Все творчество Г. Маркова отличается целенаправленным интересом к историко-революционной теме, к познанию того сложного опыта, который пережит и накоплен нашей страной за годы испытаний и борьбы. Решение этой важной задачи было и остается одной из основных забот советской литературы.
"Мне кажется, — говорил в интервью Г. Марков, — что литературе на историко-революционную тему предстоит огромная работа в плане художественного проникновения в практическую жизнь народа того времени. О чем думали крестьяне, рабочие, молодежь в те годы? Какие практические вопросы решали, как представляли свое будущее, как это будущее связывали с текущими делами?" [2]
В этих размышлениях фактически содержится характеристика творчества и самого Г. Маркова, включая роман "Сибирь".
Хотя эта книга и рассказывает о событиях уже неблизких, это повествование о прошлом созвучно нашему настоящему, сегодняшнему дню советской Сибири.
Ныне, когда Сибирь переживает новый, еще не виданный этап созидательного переустройства, когда здесь, на земле отцов, одна за другой возникают великие стройки века, книги, подобные роману Г. Маркова, воспринимаются не просто как дань истории, но и как активное выражение современного общественного самосознания.
А. Панков
КНИГА ПЕРВАЯ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ПОБЕГ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Епифан Криворуков, первый хозяин в Голещихиной, справлял свадьбу сына Никифора. Стояла середина октября. Дул с Оби студеный, порывистый, со снежинками в воздухе ветер. По пескам белели ледяные забереги, на полях, насколько хватает глаз, серебрились от инея отава и жнивье. Зима приближалась на рысях, и только плотные кедровые леса, окружавшие Голещихину, сдерживали ее натиск. Небо было белесым, и тучки, бродившие над деревней, в любой миг могли накрыть землю снегом.
Многолюдная криворуковская родня выворачивала всю округу наизнанку. Ни днем, ни ночью не затихали в доме Епифана песни под гармошку, топот плясунов, гиканье Никифоровых дружков. По деревне носились пешие и верхие криворуковские работники, доставляя к свадебному столу то свежую рыбу с обских причалов, то рябчиков и глухарей из тайги, то туеса с медовухой и березовым соком с заимки. Голещихинские псы, всполошенные этаким светопреставлением, охватившим деревню, неусыпно брехали, надрывая глотки.
На третий день, в самый разгар свадебного буйства, к голещихинскому берегу пристала лодка с парабельским урядником и пятью стражниками.
Войдя в дом Криворукова, урядник широко распахнул дверь, перекрывая гвалт, от которого вздрагивал потолок, крикнул:
— Велю замолчать!.. Из Нарыма бежал наиважнейший государственный преступник! Приказано поймать его, доставить живым или мертвым! А за поимку — награда! Живо всем одеться — и мужикам и бабам — без разбору!
На мгновение криворуковская компания оцепенела.
Сроду такого не случалось: прекращай закус и выпивон и что есть мочи беги по следу неведомого беглеца, будто ты не человек, а, прости господи, кобель какой-то.
Кое-кто из парней начал было артачиться. Но урядник пробрался к самому Епифану, сидевшему в углу под иконами, и что-то пошептал тому в красное рваное ухо с серьгой.
— Нишкни, ребята! — крикнул Епифан. — Велено царевым слугой! Значит стой, гульба! Все, кто есть тут, на двор и в лес на протоку! Там варнак, деваться ему некуда!
— Страхи страшенные! Раньше-то облавой на зверя хаживали, нонче за человеком гоняться начали, — впервые за три дня громко сказала осмелевшая невеста. Но слова ее бесследно потонули в гуле — густом, напряженном. Казалось, еще миг — и раздадутся напрочь крепкие сосновые стены двухэтажного криворуковского дома, не выдержав всего этого гама.
— Никифор! Никифор! — закричал хозяин дома, обращаясь к сыну. Налей-ка царевым слугам по стакану водки. Глаз-то вострее будет.
Никифор исполнил приказ отца. Урядник и стражники выпили, закусили, стоя, схватив со стола кому что ближе было: кто отбивную из сохатины, кто кусок пирога с осетром, кто косача, жаренного в сметане.
Через полчаса, горланя и улюлюкая, пестрая толпа мужиков и баб рассыпалась по берегу протоки. Многие из мужиков держали в руках топоры, вилы, лопаты, пешни, а близкие дружки Никифора, как и сам он, вооружились ружьями. В криворуковском доме их было дополна всяких: двухкурковые центрального боя, одноствольные берданы, капсульные малопульки, самоделки с кованым стволом на крупного зверя. Бабы семенили вслед за мужиками, самые опьяневшие и охальные тоже кричали всякие непотребные слова, потрясая ухватами, сковородниками, колотушками для толчения варева свиньям.
Десятка два мужиков под водительством урядника сели в лодки, переплыли на противоположный берег прогони. В эту артелку затесался и Никифор со своими другами-бражниками. Всем казалось: уж коли беглец в этой местности, то не иначе как быть ему в запроточном лесу. Там в непроходимой чаще не только человеку, коню и то есть где схорониться. Деревенский же берег почти голый, скот на лужайках пасется, туда-сюда снует народ: одни — на луга, другие — на богомолье в парабельскую церковь, третьи — на пристань к складам купца Гребенщикова с орехом, с пушниной, с битой дичью.
Вскоре мужики, переплывшие протоку, построились в цепочку, скрылись в лесу. На этом берегу тоже приняли порядок: по кромке берега шли два стражника, чуть поодаль от них мужики, а еще подальше бабы.
В таком порядке прошли с версту — не больше. Потом линия сломалась, многие стали отставать. После изрядного испития спиртного ноги не очень-то слушались.
Быстро притомились и некоторые старики. Погоня за беглецом явно была им не по силам. У молодух тоже не было большой охоты лезть в грязь в праздничной обутке, которая и надевана-то была считанное количество раз: под венец, на обедню в престольный праздник да кой-когда в гости. Но стражники, а в особенности сам Епифан Криворукое, поторапливали всех, непрестанно перекликаясь с той цепью, которая двигалась по залесенному берегу.
— Эгей! Эгей! — кричали с той стороны.
— Эгей! Идем! Идем! — отзывался за всех горластый Епифан.
Деревня с дымками печей, с сытными запахами, е мычанием коров, лаем собак скрылась уже из глаз.
"Эгей! Эгей!" — с той стороны доносилось реже и глуше. Да и Епифан хоть и продолжал шагать, но откликался все неохотнее: видно, надсадил горло.
Один стражник натер ногу, сел у протоки и принялся не спеша разматывать портянки. По всему чувствовалось, что не очень-то он ретивый на службе. Бабы тотчас заметили это и, не будь дурами, тоже остановились, будто по необходимости: перевязать полушалок, подоткнуть юбки, зашнуровать ботинки. В поредевшей цепи шагали теперь по берегу не больше десятка человек.
Крайним к протоке шел Епифан со вторым стражником, а самой дальней от берега была Поля — нареченная Никифора, новоявленная сноха Епифана.
Поля шагала с удовольствием. Трехдневное сидение за столами, уставленными едой и питьем, гам, суета утомили ее. Первые супружеские ночи и того больше. Ей хорошо было здесь, на просторе. Студеный ветер, бивший прямо в лицо, освежал разгоряченное лицо, гнал усталость прочь, взбадривал. Поле хотелось идти, идти дальше и дальше, чтоб только не возвращаться в душный криворуковский дом, пропахший потом, табаком, бражной гущей, сивушным дурманом.
Но вот под ногами стали попадаться кочки, поросшие осокой, а впереди, за кустами, блеснула прогнувшаяся полуподковой курейка. Тут, видно, и будет конец погони. Едва ли у кого появится желание огибать курейку, переходить ее вброд. Епифан совсем уж смолк и брел позади стражника, понурив голову, а бабы собрались в кучку и увлеченно о чем-то судачили.
Блеск воды словно прибавил силы. Поля заскользила от куста к кусту, намереваясь скорее добежать до курьи и тут умыться.
Подойдя к берегу, она кинулась в одно место, в другое, но всюду было топко. В ста шагах от нее берег круто вздымался, переходя в яр. Его нижняя кромка, омываемая водой, была плотной, усыпанной красноватым песком. Поля заспешила, уверенная, что тропка, заросшая густым подорожником, приведет ее к спуску. И в самом деле: через двести — триста шагов тропка, изгибаясь вокруг огромных осокорей, побежала под уклон.
До воды оставалось всего три шага, когда Поля увидела человека, приткнувшегося на обласке к яру, под нависшие с его кромки густые ветки ивы.
Поля вздрогнула от испуга, не зная, что делать: закричать ли во всю мочь или опрометью кинуться назад.
— Здравствуй, девушка! — вдруг услышала она спокойный голос человека. И это спокойствие остановило ее. Поля испуганно повела на человека глазами, в один миг приметив, что и сам он и напуган и напряжен до предела. Грудь сильно вздымалась, из-под шапкиушанки по вискам стекали струйки пота. Человек был одет, как одеваются рыбаки: полушубок под домотканым кушаком, стеганые брюки, бродни с вывернутыми голенищами. На руках кожаные рукавицы. Но в смуглом лице его, в черной кудрявой бородке, в каком-то нездешнем прищуре темно-коричневых глаз, в натужном перекосе плеч было что-то неместное, далекое. В носу обласка лежало несколько стяжек-самоловов, топор, котелок и брезентовый мешок с харчами. Все как у завзятого нарымчанина.
Однако человек, видимо, и сам понимал, что, как он ни замаскирован, ничто не скроет: он птица в этих краях залетная.
— Погоня за мной, девушка, — сказал человек так же спокойно, хотя Поля чувствовала, как дрожит в нем каждая жилка, как дорого ему стоит это спокойствие.
— Я сама из погони, — простодушно призналась Поля.
— Ну тогда кричи, выдавай меня, — твердо, даже" с вызовом, сказал незнакомец и выставил грудь, словно добавил к сказанному: "Я хоть и беглец, но не трус!"
Поля в секунду представила, что бы сейчас произошло: Епифан со стражниками кинулись бы сюда, как коршуны на добычу. Не вынес бы человек их ярости, награда-то не зря обещана и за мертвого. Поле стало жутко от того, что могло произойти тут, и она, опасливо оглядываясь, сказала:
— Прячь скорей обласок вот тут в топольнике, а сам беги в лес. В конце курьи — землянка. Пересиди там день-другой. Уляжется суматоха — весточку подам.
В глазах незнакомца мелькнуло недоверие. Поля заметила это.
— Торопись! И стражники и мужики пьяные. Пощады не дадут!
— Ну, будь что будет! — воскликнул незнакомец и, схватив обласок, легко вытащил его на берег.
Когда он поднял голову, чтобы посмотреть на Полю, ее уже на тропе не было.
Гибкий тальник, по зарослям которого протискивался Акимов, в вершине курьи отступал, берег снова вздымался, и начиналось разнолесье: ель, береза, осина, сосна.
Дверь землянки выходила прямо на курью. Четыре шага вниз — и вот она, вода, а слева и справа — желтые заросли осоки, осыпи синеватой глины.
Из зарослей ивняка Акимов долго наблюдал: не выйдет ли кто из землянки, не подойдет ли кто по тропинке, пролегшей сквозь лес, не подплывет ли кто на лодке?
В сумерках он направился к землянке — пора было подумать о ночлеге. Раскрыл дверь. Пахнуло копченой рыбой, нежным ароматом сена.
Над нарами и столом висели на вересках, протянутых из угла в угол, подвяленные язи, на железной печке стояли чугунок и медный чайник. У двери на полочке — кружка, банка с солью и полковриги черного хлеба.
Акимов заспешил назад. Все в землянке говорило о том, что тут жили люди, и жили недавно, только что.
Могло случиться и так: люди немного припозднились на промысле и вот-вот появятся здесь.
Акимов встал за ель и, прикрытый ее пушистыми ветками, напряженно ждал. Ветер свистел, раскачивал деревья, похрустывали под его напором стволы, с беспокойным шумом билась в берег волна. Никаких иных звуков Акимов не улавливал.
Пока стоял у ели, мысленно прикидывал, как удирать ночью, если возникнет в этом необходимость. Перво-наперво прыгнуть прямо с берега к воде, по самой кромке броситься в чащу ивняка и топольника, тут быстро сесть в обласок и, пользуясь изгибами берега, исчезнуть…
Совсем стемнело… К ночи ветер заметно призатих, но зато небо очистилось от туч, и звезды, усыпавшие весь небосклон, дохнули стужей. Надвигался мороз.
"Опоздал! Всего лишь на пять дней опоздал", — с горьким укором думал Акимов. Ощупью, прислушиваясь к шуму листвы под ногами, он вернулся в землянку.
Чиркнув спичкой, Акимов увидел на столе светильник: чашка с рыбьим жиром, фитилек, продетый в круглую жестянку.
Фитилек загорелся от пламени спички, заморгал, но сразу же выправился, вытягиваясь аккуратным язычком.
"Раньше всего подкрепиться", — решил Акимов. Отломил кусок хлеба, снял язя с веревки, разодрал рыбину, начал есть. С соленого поманило на питье. В чайнике под самую крышку крутой навар ча: и со смородиновым листом. Пил с удовольствием, крупными глотками. Выпил целую кружку, поманило еще. Наелся, напился, погасил огонек.
На нарах было мягко. Сено принесли недавно, и оно не успело еще спрессоваться. Лежал, прислушиваясь, но тишина была как на погосте — ни звука, ни шороха.
Усталость подавила и тревоги и бдение, опрокинула на спину. Ночью раза два просыпался, приподнимал голову, но тут же снова засыпал.
Когда Акимов вышел из землянки, захватив язя и кусок хлеба, гасли последние звезды. Курья от берега до берега была забита туманом, в сумраке похожим на сугробы снега. Под ногами похрустывали промерзшие за ночь листья.
Акимов покрутился около землянки, но лучшего места, чем вчерашнее, не нашел. Протиснулся в чащу, сел на свой перевернутый вверх дном обласок, принялся за еду, не спуская глаз с землянки. Наказ девушки пересидеть тут как-то все-таки обнадеживал: "Уж если она со стражниками заодно, то давно бы их привела", — думал Акимов.
Едва курья и лес осветились розоватыми бликами холодного солнца, на тропе появился старик: в мохнатой папахе, в полушубке, в пимах, обшитых кожей. За плечом у него ружье, в руках корзинка из прутьев краснотала, прикрытая холстинным полотенцем.
Акимов втянул голову, придержал дыхание. Старик по-хозяйски широко раскрыл дверь, скрылся в землянке. Он вышел оттуда через две-три минуты без ружья и без корзинки, постоял, что-то решая про себя, потом спустился по тропинке к самой воде, крикнул:
— Эй, Гаврюха, харчи на столе! Завтра буду!
Эхо подхватило голос старика, откуда-то из зарослей лесов откликнулось: "Уду-у! Уду-у!"
"Что за Гаврюха? Где же он?" — невольно оглядываясь, думал Акимов. А старик постоял безмолвно, закурил трубку и крикнул снова:
— Эй, Гаврюха, харчи на столе!
"Оле-е!" — отозвалось эхо.
Через минуту-две, оборачиваясь и поглядывая на курью, старик поднялся на кручу, здесь немножко потоптался, перебирая ногами в пимах, и скрылся в лесу бесследно, будто растаял.
"Если Гаврюха мог услышать старика, то почему же я не вижу его?" раздумывал Акимов. Он решил простоять тут час, два, пять, но дождаться появления Гаврюхи. Уж коль старик принес ему харчи, то захочет же Гаврюха и завтракать и обедать.
Томительно шло время. Акимов вначале неподвижно сидел на своем перевернутом обласке, потом стоял, снова сидел, опять стоял. Но когда холод пробрался под полушубок, принялся ходить, насколько позволял проем, проделанный в чаще собственным телом.
Гаврюха не появился ни утром, ни днем. И тут неожиданные предположения захватили Акимова. "Да не меня ли называл старик Гаврюхой?! Может быть, послала его девица, и он не нашел иного способа, чтобы известить меня об этом", — думал Акимов. Его подмывало сейчас же пойти в землянку и посмотреть, что там оставил в корзинке старик, но чувство осторожности сдерживало его. "Вполне возможно, что старик — приманка. Нарвусь у землянки на засаду — и конец всему".