные от обвиняемых на пытке, официально признавались правдивыми, и никто не имел права в этом усомниться. Позднее, когда пытка вошла в систему доказательств средневекового суда, вопрос о насильственном получении признаний снова оказался в центре внимания. Дискуссия велась с переменным успехом, однако большинство юристов считали физическое насилие вполне законным средством дознания, расходясь лишь в вопросе о масштабах его применения34. У Алома Кашмаре, по всей видимости, было на этот счет иное мнение. Он проводил четкую границу между признаниями так сказать «личными», идущими от сердца, и признаниями вынужденными, полученными насильственным путем. Возможно, что для него были важны и те, и другие - но важны по-разному: в первых он видел проявление самой сущности того или иного человека, во вторых - лишь подтверждение совершенного преступления. В искренности первых он не сомневался, в подлинности вторых он, будучи судьей, не имел права усомниться.