Сибирь - Присяжная Анна 46 стр.


Ах, какой случай! Горбяков уже несколько дней искал оказию, чтоб переслать в Нарым сообщение об Акимове: запрятан надежно, для беспокойств пока нет оснований. Но вслед за порывом наступило чувство трезвого расчета. От одной мысли о том, что дочь в полном неведении отправится к одному из кладовщиков пристанских амбаров и вместе с каким-то пустяковым лекарством передаст форменный рецепт, на котором латинскими буквами зашифровано его сообщение, Горбяков испытал неудобство, скорее даже укор.

Когда он использует для своих тайных связей урядНика Филатова, он каждый раз испытывает какое-то внутреннее торжество: "Ну вот и повезешь мою почту, фараон, повезешь, как самый исправный почтарь.

И никуда не денешься, повезешь, потому что мы хитpee, жизнеспособнее тебя, стоеросовая дубина. И если за НАМИ будущее, то вся ваша бесплодная царская камарилья доживает свое время…"

Поля… Тут рождались совсем-совсем другие мысли.

Давно уже Горбяков чувствовал, что ему становится все труднее и труднее скрывать от дочери свои подлинные взгляды, свою работу на революцию, на партию. Когда Поля была маленькой, все было легче и проще, а потом много лет ему приходилось ухищряться не только перед чинами власти, но и дома. Зоркие глаза дочери неотступно следили за ним, и приходилось уходить на курью, в землянку Федота Федотовича, и там под его неусыпной охраной готовить почту то в Нарым, то в Томск, а то и куда дальше — в Петроград, Стокгольм, Женеву, Париж…

И сейчас перед расставанием с дочерью, отказываясь переслать с ней почту по нелегальному адресу, Горбяков чувствовал: нет, дальше так нельзя, надо открыться перед дочерью. Немыслимо дальше, чтоб не знала она, какие чувства лежат у него на душе… Может быть, сказать вот сейчас, немедленно. Начать можно с того случая с беглецом. Ведь она сама его сохранила от облавы… Тогда и это сообщение в Нарым можно отправить с ней с чистой совестью… Ах, как стало бы радостно сразу на сердце: дочь соратник по борьбе…

— Бывай здоров, папаня! Я помчусь. Небось меня уже хвагилнсь там, у Криворуковых, — заторопилась Поля.

— Ты что так скоро? Побыла бы еще минутку, Полюшка-долюшка. А то опять я один останусь. — Горбяков словно очнулся от своих раздумий, взял дочь за руку, ласково заглядывал, ей в глаза. — Как вернешься, дочурка, прибегай сразу ко мне. Сядем с тобой за стол и будем разговаривать долго-долго. Хочу тебе сказать что-то необыкновенно важное… — Тон, каким произнес эти слова Горбяков, был значительным, а лицо показалось Поле уж очень-очень задумчивым и серьезным. Что же собирается сказать ей отец?

— Да ты что, папаня, жениться решил на старост лет? Говоришь как-то загадочно и смотришь вон как строго, — встревожилась Поля, окидывая фигуру отца пристальными глазами.

— Нет, Полюшка, нет! Поезжай пока. Поговорим, когда приедешь. Сейчас не поспеть. — Горбяков обнял дочь, потом взял за подбородок и, слегка приподняв ее лицо, поцеловал в одну щеку, в другую и, наконец, в кончик носа. Так всегда прощался он, когда уезжал к своим больным, оставляя ее дома.

— Бывай здорова, возвращайся скорее, — шептал Горбяков, шагая к выходу вслед за дочерью по просторной прихожей.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Ни в Нарыме, ни в Каргасоке Епифаи Криворуков не задерживался. И там и здесь ночевали, отдохнули, покормили коней — и дальше. Даже в магазины не заходпли, проезжали мимо кабаков и винополок. Епифан куда-то явно торопился. Поля попыталась разведать у свекра, что и как, к чему такая спешка. Но в ответ Епифан лукаво прищурил глаз и, обдавая ее клубами пара, вырывавшегося на морозе из его глотки, сказал с усмешкой:

— А кто зевает, Палагея, тот воду хлебает.

"Наверное, остановимся в Усть-Тымском. Там как раз в это время остяки и тунгусы с пушниной из урманов выходят, — решила Поля и успокоила себя: — А не все ли равно мне? Едем или стоим? Теперь уж рапыие чем через три-четыре недели никак домой не попадешь".

Но вот странно: и в Усть-Тымской Епифан не задержался. После ночевки помчались по накатанной полозьями дороге и все — к северу, к северу. "Неужели решил Епифан Корнеич до самого Сургута добраться?

Какая у него там корысть возникла?" — думала Поля, посматривая из кошевы на безорежные просторы.

Если скучно и однообразно в Нарыме летом, то о зиме и говорить не приходится. Куда ни кинь взгляд — снег, снег, снег. Бело до рези в глазах. Не только озера и реки, луга и гривы запорошены снегом — прибрежные леса и те тонут с макушками в сугробах. Редкоредко на этом необозримом белом поле покажется бурое пятно и по горизонту пробежит черпая полоска.

Когда прищуришь глаза да посильнее напряжешь зрение, то и гадать не пужног что там телшсет. Как ни силен тут временами мороз, как пи беснуются вьюги, а все же нарымская земля живет своей подспудной жизнью. Her в природе сил, которые могли б заковать ее намертво. Бурые пятна на снегу ни больше ни меньше как наледь. Бьют из-под земли ручьи, выбрасывают на поверхность ржавую воду, и никакой снег не может пригасить этот густо-рыжий, с красным отливом цвет.

Иной раз нападает снегу на четверть — на две. Ну, кажется, исчезло пятно навечно! АН смотришь, через день-другой снег пропитался ржавчиной, как марлевый бинт кровью свежей раны. А черные полоски вдали — это кромки нарымских урманов. Почти на всем протяжении Обь течет под стражей берегов в два яруса.

Первый ярус — это кромки поймы, по которой в паводок распахивает свою силушку могучая река. На пять, на десять, а то и больше верст отодвигаются тогда ее берега. Только высокие яры и холмы, заросшие на сотни и тысячи верст лесом, смиряют буйный нрав разлившейся реки. Уж тут, как она ни бьется волной, как ни точит остриями своих струй спрессованную веками землю, — вырваться никуда не может. Материк — так зовут в Нарыме эту твердь, не подверженную наводнениям. Жители края хорошо знают крутой нрав реки. Деревеньки, заимки, стойбища остяков и тунгусов лепятся непременно на материковом берегу. Здесь, под защитой сосновых и кедровых лесов, спокойнее не только в половодье — весной и летом, но и зимой, когда метели сдирают с промерзших рек и озер снеговой покров, поднимают его до небес и земля тонет в непроглядном сумраке, как тяжелая, промокшая насквозь коряга в реке.

Поле нравилось необъятное нарымское раздолье.

"Экая ширь! Вот где есть разгуляться и ветру и человеку", — думала она. Но белый безмолвный простор быстро утомлял, навевал скуку. Поля закрывала глаза, впадала в полудрему. В памяти беспорядочно всплывали картинки из прожитого. То мелькнет что-то из поры детства, то вспомнится клочок свадебного гульбища, а то вдруг выплывает лицо беглеца, которого она осенью спасла от расправы пьяных стражников и мужиков. Ах, какое совершенно незабываемое было лицо у этого парня!.. Карие глаза насторожены, все напряжено… Бороденка, которую он запустил, чтобы скрыть свою молодость и походить на обского рыбака, вздернулась, поднялась как щетина. В каждом изгибе тела — готовность к прыжку, как у зверя. Может исчезнуть в мгновение ока, а может нанести удар, неожиданный по ловкости и силе.

Чтоб стряхнуть дремоту, Поля открывала глаза, несколько минут оглядывала просторы, наблюдая, как бежит по горизонту, то приближаясь, то удаляясь, черная полоска материка, но вскоре веки сближались, становились мучительно неподвижными.

Опять всплывали картинки из пережитого, по теперь, перекрывая мелькание лиц и предметов, неотступно смотрели на нее глаза отца: большие, в густых ресницах, задумчивые и печальные. Точь-в-точь такие, какие смотрели на нее три дня назад в час прощания.

А сквозь протяжный визг снега под полозьями кошевы слышался отцовский голос: "Сядем с тобой за стол и будем разговаривать долго-долго…" Что бы это значило? К чему такая значительность? Что-то необычное, совсем неожиданное хочет сказать отец… А может же быть так: отец откроет ей тайну, страшную тайну…

"Знаешь, Полюшка-долюшка, а ведь ты мне вовсе не дочь, а чужая… И мать Фрося вовсе тебе не мать…

И дедушка Федот тоже тебе не дедушка, а чужой, как вон любой встречный старик…" Батюшки! Какое это несчастье быть на этом свете без родных… без близких!.. А Никифор? Муж-то… Да ведь он ушел в Томск с обозом и не вернется… Никогда не вернется, потому что в дороге лед хрустнул под его конями и он утонул вместе с обозом…"

Поля вздрогнула, тревожно вскинула голову. Стон Вырвался из ее груди.

— Почудилось что-то тебе, Палагея, недоброе. Ты аж вскрикнула, — скосив глаза на Полю, со смешком в голосе сказал Епифан. Он сидел рядом со снохой, упрятавшись, как и она, до самой головы в лосевой дохе…

Сидел всю дорогу молча, изредка лишь покрикивал на коня, покрывшегося куржаком.

Поле не хотелось рассказывать, что ей почудилось.

Мало ли как может Епифан перетотковать ее откровенность…

— Задремала я, и показалось, что падаю в яму. Вот и крикнула, — сказала Поля, решив, что просто отмолчаться неудобно.

— Во сне-то чего только не пригрезится. Я однова уснул и вижу себя в зеркале. Глаза и облик вроде мои, а на грудях грива, на голове рога, как у оленя, и вместо пальцев копытья. Проснулся в поту. И заметь, пьяный не был ни капельки. Другой бы сомлел от такой ужсти, а я вскочил и скорей к рукомойнику. Смыл сразу всю эту чертовщину. Хочешь, остановлюсь, потри вон щеки снегом, — предложил Епифан. Поля отказалась, хотя втайне ей хотелось прикоснуться к чемунибудь холодному. Языком она лизнула губы, втянула через ноздри морозный воздух. Стало как-то лучше.

— От непривычки лихотит тебя, Палагея. А я во г хоть тыщу верст проеду — и все ладно мне. Ну, ничего, скоро отдохнешь, недалечко нам осталось.

Епифан понукнул переднего коня, обернулся, погрозил кнутовищем второму коню, запряженному в короб.

Тот уже приустал, натягивал до предела поводок.

— А ты у меня поленись, Саврасый, поленись! Я вот тебя по бокам-то огрею бичом!

Конь замотал гривой, застучал копытами резвее — видно, понял, чего от него требует хозяин.

2

После этого еще ехали и ехали, а обещанного Епифаном отдыха не предвиделось. Поля снова и бодрствовала и дремала. Вдруг, открыв глаза, она увидела, что едут они по неторной дороге, присыпанной ненакатанным снегом, по узенькому коридорчику, пробитому в густой еловой чаще. Поля сразу поняла, что с основной дороги они свернули на какой-то проселок.

— Далеко ли мы направились, батюшка? — спросила Поля, избежав слова "куда", которое в здешних местах старались не произносить в таких случаях за излишнюю определенность, чтоб не нарваться на ответ:

"Куда да куда, на кудыкину гору чертей за ногу тянуть", — или что-нибудь еще посильнее.

— На заимку к братьям-разбойникам свернули, Палагея. Ждут они меня, лиходеи. На недельку пораньше обещался им прибыть.

— Кто это такие, батюшка? — обеспокоилась Поля, подумав: "Что-то ведь рассказывал папка мне про братьев-разбойников. Что же? Что-то вроде страшное, а что — не помню".

— Кто такие? Дружки мои. Когда-то поселились здесь поневоле, а потом прижились. Да сама увидишь…

Не страшись. Вот тут они у меня сидят! И не пикнут! — Епифан приподнял руку, запрятанную в рукавице из собачины, потряс ею перед лицом Поли. — А вон и поместье ихнее! Видишь, как труба-то дымит.

Любят, негодные, тепло. Увиваются возле печки. Будто наседка она им. Епифан обрывал с усов и с бороды намерзшие сосульки, готовился к встрече с братьямиразбойниками.

Поля хотела кое о чем расспросить Еппфаыа, но было уже поздно. Проселок сделал крутой изгиб, и впереди открылась продолговатая поляна. Прижимаясь к лесу, на ней стоял большой дом, а чуть подальше, на берегу не то озера, не то курьи, темнело еще какое-то строение, врытое в землю чуть ли не по самую крышу.

Дом был обнесен высоким забором и покрыт жердями, как в деревне. Ворота из тесаных плах — ни зверь, ни человек через них за всяк просто не проникнет.

Епифан поднялся из кошевки. Ноги, руки, поясница от долгого сидения затекли. Принялся разминаться.

Пока топтался на снегу, сбросив доху, потягивался, из дома его заметили. Ворота с визгом распахнулись, и один за другим выскочили три мужика в одинаковых беличьих шапках, в коротких полушубках и черных, с загнутыми голенищами пимах.

— Доброе здоровьице, Епифан Корнеич, с прибытием! Давненько ждем-пождем. Гдей-то приза держались, ваша честь? — Мужики говорили наперебой писклявыми голосами, похожими на голоса мальчишек. Озадаченная этим, Поля рассматривала мужиков. Круглолицые, безбородые, с дряблой, морщинистой кожей на лицах, они преданно суетились возле Епифана, а на нее бросали недоуменные взгляды.

— Здорово, Агафон! Здорово, Агап! Здорово, Агей! — Епифан поочередно жал руки мужикам, хлопал их по спинам, расспрашивал о житье-бытье.

— Слава богу! Живем, хлеб жуем, Епифан Корнеич, — пищали мужики, не зная, как и чем выказать свое расположение к гостю.

"Неужели это они, братья-разбойники? И что в них от разбойников? Разве что глаза? Какие-то неприятные, вороватые", — думала Поля, не пытаясь пока вылезать из кошевки и ожидая, когда Епифан наговорится вдоволь со своими знакомыми. Она была убеждена, что путь их сегодня продолжится и на ночевку они остановятся где-нибудь в деревне.

Но вот Епифан и безбородые мужики отдалились от Поли и заговорили о чем-то вполголоса. Потом мужики заторопились во двор, а Епифан направился к подводам.

— Ну, Палагея, приехали мы. Вылазь. Тут задержимся на недельку.

— На недельку?! А я думала — самое большое на ночевку, — разочарованно сказала Поля. Не нравился ей и этот темный, гусюй ельник, окружавший заимку, и дом с узкими, подслеповатыми окнами.

— Тут у нас дел, Палагея, невпроворот. Дай бог управться. Только вот что, Палагея, — несколько понизив голос, продолжал Епифап, — жить ты будешь не с мужиками, а во второй половине дома. У них там мастерская. Мастера они по веревочному и дегтярному делу. Скопцы они. Ну, вроде мерины. И, по их поверью, не могут они с бабским сословием проживать и одном помещении. Не забоишься небось отдельно?

— Нет.

— Вишь, всяк по-своему с ума сходит. И все ж таки не слухай я их — и дружба врозь. А мне без них никак… Подмогу оказывают. Понятно, не за так. Без меня им тоже не того. Недаром говорится: рука руку моет… Епифан замялся и продолжение пословицы не произнес.

Поля расценила его замешательство по-своему и, недоверчиво взглянув на Епифана, тихо, почти про себя сказала:

— Рука руку моет, и обе грязные…

Епифан приметил, как шевелились ее губы, насторожился сразу, нетерпеливо спросил:

— Ты про что это, Палагея?

— Про то, батюшка, что рука руку моет, и потому обе чистые.

— Вот-вот! — подхватил Епифан и распорядился: — Заводи коней во двор. А там Агафон их сам распряжет и на выстойку поставит.

Во дворе Поля столкнулась с безбородыми мужиками лицом к лицу. Один из них стал распрягать конеп, а двое бросились к коробу и принялись развязывать веревки, которыми он был опутан. Епифан наблюдал за их работой, подсказывал, называл каждого по имени.

Мужики были похожи друг на друга не только одеждой, но и обличьем, и ростом, и ухватками. "Убей меня, а различить, который из них Агафон, а который Агап и Агей, я не смогла бы", — думала Поля, обхватив руками свою доху и дожидаясь, когда поведут ее в дом.

Наконец тот мужик, которого Епифан называл Агафоном, привязал коней на выстойку и пригласил гостей на крыльцо. Оно было крепким, сколоченным из цельных плах и тянулось почти во всю длину дома.

— Тебе, любезный Епифан Корнеич, сюда, в эту дверь. Тут ты живал и прежде. — Агафон короткой рукой раскрыл дверь, обитую кошмой, и впустил в нее Епифана. — А сноха пойдет сюда. — Агафон метнулся к другой двери и так же поспешно распахнул ее перед Полей.

3
Назад Дальше