Вонмигласов сидит минуту неподвижно, словно без чувств. Он ошеломлен… Глаза его тупо глядят в пространство, на бледном лице пот.
– Было б мне козьей ножкой… – бормочет фельдшер. – Этакая оказия!
Придя в себя, дьячок сует в рот пальцы и на месте больного зуба находит два торчащих выступа.
– Пар-ршивый черт… – выговаривает он. – Насажали вас здесь, иродов, на нашу погибель!
– Поругайся мне еще тут… – бормочет фельдшер, кладя в шкап щипцы. – Невежи… Мало тебя в бурсе березой потчевали… Господин Египетский, Александр Иваныч, в Петербурге лет семь жил… образованность… один костюм рублей сто стоит… да и то не ругался… А ты что за пава такая? Ништо тебе, не околеешь!
Дьячок берет со стола свою просфору и, придерживая щеку рукой, уходит восвояси…
Дорогая собака
Поручик Дубов, уже немолодой армейский служака, и вольноопределяющийся Кнапс сидели и выпивали.
– Великолепный пес! – говорил Дубов, показывая Кнапсу свою собаку Милку. – Заме-ча-тельная собака! Вы обратите внимание на морду! Морда одна чего стоит! Ежели на любителя наскочить, так за одну морду двести рублей дадут! Не верите? В таком случае вы ничего не понимаете…
– Я понимаю, но…
– Ведь сеттер, чистокровный английский сеттер! Стойка поразительная, а чутье… нюх! Боже, какой нюх! Знаете, сколько я дал за Милку, когда она была еще щенком? Сто рублей! Дивная собака! Ше-ельма, Милка! Ду-ура, Милка! Поди сюда, поди сюда… собачечка, песик мой…
Дубов привлек к себе Милку и поцеловал ее между ушей. На глазах у него выступили слезы.
– Никому тебя не отдам… красавица моя… разбойник этакий. Ведь ты любишь меня, Милка? Любишь?.. Ну, пошла вон! – крикнул вдруг поручик. – Грязными лапами прямо на мундир лезешь! Да, Кнапс, полтораста рублей дал – за щенка! Стало быть, было за что! Одно только жаль: охотиться мне некогда! Гибнет без дела собака, талант свой зарывает… Потому-то и продаю. Купите, Кнапс! Всю жизнь будете благодарны! Ну, если у вас денег мало, то извольте, я уступлю вам половину… Берите за пятьдесят! Грабьте!
– Нет, голубчик… – вздохнул Кнапс. – Будь ваша Милка мужеского пола, то, может быть, я и купил бы, а то…
– Милка не мужеского пола? – изумился поручик. – Кнапс, что с вами? Милка не мужеского… пола?! Ха-ха! Так что же она, по-вашему? Сука? Ха-ха… Хорош мальчик! Он еще не умеет отличить кобеля от суки!
– Вы мне говорите, словно я слеп или ребенок… – обиделся Кнапс. – Конечно, сука!
– Пожалуй, вы еще скажете, что я – дама! Ах, Кнапс, Кнапс! А еще тоже в техническом кончили! Нет, душа моя, это настоящий чистокровный кобель! Мало того, любому кобелю десять очков вперед даст, а вы… не мужеского пола! Ха-ха…
– Простите, Михаил Иванович, но вы… просто за дурака меня считаете… Обидно даже…
– Ну, не нужно, черт с вами… Не покупайте… Вам не втолкуешь! Вы скоро скажете, что у нее это не хвост, а нога… Не нужно. Вам же хотел одолжение сделать. Вахрамеев, коньяку!
Денщик подал еще коньяку. Приятели налили себе по стакану и задумались. Прошло полчаса в молчании.
– А хоть бы и женского пола… – прервал молчание поручик, угрюмо глядя на бутылку. – Удивительное дело! Для вас же лучше. Принесет вам щенят, а что ни щенок, то и четвертная… Всякий у вас охотно купит. Не знаю, почему это вам так нравятся кобели! Суки в тысячу раз лучше. Женский пол и признательнее и привязчивее… Ну, уж если вы так боитесь женского пола, то извольте, берите за двадцать пять.
– Нет, голубчик… Ни копейки не дам. Во-первых, собака мне не нужна, а во-вторых, денег нет.
– Так бы и сказали раньше. Милка, пошла отсюда!
Денщик подал яичницу. Приятели принялись за нее и молча очистили сковороду.
– Хороший вы малый, Кнапс, честный… – сказал поручик, вытирая губы. – Жалко мне вас так отпускать, черт подери… Знаете что? Берите собаку даром!
– Куда же я ее, голубчик, возьму? – сказал Кнапс и вздохнул. – И кто у меня с ней возиться будет?
– Ну, не нужно, не нужно… черт с вами! Не хотите, и не нужно… Куда же вы? Сидите!
Кнапс, потягиваясь, встал и взялся за шапку.
– Пора, прощайте… – сказал он, зевая.
– Так постойте же, я вас провожу.
Дубов и Кнапс оделись и вышли на улицу. Первые сто шагов прошли молча.
– Вы не знаете, кому бы это отдать собаку? – начал поручик. – Нет ли у вас таких знакомых? Собака, вы видели, хорошая, породистая, но… мне решительно не нужна!
– Не знаю, милый____Какие же у меня тут знакомые?
До самой квартиры Кнапса приятели не сказали больше ни одного слова. Только когда Кнапс пожал поручику руку и отворил свою калитку, Дубов кашлянул и как-то нерешительно выговорил:
– Вы не знаете, здешние живодеры собак принимают или нет?
– Должно быть, принимают… Наверное не могу сказать.
– Пошлю завтра с Вахрамеевым… Черт с ней, пусть с нее кожу сдерут… Мерзкая собака! Отвратительная! Мало того что нечистоту в комнатах завела, но еще в кухне вчера все мясо сожрала, п-п-подлая… Добро бы порода хорошая, а то черт знает что, помесь дворняжки со свиньей. Спокойной ночи!
– Прощайте! – сказал Кнапс.
Калитка хлопнула, и поручик остался один.
Размазня
На днях я пригласил к себе в кабинет гувернантку моих детей, Юлию Васильевну. Нужно было посчитаться.
– Садитесь, Юлия Васильевна! – сказал я ей. – Давайте посчитаемся. Вам наверное нужны деньги, а вы такая церемонная, что сами не спросите… Ну-с… Договорились мы с вами по тридцати рублей в месяц…
– По сорока…
– Нет, по тридцати… У меня записано… Я всегда платил гувернанткам по тридцати. Ну-с, прожили вы два месяца…
– Два месяца и пять дней…
– Ровно два месяца… У меня так записано. Следует вам, значит, шестьдесят рублей… Вычесть девять воскресений… вы ведь не занимались с Колей по воскресеньям, а гуляли только… да три праздника…
Юлия Васильевна вспыхнула и затеребила оборочку, но… ни слова!..
– Три праздника… Долой, следовательно, двенадцать рублей… Четыре дня Коля был болен и не было занятий… Вы занимались с одной только Варей… Три дня у вас болели зубы, и моя жена позволила вам не заниматься после обеда… Двенадцать и семь – девятнадцать. Вычесть… останется… гм… сорок один рубль… Верно?
Левый глаз Юлии Васильевны покраснел и наполнился влагой. Подбородок ее задрожал. Она нервно закашляла, засморкалась, но – ни слова!..
– Под Новый год вы разбили чайную чашку с блюдечком. Долой два рубля… Чашка стоит дороже, она фамильная, но… Бог с вами! Где наше не пропадало? Потом-с, по вашему недосмотру Коля полез на дерево и порвал себе сюртучок… Долой десять… Горничная, тоже по вашему недосмотру, украла у Вари ботинки. Вы должны за всем смотреть. Вы жалованье получаете. Итак, значит, долой еще пять… Десятого января вы взяли у меня десять рублей…
– Я не брала, – шепнула Юлия Васильевна.
– Но у меня записано!
– Ну, пусть… хорошо.
– Из сорока одного вычесть двадцать семь – останется четырнадцать…
Оба глаза наполнились слезами… На длинном хорошеньком носике выступил пот. Бедная девочка!
– Я раз только брала, – сказала она дрожащим голосом. – Я у вашей супруги взяла три рубля… Больше не брала…
– Да? Ишь ведь, а у меня и не записано! Долой из четырнадцати три, останется одиннадцать… Вот вам ваши деньги, милейшая! Три… три, три… один и один… Получите-с!
И я подал ей одиннадцать рублей… Она взяла и дрожащими пальчиками сунула их в карман.
– Merci, – прошептала она.
Я вскочил и заходил по комнате. Меня охватила злость.
– За что же merci? – спросил я.
– За деньги…
– Но ведь я же вас обобрал, черт возьми, ограбил! Ведь я украл у вас! За что же merci?
– В других местах мне и вовсе не давали…
– Не давали? И немудрено! Я пошутил над вами, жестокий урок дал вам… Я отдам вам все ваши восемьдесят! Вон они в конверте для вас приготовлены! Но разве можно быть такой кислятиной? Отчего вы не протестуете? Чего молчите? Разве можно на этом свете не быть зубастой? Разве можно быть такой размазней?
Она кисло улыбнулась, и я прочел на ее лице: «Можно!»
Я попросил у нее прощения за жестокий урок и отдал ей, к великому ее удивлению, все восемьдесят. Она робко замерсикала и вышла… Я поглядел ей вслед и подумал: легко на этом свете быть сильным!
Шуточка
Ясный зимний полдень… Мороз крепок, трещит, и у Наденьки, которая держит меня под руку, покрываются серебристым инеем кудри на висках и пушок над верхней губой. Мы стоим на высокой горе. От наших ног до самой земли тянется покатая плоскость, в которую солнце глядится, как в зеркало. Возле нас маленькие санки, обитые ярко-красным сукном.
– Съедемте вниз, Надежда Петровна! – умоляю я. – Один только раз! Уверяю вас: мы останемся целы и невредимы.
Но Наденька боится. Все пространство от ее маленьких калош до конца ледяной горы кажется ей страшной, неизмеримо глубокой пропастью. У нее замирает дух и прерывается дыхание, когда она глядит вниз, когда я только предлагаю сесть в санки, но что же будет, если она рискнет полететь в пропасть! Она умрет, сойдет с ума.
– Умоляю вас! – говорю я. – Не надо бояться! Поймите же, это малодушие, трусость!
Наденька наконец уступает, и я по лицу вижу, что она уступает с опасностью для жизни. Я сажаю ее, бледную, дрожащую, в санки, обхватываю рукой и вместе с нею низвергаюсь в бездну.
Санки летят как пуля. Рассекаемый воздух бьет в лицо, ревет, свистит в ушах, рвет, больно щиплет от злости, хочет сорвать с плеч голову. От напора ветра нет сил дышать. Кажется, сам дьявол обхватил нас лапами и с ревом тащит в ад. Окружающие предметы сливаются в одну длинную, стремительно бегущую полосу… Вот-вот еще мгновение, и кажется – мы погибнем!
– Я люблю вас, Надя! – говорю я вполголоса.
Санки начинают бежать все тише и тише, рев ветра и жужжанье полозьев не так уже страшны, дыхание перестает замирать, и мы наконец внизу. Наденька ни жива ни мертва. Она бледна, едва дышит… Я помогаю ей подняться.
– Ни за что в другой раз не поеду, – говорит она, глядя на меня широкими, полными ужаса глазами. – Ни за что на свете! Я едва не умерла!
Немного погодя она приходит в себя и уже вопросительно заглядывает мне в глаза: я ли сказал те четыре слова или же они только послышались ей в шуме вихря? А я стою возле нее, курю и внимательно рассматриваю свою перчатку.
Она берет меня под руку, и мы долго гуляем около горы. Загадка, видимо, не дает ей покою. Были сказаны те слова или нет? Да или нет? Да или нет? Это вопрос самолюбия, чести, жизни, счастья, вопрос очень важный, самый важный на свете. Наденька нетерпеливо, грустно, проникающим взором заглядывает мне в лицо, отвечает невпопад, ждет, не заговорю ли я. О, какая игра на этом милом лице, какая игра! Я вижу: она борется с собой, ей нужно что-то сказать, о чем-то спросить, но она не находит слов, ей неловко, страшно, мешает радость…
– Знаете что? – говорит она, не глядя на меня.
– Что? – спрашиваю я.
– Давайте еще раз… прокатим.
Мы взбираемся по лестнице на гору. Опять я сажаю бледную, дрожащую Наденьку в санки, опять мы летим в страшную пропасть, опять ревет ветер и жужжат полозья, и опять при самом сильном и шумном разлете санок я говорю вполголоса:
– Я люблю вас, Наденька!
Когда санки останавливаются, Наденька окидывает взглядом гору, по которой мы только что катили, потом долго всматривается в мое лицо, вслушивается в мой голос, равнодушный и бесстрастный, и вся, вся, даже муфта и башлык ее, вся ее фигурка выражают крайнее недоумение. И на лице у нее написано: «В чем же дело? Кто произнес те слова? Он или мне только послышалось?»
Эта неизвестность беспокоит ее, выводит из терпения. Бедная девочка не отвечает на вопросы, хмурится, готова заплакать.
– Не пойти ли нам домой? – спрашиваю я.
– А мне… мне нравится это катанье, – говорит она, краснея. – Не проехаться ли нам еще раз?
Ей «нравится» это катанье, а между тем, садясь в санки, она, как и в те разы, бледна, еле дышит от страха, дрожит.
Мы спускаемся в третий раз, и я вижу, как она смотрит мне в лицо, следит за моими губами. Но я прикладываю к губам платок, кашляю и, когда достигаем середины горы, успеваю вымолвить:
– Я люблю вас, Надя!
И загадка остается загадкой! Наденька молчит, о чем-то думает… Я провожаю ее с катка домой, она старается идти тише, замедляет шаги и все ждет, не скажу ли я ей тех слов. И я вижу, как страдает ее душа, как она делает усилия над собой, чтобы не сказать:
– Не может же быть, чтоб их говорил ветер! И я не хочу, чтобы это говорил ветер!
На другой день утром я получаю записочку: «Если пойдете сегодня на каток, то заходите за мной. Н.». И с этого дня я с Наденькой начинаю каждый день ходить на каток, и, слетая вниз на санках, я всякий раз произношу вполголоса одни и те же слова:
– Я люблю вас, Надя!
Скоро Наденька привыкает к этой фразе, как к вину или морфию. Она жить без нее не может. Правда, лететь с горы по-прежнему страшно, но теперь уже страх и опасность придают особое очарование словам о любви, словам, которые по-прежнему составляют загадку и томят душу. Подозреваются все те же двое: я и ветер… Кто из двух признается ей в любви, она не знает, но ей, по-видимому, уже все равно; из какого сосуда ни пить – все равно, лишь бы быть пьяным.
Конец ознакомительного фрагмента.