Хромой хозяин постоялого двора пожелал всем приятного аппетита и проковылял за дверь. А постояльцы сбросили шубы и принялись выкладывать на широкий скобленный добела стол свои припасы. Девушки — черный хлеб и селедку, Лука — сухари, кету и кусковой сахар, старик — свиное сало и калач из серой муки.
Маша в хозяйские кружки нацедила из самовара кипяток и поднесла каждому по отдельности. Замутить кипяток было нечем. Натуральный чай давным-давно исчез, и в деревнях забыли уже, как он пахнет. Даже чага, иван-чай, сушеная морковь и те ценились втридорога и сбывались из деревень на рынки в города как напитки первого сорта.
Девушки, Лука и старик принялись наперебой угощать друг друга своей снедью. Но харчей у каждого было в обрез: на одного хватит, а на четверых никак не разделишь. Единственно, перед чем трудно было устоять, — перед сахаром. Лука ребром ножа разрубил кусок на мелкие частички, высыпал на стол почти целую горсть. Полакомились, поблагодарили Луку за угощение. Старик с охами и ахами вспомнил то времечко, когда в каждой лавочке зазывно белели сахарные головы, отпустил колючее словечко насчет германского царя-злодея, порушившего мирную жизнь, и, выхлебав вместительную глиняную кружку кипятку, отправился во двор, к лошадям.
Катя прислушалась — в доме вроде никого, тикают лишь ходики в горнице с резким скрежетом, да возле печи в курятнике увлеченно переговариваются на своем непонятном языке курицы. Маша угадала, о чем думает Катя, посмотрела ей в глаза, подбадривая и благословляя.
— А у тебя, Лука, в городе-то есть кто-нибудь из знакомых? — спросила Катя солдата. Он старательно закручивал козью ножку, обожженными пальцами приминал рубленую махорку.
— Да что ты, сестрица, какие у солдата знакомые?! — Встал Лука, запалил цигарку, выпустил через губу густую струю дыма.
— А куда ж в праздники ходишь?
— Никуда. А только и праздников-то у меня в году один — день Христова воскресенья. Гоняют меня, сестрица, с почтой без передышки. Раньше все на Богородское ездил, к западу, а теперь сюда, к востоку, гонять зачали.
— А все-таки небось надоедает, Лука, служба?
— Как еще, сестрица, надоедает. Слов нету!
Маша поняла, куда клонит Катя, и напрямик сказала:
— Приходи, Лука, к нам, когда отпускать будут, У меня сестра, братишка, вот Катя, еще подружки.
Живем хоть не очень сытно и не в хоромах, конечно, а весело. На Знаменской наша квартира, дом тридцать девять. И вход, само собой разумеется, — улыбнулась Маша, — не с парадного крыльца, а чуть подальше, в подвальный этаж.
— Ну, а что же не прийти? Приду! Отпрошусь у фельдфебеля, отпустит. Он у нас жалостливый. Раненый и контуженный тоже, вроде меня. А вам, девчата, спасибо. Не побрезговали серой скотиной. Солдатню-то нонче не сильно почитают. Поприелось ура-то кричать…
Лука очень был доволен приглашением девушек, чуток даже раскраснелся, похорошел сразу, ходил по прихожей из угла в угол.
— А товарищи-то у тебя есть среди солдат? — продолжала интересоваться Катя, бросая на Машу одобрительные взгляды.
— Да как сказать, сестрица, — почему-то испытывая затруднения с ответом на Катин вопрос, замялся Лука. — Вроде бы есть, а можно сказать, и нету.
— Отчего же так?
— Побаиваются друг дружку солдаты. Одним словом, слежка, догляд. Иной бы открыл душу, а потом думает: уж лучше переживу внутрях, еще на подставного наскочишь.
— Вот оно что! — догадалась Катя. — Не очень, видать, доверяет вам начальство.
— Да ведь, сестрица, и начальству посочувствуешь.
Наша часть и почту охраняет, и телеграф, и банки, и военные склады с оружием и амуницией. В одном месте прорвет — пошла писать губерния… Чо тогда делать-то? Разве удержишь?
— Да уж это правда, Лука! А только "у тебя-то с какой стати за начальство голова болит? — с прорвавшимся вызовом в голосе сказала Катя.
— А по мне, сестрица, пусть все горит огнем! Наелся я солдатской жизни по горло. Сыт во как! — Лука резанул себя ребром ладони поперек шеи.
— Ну и приходи, Лука, к нам. Через недельку мы вернемся в город. Запомни-ка адрес-то. — Маша снова повторила свой адрес, а Лука сосредоточился, пошевелил пальцами обеих рук, твердо сказал:
— Ну, теперича ни за что из головы не выколотишь.
До самой смертушки!
Удовлетворенные тем, что договор состоялся, девушки и Лука посмотрели друг на друга с усмешками, с блеском в глазах, с легким смущением, которое порой сопровождает расположение и надежды на будущее.
— Хочу спросить тебя, Лука: ехать нам с тобой в Семилужки или приотстать? Боюсь я этого Карпухина. Может, дед-то не зря им стращает? Маша смотрела солдату в лицо.
— И меня что-то страх одолевает. Ей-богу, Лука! — И Катя воззрилась на солдата, ждала от него совета, от старшего, более опытного человека в житейских делах.
— Да уж переживал я за вас, девчата, — понизив голос до шепота, сказал Лука, — что Карпухин, что энтот связчик его — не ровня вам, как бы потеху какуюнибудь не сотворили. С них взятки гладки. А только куда вам деться-то?
— К тетке мы уйдем. На выселок. А слезем версты за три до Семилужков, помнишь, у моста свороток? — сказала Маша.
Лука одобрил намерение девушек, заверил, что не выдаст их Карпухину ни в коем разе.
Только они кончили разговор, вошел старик.
— Поехали! Мои рысаки землю роют, удержу нет, — пошутил он.
Подоспел и хозяин. Маша с Катей расплатились серебрушками за кипяток и обогрев. Лука со стариком отделались "спасибо". За них платила казна. Платила сразу и за корм лошадям, и за услуги сопровождающим почту.
Едва выехали за деревню, старик начал рассказывать трактовые были. Он знал их — не перечесть! Ограбления, убийства, побеги… Катя слушала старика, содрогаясь от жестоких подробностей, которыми ямщик, не скупясь, оснащал свои рассказы, слушала и думала: "Что же это делается? Как же это люди терпят такую жизнь? А прав Лука: русская душа как конопляная нитка. Бьют ее, бьют… Должен же быть конец… Не может не быть конца всему этому ужасу и смраду…"
Катя и Маша прижались друг к другу, тянули полы полушубков, прикрывая колени. Но это уже не помогало. К вечеру стало подмораживать. Небо подернулось синевой. Блеснуло сквозь запушенные снегом леса закатное солнце. Кате показалось, что где-то вдали начался пожар и его отблеск падает кровавыми пятнами на эту дорогу, и без того уже обагренную кровью людей. "Ну, пусть горит ярче, пусть горит сильнее, может быть, на выжженном месте хоть другая жизнь начнется", — мелькнуло в голове Кати. Но далекий пожар погас так же стремительно и тихо, как и возник. Наступали сумерки.
— У своротка на выселок остановись, дед, — сказал Лука.
Девушки вылезли из кошевы, попрощались с Лукой, поблагодарили ямщика.
— Ой, девки стреляные. У Карпухина на этих мозгов не хватит, — чуть отъехав от Кати и Маши, сказал старик.
И страшно и увлекательно было в лесу, на неторном проселке вечером. Катя шагала вслед за Машей, временами забывая: не то явь перед ней, не то сон или какое-то видение, выхваченное из тайников памяти.
Изредка на выставках живописи в Петрограде ей доводилось видеть такие вещи: раз посмотришь — и запомнишь навсегда. Порой они всплывали в сознании без особых усилий, живо, ярко, во всей своей цветовой неотразимости. Может быть, и теперь это была работа памяти?
Нет, приходилось производить усилия: двигать ногами, размахивать рукой, прислушиваться к тишине, которая не просто существовала, была, а захватывала тебя в полон, обкладывала незримой стеной, сквозь которую пробивалось лишь одно: скрип снега под пимами.
Небо вызвездилось, неохватно изогнулось над примолкшим лесом, опустило свои расцвеченные края, похожие на шатры, в посеребренную чащу. Месяц выплыл из-за холма, встал на дыбки и сиял весело, с молодым задором. Катя окинула взглядом Машу и не узнала ее. Охваченная куржаком с ног до головы, она походила сейчас на елочку, которая вот вдруг сошла с обочины и зашагала по санному следу, увлекая и ее, Катю, за собой. Катя впервые в жизни оказалась в зимнем лесу в вечернюю пору и примолкла, пораженная нерукотворным волшебством природы.
Долго ли, коротко ли шли они до выселка, Катя не могла как-то определить. Судя по тому, что ноги под коленями стали подламываться, а легкие и теплые Дунины пимы отяжелели, Катя сообразила, что идут они давненько.
— Теперь, Катюш, близко. Сейчас лог перейдем, и хутора — вот они, сказала Маша, полуобернувшись.
— Маш, ты вся в серебре с позолотой. И ресницы даже светятся! воскликнула Катя.
— А ты сама-то! Как снегурочка ич сказки. Морозит, Катюш!
— А серые волки есть здесь?
— А куда же они девались?! И не из сказки, а самые натуральные, с клыками. Каждый год у хуторян скот режут.
— Я боюсь, Маша! — нисколько не рисуясь, совершенно откровенно призналась Катя.
— Бог милостив! А на всякий случай, видишь, у Меня клок сена под мышкой и спички в руке. На огонь бни не пойдут, — вполне серьезно, но спокойно, как о чем-то самом обычном, сказала Маша.
И только теперь Катя увидела то, чего не приметила вначале: Маша несла под мышкой крепко стиснутый клок сена, который она прихватила молчком из кошевки. И ничто другое — ни темный, закуржавевший лес, ни забитый ранним снегом лог с незамерзающим и булькающим на морозе ручьем, ни эта тишина, сковавшая землю, — ничто с такой силой ощущения не напомнило Кате, где она, что с ней, как этот клок сена под мышкой у Маши и ее слова — "а самые натуральные, с клыками".
Сибирь… Она в Сибири… Умопомрачительно! Приехала сама, вызвалась добровольно… Если б кто-нибудь пять лет назад предрек ей все это, она бы сочла того сумасшедшим.
— Ну отдохни, Катюш… Устала ты без привычки.
И волки нам тут не страшны. Чуешь, избами пахнет, — сказала Маша, останавливаясь на гребне лога. Катя дышала с перебоями, грудь ее под полушубком вздымалась, она хватала открытым ртом холодный воздух.
— Вот черт, привыкла в Петрограде на трамваях ездить… Чуть что устаю, — осудительным тоном сказала о себе Катя.
— Втянешься, Катюш, — успокоила ее Маша и полуобняла за плечи. — В Сибири ноги — главный струмент. Это наша мама говорит. Пойдем теперь потише.
Чудом отыскивая тропку на белом снегу, Маша вывела подружку прямо к избе.
Собака выскочила в подворотню, кинулась на девушек с хриплым лаем, но Маша окрикнула ее: "Цыц, Пальма, свои!" — и собака закрутилась волчком, разметая снег под собой и подвывая жалобно и уж очень виновато, извинительно.
— Смотри-ка, помнит! С Дуней по осени по грибы сюда приезжали, объяснила Маша.
Приближаясь к избе, Катя все острее испытывала интерес к тому, что ей предстояло узнать: жизнь крестьянства, его нужды, беды, его сокровенные помыслы…
Крестьянство Сибири… Тут ведь нет помещичьего землевладения. Совсем иные условия, чем в центральных губерниях царской империи. Катя много читала книг по крестьянскому вопросу, Она знала книги русских, экономистов и статистиков, труды Берви-Флеровского, Ленина, политику большевиков в отношении крестьянства. Но все это было теоретически, теперь жизнь сталкивала ее с крестьянским бытом лицом к лицу. И она внутренне волновалась, ибо представляла, какой строгой проверкой ее убеждений будет это столкновение, У ворот девушек встретил мальчишка в длинной, до пят отцовской шубе, в., папахе, надвинутой на глаза, В сумраке он не узнал Машу и потому спросил грозно, насколько позволял ему звонкий голосок:
— Кто там идет?
— Кирюшка, это я, Маша.
Мальчишка кинулся во двор с восторженным BQHлем:
— Мам, Машутка пришла!
Через полминуты мальчишка снова выскочил за ворота, а вслед за ним появилась высокая женщина в полушубке под опояской, в пимах с загнутыми по-мужски голяшками, в платке, повязанном узлом у подбородка, в рукавицах.
— Ой, Маша! Откуда ты взялась? — заговорила женщина с радостными нотками в голосе. — Знать, прнмета-то в руку: сегодня сорока у нас на задах с самого утра так и строчила, так и строчила. Кирюшка — дрова мы пилили — крикнул ей: "К гостям или к вестям?"
Она вспорхнула, хвост распустила, полетела в сторону тракта. Ну а он у меня все об одном: "А вдруг, мама, тятю сорока нам ворожит?"
Женщина обняла Машу, осмотрела в сумраке Катю, приветливо поздоровалась с ней за руку. Маша отрекомендовала Катю как свою подружку по типографии.
Вошли в избу. Мальчишка опередил всех, кинулся зажигать светильник.
— Керосину, Машенька, нету, при мигалке живем, — Его и в городе нету, тетя Зина.
— А ты раздевайся, Катя. Проходи вот сюда, за перегородку, — пригласила женщина. — Тут у нас вроде горницы. — В голосе ее послышалась усмешка. Сынка, Киря, быстренько слазь в подполье, там, за лестницей, на кадушке, свечи у меня лежат…
— Не беспокойся, тетя Зина. Видно, — попыталась остановить ее Маша.
— Ну что ты, Машенька, как можно?! Уж так я рада. Все ли у вас живы-здоровы?
Когда Кирюшка запалил толстую свечу, выкатанную из смеси воска и сала, Катя осмотрела избу. Она была разделена тесовой беленой перегородкой на две половины. В передней стояли русская печь, железная печка, стол, кровать в углу. Во второй половине избы Катя увидела круглый стол под скатертью из кружевной вышивки, еще одну кровать, застеленную стеганым одеялом, и шкафчик из некрашеных досок. Простенок между окнами весь был завешан фотографиями в простых рамках под стеклами. По углам висели пихтовые ветки. "Чисто, уютно", — отметила про себя Катя и только теперь, при свете толстой потрескивавшей свечи, рассмотрела по-настоящему Машину тетку. Статная, полногрудая, со спокойным взглядом больших глаз, с роскошными русыми волосами, собранными в тугой узел на затылке, женщина произвела на Катю большое впечатление. Было в ней что-то истинно земное, истинно женское. Она говорила не спеша, приятным голосом, лицо ее с правильными чертами было приветливым, улыбчивым, но и серьезным в то же время. "Основательная женщина, и нет в ней и тени забитости, хотя, наверное, живется ей трудно: кругом одна", — думала Катя, неотрывным, скорее даже завороженным взглядом наблюдая за женщиной.
Зина была младшей родной сестрой Машпыого отца.
Замуж вышла рано, выбрав из всех женихов, сватавшихся к ней наперебой друг другу, самого бедного, по и самого желанного. Первые годы совместной жизни они провели в людях. Работали не щадя ни сил, ни времени. Наконец удалось скопить денег на покупку коня, потом с помощью соседей собрать из старья избу, обзавестись телком, терпеливо ухаживать за ним и к исходу третьего года принести со двора молоко от собственной коровы. Это был час незабываемого торжества.
Когда среди крестьян Сибири началось движение за выход из сельских обществ на отруба, Кузьма Новоселов, муж Зины, не устоял против соблазна жить рядом с наделом, не только дневать, но и ночевать на земле.
Слава богу, труд их с Зиной принес-таки свои плоды: хлеба своего хватало до нового, в хлеву появились овцы и свиньи. О богатстве Кузьма не мечтал, но ему хотелось быть ровней с другими, выбиться в "середнее сословие крестьян-мужиков". Тут, на отрубах, все было ближе для достижения такой цели, взлелеянной в думах.
Но судьба рассудила по-другому. Всего лишь неполных два года прожил Кузьма на отрубах. Грянула война. В первую же мобилизацию Кузьму призвали. А потом — кратковременное пребывание в учебном полку, маршевый батальон, фронт, бои и… безвестность. Шел уже третий год, как от Кузьмы не было ни слуху ни духу. Одному господу известно, что с ним стряслось: не то он погиб, не то попал в плен, не то, оказавшись обезображенным калекой, решил дожить свои дни гденибудь в доме призрения, не коверкая жизни своей жены-красавицы.
Катя все это узнала от Маши, из ее короткого рассказа еще там, на постоялом дворе в Михайловке, когда та решила, что местом их ночевки будет изба тетки на выселке.
Теперь, оказавшись в этой избе, она почувствовала неудержимое желание расспросить Зину обо всем, как можно больше узнать о ней, составить полное представление об этом затерянном в лесах Сибири маленьком поселке. "Все-таки любопытно, как тут живут, о чем думают. Проникла ли сюда хоть маленькая искорка революционного настроения", — рассуждала про себя Катя.