Ваня не успел еще решить этого, как дубовая дверь открылась и Лихачев вернулся с какой-то виноватой улыбкой, так не подходившей к его суровому лицу.
— А ну ее к черту, Ваня, твою политику! Я ее недолюбливал в молодости, а в старости она мне и вовсе не нужна. Давай пить чай с брусничным вареньем, — глуховатым голосом сказал Лихачев.
— Что ж, чай пить не дрова рубить, говаривали в старину, — усмехнулся Ваня, — однако истины ради замечу, Венедикт Петрович, возможно, что политику вы недолюбливали, но других поощряли заниматься оной.
— Что за намеки? — снова сердясь, спросил Лихачев.
— Никаких намеков, одни факты. Мне вспомнились ваши постоянные конфликты с реакционной профессурой.
— Да разве это политика, друг мой ситцевый?! Просто-напросто сердце мое не терпит несправедливости, Наука требует свободы духа…
— Вот, вот, — поощряя откровенность ученого, затряс головой Ваня.
— Опять ты меня, искуситель негодный, вовлекаешь в антиправительственные рассуждения. Да ты что, подослан тайным управлением жандармерии?! — замахал кулаками Лихачев, надвигаясь на племянника, поблескивавшего из угла своими темными глазами.
— Успокойтесь, дядя! — вскинув руки, сказал Ваня. — Я не подослан, а послан, дядя, к вам. Послан студентами-большевиками. Позвольте воспользоваться вашей гостиной л провести тут завтра вечером небольшую беседу. Мы в крайнем затруднении. Мы существуем нелегально, нам тяжело, а момент ответственный, он требует ясности и действий.
Лихачев опустил кулаки, попятился, упал в кресло, словно его кинули туда. Жалобно скрипнули под ним прочные, скрытые кожаной обивкой пружины.
— Ах искуситель, ах лиходей! Собирал бы своих оболдуев без спросу, так нет, разрешения спрашивает, блюститель добропорядка!
— Вы завтра до которого часа в отсутствии? — не упустил удобного момента Ваня.
— Поеду на именины. Вернусь за полночь. И думаю, что вернусь в изрядном подпитии. Восьмидесятилетний именинник умеет и угостить и сам выпить.
— Раздолье! — прищелкнув языком, воскликнул Ваня.
— Окна шторами прикрыть надобно. По улице немало всякой сволочи шляется.
— Уж это не извольте беспокоиться, — со смехом в лакейском поклоне дурашливо изогнулся Вэня.
— Не паясничай, племянник! Садись за стол, чай будем пить! Неонила Терентьевна! — крикнул Лихачев в приоткрытую дверь служанке. — Самоварчик нам с Ваней, брусничное варенье и коржики!
— Ня-су, барин, ня-су! — послышался из глубины квартиры напевный голос.
На другой день в квартире профессора Лихачева состоялось собрание большевиков.
Венедикт Петрович приехал в полночь. Разговоры были еще в самом разгаре. Кое-кто, увидев профессора, смущенно встал. Неужели пора уходить? Хозяин кабинета остановился на пороге. Все уставились на Ваню.
— Позвольте, дядюшка, завершить беседу. А вы, может быть, пройдете в спальню на отдых? — не то спросил, не то посоветовал Ваня.
— Вы что же, боитесь, что я выдам ваши секреты?
— Нет, почему же? Вы, вероятно, устали, вам пора спать. — Ваня готов был подхватить профессора под руку и почтительно провести его в соседнюю комнату.
— Дай-ка мне стул. Я посижу, послушаю, о чем вы тут разговор ведете.
Не ожидая приглашения, профессор сел рядом с Ваней.
В накуренной комнате воцарилось молчание.
— Будем, товарищи, продолжать. Венедикт Петрович знает, что здесь происходит нелегальное собрание большевиков, — сказал Ваня с отчаянием в голосе.
Профессор слушал вначале рассеянно и каждого выступавшего встречал улыбкой недоверия. "Горе-спасители России! Младенческий лепет! Плавание по поверхности с помощью надувных пузырей!" — мелькало у него в уме.
Но по мере того, как разговор принимал все более напряженный характер, таяло, словно вешний снег на солнцепеке, и недоверие Лихачева к студентам. "Младенцы, но упрямые. Царизм, конечно, не свергнут, а царя попугать могут", — смягчил свои размышления Лихачев.
Суть острой дискуссии профессор не очень улавливал. Его сознание задерживалось лишь на отдельных фразах.
— Массы! Завоевание масс! Вот коренной вопрос будущей революции, гудел басок одного из студенток.
Остальное Лихачев не слушал. "Птенцы вы желторотые! Массы! Да известно ли вам, что российские массы неграмотны, забиты, они лежат, подобно валуну, на дороге общественного развития. Чтобы валун сдвинуть с места, нужен, по крайней мере, прочный рычаг. Уж не вы ли, сосунки, рискнете уподобиться этому рычагу?!" — полемизировал про себя профессор с высказываниями студентов.
— Революционное созревание масс пойдет стремительно. Война уже коснулась непосредственным образом миллионов людей. И самое главное в том, что рабочий и крестьянин оказались рядом, в одном окопе. Уж такова жизнь: крайние катаклизмы современной жизни сближают для совместных усилий решающие фигуры будущей социальной борьбы…
Это звенел приятный голосок племянника. "Ох ты какой стратег! И глядят все на него с уважением, видно, не такой уж Ванька тумак, как я порой про него думаю", — проносилось в голове профессора.
Но голова его в эту ночь-все-таки была во хмелю.
Французский коньяк, выпитый на именинах, делал свое дело. В глазах дрожали тени от кудлатых голов студентов, подпрыгивала люстра с медной цепью, поколыхивались стены в темно-розовых обоях.
— Ну, талдычьте здесь хоть до утра, а я пойду отдыхать. Дверь, Иван, не забудь запереть. Неонила Терентьевна спят-с!.. — пробурчал профессор и вышел из комнаты.
А через несколько дней произошло то, что рано или поздно должно было произойти: Ваньку Акимова, милого племянника и тайную надежду ученого, арестовали.
Арестовали его прямо в лаборатории.
В тот же день профессора Лихачева посетил студент, оказавшийся обладателем того самого баска, который на сходке в памятную ночь так увлекательно рассуждал на тему завоевания масс. Студент был изрядно сконфужен, взволнован и даже растерян. Он попросил у профессора разрешения войти в столовую и опрокинуть стол. Там, в тайнике, устроенном прямо под столешницей, хранились какие-то очень-очень, как сказал студент, важные революционные документы.
— С Иваном есть возможность снестись. У нас в предварилке свои люди, сказал студент, сдерживая свой рокочущий бас.
Лихачев вспылил:
— Передай Ваньке, что он мерзавец! Такому лбу надо на войне быть, а не проедать казенные харчи в тюрьме. — И он вышел, хлопнув дверью.
Через минуту профессор вернулся и подобревшим голосом сказал:
— Возьмите эти деньги. Тут сто рублей… Передайте, когда можно будет, этому негодяю Акимову и скажите ему, чтоб в тюрьме не распускал нюни, а если окажется в ссылке, то пусть наукой занимается — лучшее средство от скуки и спанья.
— Все в точности передам, — пообещал студент.
Запрятав бумаги в потайной карман студенческой куртки, бас отвесил профессору глубокий поклон и удалился. Лихачев представил на миг жизнь без встреч с Иваном, и сердце его стиснула тоска. "В экспедицию пора. Двинусь в низовья Оби. Попробую обследовать побережье океана в сторону Енисея… От Мангазеи наши предки ходили и к северо-западу, и к северо-востоку.
Надо посмотреть на все своими глазами", — размышлял Лихачев. Но это была мечта, чистая мечта, без малейших примесей реальности.
Дело в том, что охотники тратить деньги на экспедиции, да к тому же такие далекие и дорогие, окончательно перевелись. Правительство и прежде не очень щедро отпускало средства на науку, теперь оно, занятое военными заботами, и помышлять об этом не хотело. Найти честного воротилу, пожелавшего бы взять на себя огромные расходы, тоже было не просто. Могли, конечно, с великой охотой влезть в это предприятие англо-французские компании, аппетит которых к российским сокровищам разгорался с каждым годом все больше, но одна мысль о служении чужеземным интересам приводила Лихачева в негодование.
"Не ерепенься-ка, Венедикт Петрович, никуда ты в такое время не уедешь. Садись-ка за стол, раскладывай материалы своих сибирских экспедиций и попробуй сообразить, что из них вытекает. Дело тоже нужное, никто за тебя этого не сделает", — утешал себя Лихачев.
И он действительно приступил к такой работе, разворошив большой, окованный жестью сундук с архивами сибирских экспедиций.
В один из поздних вечеров, в самом начале этой работы к Лихачеву снова нагрянул обладатель баса.
— Иван переслал вам письмецо, Венедикт Петрович, — сказал студент, извлекая откуда-то из-под полы скрученный в трубочку листок бумаги.
— Не забывает, значит, дядюшку! — с ноткой удовольствия в голосе воскликнул Лихачев.
— Помнит и заботится, — угрюмо хмыкнув, прогудел бас.
Лихачев водрузил на нос очки, бережно развернул бумажную трубочку, зашевелил губами.
"Милый дядюшка! О себе не пишу. Все мысли мои о Вас. Над Вами заходит гроза. Провалы наши оказались серьезнее, чем можно было предполагать поначалу.
Ваше сочувствие к нам, Ваша помощь нам известны.
Запрошены также материалы из Сибири о Вашем участии в студенческих антиправительственных манифестациях. Все это ничего хорошего не предвещает. Не поспешить ли Вам с отъездом в Стокгольм? Помнится мне, что Вас зазывали туда для прочтения лекций. Время для этого вполне подоспело. Спешите, спешите, пожалуйста!
Обнимаю и остаюсь Вашим верным другом и учеником!
Лихачев прочитал письмо племянника молча, отошел к окну, закинул руки за спину, смотрел куда-то в небо.
— Ответа не будет? Есть возможность передать не позже завтрашнего утра, — сказал бас.
— Прошу подождать. — Лихачев присел к столу, размашисто написал:
"Ваня! Укладываюсь для немедленного отъезда. Забираю самую необходимую часть сибирского архива.
Если твое отсутствие будет менее продолжительным, чем мне думается, не забудь понаблюдать за моей квартирой, чтоб не растеклось нажитое без отца и матери добро по чужим рукам. Будь здоров! Дядюшка".
Лихачев перечитал записку, достал из стола хрустящий с черной подкладкой конверт, острожно вложил в него исписанный листок.
— Извините, профессор, конверт лишний. Письмо ваше будет запечено в булку, — чуть усмехнулся бас.
— Ну, в случае чего, сами выбросите! Старая привычка чтить адресата, пояснил Лихачев и, прихлопнув конверт тяжелым пресс-папье, подал его студенту.
А вскоре Лихачев уехал в Стокгольм. Пока он не вошел по трапу на пароход шведской компании, он не был уверен, что уедет.
Где бы он ни появлялся в эти предотъездные дни, он всюду обнаруживал признаки усиленной слежки за собой. Сыщики не оставляли его без внимания даже дома.
Они нагло прохаживались под его окнами, останавливали служанку Неонилу Терентьевну, расспрашивали ее, чем занят профессор.
Лихачев побаивался: вдруг арестуют. Но тут он опасность преувеличивал. Задерживать его никто не собирался. Наоборот, опасались, чтоб не раздумал с отъездом. Власти полагали так: пусть себе убирается куда-нибудь подальше от России, а то еще окрутят его революционеры, вовлекут в свои дела. Бороться с таким не просто, уж очень он на виду у всего Петрограда…
Лихачев был начеку до самой последней минуты.
Опасаясь, что могут быть похищены материалы, без которых его отъезд в Стокгольм потерял бы всякую целесообразность, он все чемоданы погрузил к себе в каюту и всю дорогу неустанно следил за ними.
В Стокгольме Лихачева встретили достойно его высокого звания. Худой, морщинистый старик с пожелтевшими волосами на клинообразной голове, прямой, как сухая жердь, назвавшийся членом Шведской академии наук и профессором древнего университета города Упсалы, произнес краткую речь:
— Я счастлив приветствовать от лица моих коллег столь выдающегося представителя российской науки.
Ваш приезд в Швецию будет способствовать добрососедскому духу наших наук, процветающих под эгидой русского императора и короля Швеции.
"Ну насчет эгиды, батенька мой, ты подзагнул от излишнего подобострастия перед царствующими особами", — подумал Лихачев, пожимая костистую руку шведского профессора.
Жизнь в Стокгольме оказалась на редкость скучной.
Один раз в неделю Лихачев поднимался на кафедру и прочитывал очередную лекцию. В остальные дни недели он был предоставлен самому себе. Вначале ему казалось, что так уединенно живег лишь он. Родина его находится в состоянии волны, которая неизвестно еще как и чем завершится, и шведы, люди осторожные, не спешат проявлять к нему, иностранцу, особо подчеркнутый интерес. Но вскоре Лихачев понял, что так же уединенно жили здесь все профессора. Они как бы чуждались друг друга, их общение не переходило за рамки служебных обязанностей. "Скукота, Ваня! Если тут от тоски не сопьешься и не рехнешься разумом, то и здоровым не вернешься", мысленно разговаривал с племянником Лихачев.
Первое время Лихачев проводил целые дни в путешествиях по городу. Он исходил его вдоль и поперек. Город чем-то напоминал Петроград, хотя не обладал мшь голюдьем российской столицы и замирал буквально $ наступлением сумерек. Но через две-три недели осматривать Лихачеву в Стокгольме стало нечего. Наскучил ему и порт, вызывающий приступы острой тоски. Иногда тут мелькали суда с русскими названиями. Особенно становилось горько на душе, когда они, развевая по небесному простору клочки дыма, удалялись к горизонту, за которым жила, страдала, боролась его родная Россия.
"Плюну на все предосторожности и поеду домой.
Дальше Нарыма меня не сошлют, а там я не пропаду.
Доделаю то, что не успел сделать в экспедициях", — рассуждал Лихачев в минуты отчаяния.
Но возвращаться все-таки было рискованно. "По крайней мере надо дождаться какой-нибудь весточки от Ваньки", — успокаивал себя Лихачев. И такая весточка наконец поступила. Писал, правда, не Ванька Акимов, а, по-видимому, все тот же бас, прозывавшийся, оказывается, Александром Петровичем Ксенофонтовым. Сообщая Лихачеву, что его квартира находится в прежнем порядке, а служанка Неонила Терентьевна пребывает в полном здравии, Ксенофонтов как-то между строк, чтобы не вызвать излишних подозрений военной цензуры, написал о самом главном: Иван отбыл в Нарым на четыре года. О нем, о Лихачеве, все дома стосковались, но ничего не попишешь, скоро его не ждут, знают, что у него там, на чужбине, дела неотложные и их когда попало не бросишь. Из этого намека Лихачев понял, что время его возвращения в Россию еще не наступило.
Ксенофонтов в конце письма сообщал Лихачеву свой адрес, по которому просил направлять письма, и обещал впредь быть более аккуратным в переписке. Именно после получения письма Ксенофонтова, окончательно разрушившего надежды на скорое возвращение Лихачева в Петроград, ученый распаковал свой сибирский архив и, обложившись бумагами, приступил к делу.
Условия для напряженной кабинетной работы были в Стокгольме отличные. Лихачев жил в удобной университетской квартире поблизости от Королевской библиотеки, книгохранилища которой содержали обширную справочную литературу на самых разнообразных языках мира. Нашлись в библиотеке и кое-какие уникальные материалы из ее рукописных фондов, касавшиеся приокеанских районов Сибири. Но, помимо всего этого, было еще одно важнейшее условие для успешности научной работы в Стокгольме одиночество, полное одиночество.
Лихачев всегда ценил одиночество, когда, насытившись материалами по самое горло, наступало время извлекать из него выводы, формулировать истины. "В суете да в спешке даже самая светлая голова не в состоянии высечь ни одной искры из глубин разума. Думать, думать, без устали думать над тем, что увидел, узнал, почувствовал", — любил говорить Лихачев своим ученикам.
Теперь здесь, в Стокгольме, в тиши профессорского особняка, отгороженного от шумной улицы стосаженной стеной из огромных дубов и лип, можно было работать не спеша, без суеты, и думать столько, сколько мог выдержать мозг.
За долгие годы работы Лихачев выработал собственную методику. Первое, что он требовал от себя, — полное, абсолютное знание материала. Какой бы гениальной ни была та или иная догадка, ученый не вправе считать ее истиной, пока он не овладел материалом, не прошел его насквозь (любимое словцо Лихачева!), не подтвердил взлет своей интуиции фактами.