Через тридцать минут в прихожей возникли странные нищенки, которые являлись в прошлый раз, – тихие, безносые, скорбные, с упрямыми глазами. Лапшинская еще в прошлый раз поняла, что хоть и тихие они, но настырные, бедовые, совладать с ними будет трудно. Лица нищенок были закрыты черными платками. Видны были только глаза.
– Нет старца! – глуховато произнесла одна из нищенок, видать, главная, поправила платок.
– Его нет, уехал. Может, вам денег надо?
– Нет, нам нужен Распутин, – упрямо произнесла старшая нищенка.
– А деньги не нужны?
– Не нужны!
– Странно! В первый раз вижу людей, которым не нужны деньги. – В голосе Лапшинской возникли неприязненные нотки.
Нищенка это засекла, повернулась, властным взмахом руки послала свою ораву к двери.
– Мы придем еще! – сказала она на прощанье.
Распутин вернулся домой в середине ночи, довольный, пьяный, с растрепанной бородой, пахнущий вином, в прихожей неожиданно пустился в пляс. Заспанная Лапшинская выглянула из своей комнаты, все разом поняла и улыбнулась: если бы она была мужчиной, то поздравила бы Распутина с победой.
– Те ужасные побирушки приходили снова, – сообщила она.
– Тля! – весело выкрикнул Распутин. – Тли!
– Страшные очень!
– А-а! – Распутин беспечно топнул ногой. – Чего тлей бояться? – Снова притопнул, поиграл сапогом, выворачивая его на паркете так, что по стенам побежали зайчики. Распутин умел плясать лихо, ему удавалась даже присядка, требующая молодой ловкости, сильных ног и хорошего дыхания, удавались гопак, «яблочко» и «камаринская», Распутин гордился тем, что умел плясать. – Тля и есть тля! Чего ее бояться?
Вдруг он прервал пляску, помрачнел и замер посреди комнаты.
– Чего, Григорий Ефимович?
– Да вот, понимаешь, какое дело. – Распутин мрачно поскреб макушку. – Никогда не выигрывал никаких призов, а тут на тебе, сегодня выиграл на ипподроме. Чует моя душа – неспроста это! Черт меня дернул выиграть на лошадке! В жизнь ни во что не выигрывал. – Он хлопнул длинной рукой по колену, крякнул. – Выходит, быть беде! А какой беде? – Он пытливо, злыми, острыми глазами глянул на Лапшинскую. – С германцем схлестнемся? Или с этим самым… с Пуанкарою поругаемся? А? Иль что-то другое? Но и то, и другое, и третье – плохо! Йй-эх! – Он резко покрутил головой, словно ворот просторной шелковой рубахи давил ему на шею. – В жизнь не выигрывал, а?
– Что делать, Григорий Ефимович?
– Примета плохая. Ой какая плохая примета! – От прежнего Распутина и следа не осталось, посреди комнаты на натертом скользком паркете стоял кривоногий озабоченный взлохмаченный мужичок, скорбел об ошибках, думал о детях и доме, о том, как бы избежать ошибок в будущем, о хлебе и о себе самом. – Это же антихрист на нас наваливается, антихрист! Ладно, – он вздохнул. – покумекаю, поприкидываю, что можно сделать. От напасти надо отбиваться, и если мы ее не сожрем, она сожрет нас.
Через несколько минут дом погрузился в темноту – Распутин уснул.
Весь Петербург знал, что Распутин относится к бесцеремонной семье хлыстов, запрещенной когда-то Александром Вторым, и весь Петербург – весь! – не верил в то, что Распутин – настоящий хлыст. Настоящие хлысты – угрюмые, замкнутые люди, чурающиеся всякого общения, и если уж они с кем-то общаются, то очищают человека от греха, словно банан от кожуры, а Распутин знался со всеми, кому не лень, от греха очищал только женщин – способом проверенным и древним, и это вызывало лютую ярость оскорбленных мужей, обманутых любовников, мужчин света – они никак не могли примириться с «хлыстовством» Распутина, и если уж Распутин не боялся организованной оравы нищенок, то мужчин, когда они собирались в кружок и что-то замышляли, боялся. Не потому ли он выиграл на скачках, что оскопят его петербургские рогоносцы?
Вообще-то, сибирские хлысты по сути своей были людьми работящими, усердными, очень темными, своей темнотой гордились, а еще более, чем собственной темнотой, гордились «некнижными рыбарями и безграмотными архиереями», проповедующими учение Кондрата Малеванного о том, что каждый хлыст есть «царь над царями, бог, во плоти пришедший», по этому учению всякий хлыст получал отпускную, мог делать что хотел, кроме одного – признаваться в том, что он хлыст. Как ни бывал загулен и пьян Распутин в компаниях, как ни размягчался, обласканный женщинами, он ни разу не сознался в том, что он – хлыст. Малеваншина тех, кто признавался в причастности к хлыстовству, карала строго, – случалось, людей находили мертвыми.
Сам Кондрат Малеванный в 1895 году был заключен в Казанскую психиатрическую лечебницу, что, как известно, было хуже тюрьмы, но дело помешанного Кондрата не увяло, а наоборот, расцвело, перекинулось далеко в Сибирь, к Байкалу. Среди малеванцев не существовало такого понятия, как стыд. Женщины в молитвах обнажались до пояса, трясли прелестями, показывая тем самым, что Христос был распят на кресте обнаженным и наготы стесняться нечего; пением молитвы «Кресту Твоему поклоняемся» женщины «объясняли, что они хотели показать, как Христос воскрес и снял с себя тробные пелены». Очень часто во время молитв женщины бросались к мужчинам, страстно прижимались к ним, одаряли долгими, взасос, поцелуями, принимали неприличные позы. Это считалось у хлыстов нормой.
«Хлыщу, хлыщу, Христа ищу» – была когда-то у хлыстов популярная религиозная песенка, которая, по нашим понятиям, вряд ли годится для молитвы или церковного хора.
Н.Н. Евреинов <см. Комментарии, Стр. 63. Евреинов Николай Николаевич…>, издавший брошюру о Распутине еще в двадцатые годы, отметил, что «старец» особенно был увлечен «обрядом умовения ног»: в бане его окружали несколько женщин и одна из них, самая молодая, самая пригожая, обязательно мыла ноги из оловянной шайки. Распутин отождествляет этот обряд с тайной вечерей, с картиной умовения ног Христа Марией Магдалиной, что «влекла Распутина к инсценировке этого события, с безудержием половой психопатии, обращающей чуть ли не каждую подходящую поклонницу старца в блудницу Марию, униженно моющую ему ноги».
Как известно, хлысты считают священников поганцами, смутьянами, любодеями или гнездинниками, потому что они женаты… Брак и крещение хлысты считают за осквернение; в особенности вступающих в брак почитают погубившими душу свою и пр.
Отвергая церковный брак, уча, что с прежней (до вступления в секту) женой следует жить, как с сестрою, хлысты имеют духовных жен, плотские связи с коими не составляют греха, ибо здесь проявляется не плоть, а духовная «Христова» любовь. Иметь связи с чужими женами значит у хлыстов – «любовь иметь, что голубь с голубкой». «Поэтому хлысты, не терпя брака, оправдывают внебрачные отношения».
К хлыстовству Распутин склонял почти всех женщин, появлявшихся в поле его зрения, за исключением, может быть, близких к царскому дому, тут «старец» вел себя осмотрительно, тихо, если же женщин ему не хватало – шел к проституткам. В дневниках наружного наблюдения отмечены десятки, если не сотни, проституток, которых Распутин брал просто на панели. «Распутин был хлыст, по-видимому, малеванского толка» – такой вывод делает Евреинов. А хлыстовство малеванского толка – одно из самых худших.
Но была и другая точка зрения. Еще при жизни старца… Впрочем, какой он старец? Распутин был сравнительно молодым и очень крепким человеком.
Однажды исследователь русского сектантства <см. Комментарии, Стр. 64…исследователь русского сектантства…> В.Д. Бонч-Бруевич пригласил к себе Распутина, чтобы поподробнее побеседовать с ним, понять, настоящий он хлыст или нет, – может, только притворяется и никакая душа Христа в нем не живет? Распутин охотно пришел к нему: любил знаться с высшим светом.
Квартира Бонч-Бруевича потрясла гостя – просторная, как дворец, и главное, уютная, живая, пространство не давит, не съедает человека, не превращает его в мошку. На стенах висело много картин в роскошных золоченых рамах и фотографических портретов.
Картины и портреты заинтересовали Распутина особенно.
– А это кто? – Сделав несколько стремительных шагов, «старец» остановился около одного портрета, окинул его цепким взором, стараясь схватить все сразу и понять, что за человек изображен. Услышав ответ Бонч-Бруевича, перебежал к другому портрету. – А это кто?
В рабочем кабинете хозяина висели портреты сектантов, портретов было много, и Распутин взволнованно заметался от одного портрета к другому, задышал часто, хрипло – было видно, что лики этих людей действуют на него, удивляют своей силой.
Минут пять он стоял около изображения красивого густоволосого, бородатого человека, умершего четверть века назад, потом прошептал:
– Вот это сила! – Быстро отер рукою рот – он делал очень много бытовых, земных движений, частил, суетился, и когда сам замечал это, становился суровым, молчаливым, но эта суровость быстро проходила, Распутин был живым человеком, – повторил: – Вот это сила!
– Действительно, это очень сильный человек, – подтвердил Бонч-Бруевич.
– А сила-то не в нем, а в ей! – неожиданно воскликнул Распутин, переместив взгляд на другой портрет, где этот же человек был изображен с женщиной – скромной, низенькой, с сутулыми плечами, глядящей исподлобья, словно лисица. – Не от себя он имеет силу, а от нее. В ней он черпает свою силу! Он, вообще-то… он, ты знаешь… – Распутин обращался к Бонч-Бруевичу на «ты», хотя видел его впервые. – Он плакать да страдать готов да на подвиг звать, но сила вся – в ней! В конце концов люди пойдут за ней!
Распутин угадывал то, чего не знал, чутье у него было звериное, – красивый бородатый сектант действительно черпал свою силу в этой неприметной женщине с лисьими глазами, и когда он умер от укуса заразного клеща, секта избрала ее предводительницей, и она сделала для секты куда больше, чем он, Бонч-Бруевичу было интересно наблюдать за Распутиным, он понимал, что Распутин – человек самобытный, необычный, народный – именно народный, вышедший из глубины, из самой гущи народа, из толпы, и философия у него своя, ни на что не похожая, народная, и говорит он так, как говорит народ.
Распутин начал философствовать:
– Восторг души – вот счастье человека! – Он метнулся из одного угла кабинета в другой, потом метнулся обратно, рассек пространство кабинета и остановился посредине, попробовал ногами половицы. – Не скрипят ведь! Вот что значит дом хорошо содержится!
– Спасибо! – сдержанно улыбнулся Бонч-Бруевич.
– Слышь, друг. – Распутин повысил голос. – Верно тебе говорю, как загорится душа пламенем восторга – значит, поймал ты свое счастье! И лелей его, тетешкай, не упускай. Счастье, в отличие от горя, упустить ой как легко – само из рук выпархивает! – Распутин сделал несколько быстрых шагов, остановился у стены, на которой висел большой портрет старика с широкой бородой и испытующим взглядом. – А это кто? Скажи, кто это? – Распутин потыкал пальцем в портрет.
Человека этого Распутин не знал, хотя изображение его было известно широко, факт этот удивил Бонч-Бруевича, он хотел назвать фамилию старика, но Распутин не слышал его – даже если бы он и сказал, Распутин все равно бы не услышал его.
– Ну и человек! Ах ты боже мой! Самсон! Друг ты мой, вот он, Самсон-то, где! Познакомь меня с ним, а? – Распутин откинулся от портрета, вгляделся в лицо старика. – Кто это? Где он живет? А? – сильно сощурился, стараясь понять душу изображенного, проникнуть в нее. – Поедем сейчас к нему! А где он живет?
Бонч-Бруевич красноречиво развел руками, показывая, что Распутин задает ему слишком трудный вопрос.
– Вот за кем народ полками идти должен, – не останавливался Распутин, шагнул в сторону, посмотрел на портрет сбоку и щелкнул шнурком выключателя – зажег электрическую лампочку. В назидательном движении поднял палец: – Полками! Дивизиями!.. Поехали к нему!
– Не можем, – сказал Бонч-Бруевич.
– Почему-у?
Бонч-Бруевич произнес громко:
– Это Карл Маркс!
Фамилия не произвела на Распутина никакого впечатления, он не слышал о ней.
– Ну и что? Не царь же, чтобы был так занят, и не король.
Поехали к нему, а?!
– Карл Маркс умер много лет назад. Давно уже!
– Да? – изумился Распутин. – Не знал… Не слышал! – Потушил электрическую лампочку. – А жаль, что к нему нельзя поехать. – Под глазами Распутина возникли скорбные гусиные лапки – мелкие, частые морщинки. – А то бы побеседовали! – Он говорил о Карле Марксе, как о живом. – Вот у него-то души хватит на многие тысячи людей, а у нас? Да мы даже сами себя обеспечить душой не можем, никакого запаса. Все киснем да хныкаем, а делать ничего не умеем. Нас тут бьют, нас там бьют-колотят нас, мнут, обворовывают, объедают… А мы? Йи-эх! – Распутин умолк, повесил голову, потом осторожно, словно бы боясь обжечься, присел на краешек стула…
Бонч-Бруевич потом отметил:
«Много мне приходилось видеть восторженных людей из народной среды, ищущих чего-то, мятущихся, взыскующих угада, куда-то стремящихся, что-то строящих и разрушающих, но Распутин – какой-то другой, он отличается от всех, ни на кого не похож. Не имея никакой политической точки зрения, он что-то стремился сделать. Что? И для кого?»
Когда Распутин после разговора уходил от Бонч-Бруевича, то на пороге задержался, помял черную велюровую, не по сезону, шляпу:
– Для народушка жить нужно, о нем помышлять!
Из разговора с Распутиным Бонч-Бруевич выяснил, что о хлыстах тот не имеет почти никакого представления, к секте малеванцев не принадлежит и прикрывает малеванством собственную вседозволенность.
«В один прекрасный момент все это кончится плохо», – подумал Бонч-Бруевич.
Утром Распутин проснулся мрачный, взъерошенный, мятый – он уснул, не снимая с себя ни рубахи, ни штанов, – босиком вышел на середину залы и, глянув на большую, тяжелую люстру, богато посверкивающую хрусталем и свежей бронзой, пошевелил пальцами ног.
– Ангелина!
Дом, похоже, был пуст – на крик никто не отозвался. Матреши, любимой дочки, тоже не было. Может, Лапшинская повела ее куда-нибудь в цирк? Или на благотворительный концерт? Но об этом разговора не было.
– Ангелина! – что было силы выкрикнул Распутин, услышал, как над головой шевельнулись и сладостно запели тонкие хрустальные подвески. Вот за что он любил хрусталь, так за нежный сахарный звук. Из хрусталя хорошо пить вино – в сто крат напиток бывает вкуснее, чем из простого стекла. В чем, в чем, а в этом Распутин знал толк. – Ангелина! – прокричал он в третий раз, ему сделалось жутковато, по коже побежали резвые колючие мурашки.
Хуже нет одиночества, человек в нем очень быстро теряет самого себя – звереет либо превращается в тряпку, да и убить его, когда он один, много легче – почти ничего не стоит. Распутин видел, как убивали людей, и удивлялся, с какой легкостью это происходило, – ничего, оказывается, не стоит вышибить дух из двуногого, и что главное – в большинстве случаев человек совсем не цепляется за свою жизнь. Почему?
Если бы знать, почему. Может быть, жизнь осточертела, потеряла ценность? Распутин передернул плечами, ожесточенно потер одной рукой другую, потом поменял руки, отер лицо, замер: почудилось, что в соседней комнате раздались тяжелые, грозные шаги. Это что же, выходит, он совсем один остался в большой, холодной квартире и любой обидчик, спрятавшись за портьерой, может запросто напасть на него со спины?
Распутин перекрестился, бесшумно двинулся обратно, в спальню, ступая вперед пятками. Пожалел о том, что до сих пор не купил себе револьвера; Муня Головина много раз советовала получить разрешение в полиции и купить револьвер – время-то надвигается опасное, шалого народа много на улицах и в домах, и приходящий секретарь Симанович, который посмышленее и попроворнее Лапшинской, тоже советовал, но что-то не лежала у Распутина душа к оружию; зайдя в пороховую лавку, он повертел в руках новенький бельгийский браунинг и отдал продавцу:
– Дорог больно!