Неожиданно Мансур притормозил арбу, натянув поводья. Агафонкин чуть качнулся вперед по инерции и схватился за Мансура, чтобы не упасть.
Тот брезгливо стряхнул его руку со своего рукава и спросил:
– Имеются у тебя вопросы по поводу новой жизни, урус? Спрашивай о своей судьбе, что с тобой будет.
– Перестань, Мансур, – засмеялся Агафонкин. – Ничего со мной не будет: ты протрезвеешь, интервенция закончится, мы проснемся дома, в Квартире, и ты придешь ко мне денег на похмелье просить. А я не дам.
Сказал и понял, что сам до конца в этом не уверен. Что-то в нынешнем пантуранском бреде было другим – более тяжелым, более плотным, более реальным. Словно он попал в тягучий кисель вместо прозрачного, легкого компота. Что-то во всем этом было немансуровское.
– Я, пожалуй, пойду, – осторожно сказал Агафонкин. – Обживаться мне нужно в пантуранской Орде. Устроюсь на курсы половецкого. Соскучишься, приходи. Поговорим. Мы же все-таки соседи.
Он соскочил с арбы на тротуар и пошел в сторону Павелецкого вокзала. Агафонкин услышал конский топот и оглянулся: по Садовому – линейкой по двое в ряд – скакали шестеро башибузуков на вороных конях. “Хорошо в седле держатся”, – автоматически подумал Агафонкин: он все-таки как-никак служил ротмистром расквартированного в Варшаве Гродненского Гусарского Лейб-гвардии полка.
Неожиданно Агафонкин понял, что идет в потоке людей – в скученной массе одетых по-зимнему тел. Поток не спешил, не толкался, а целенаправленно тек к площади. Агафонкин чувствовал, как чувствуют течение реки, что люди не просто спешат в метро или торопятся не опоздать на работу – дошел каждый до своего места и нырнул в отдельность собственной жизни, перестав быть частью потока; нет, люди шли вместе, в место, как идут на демонстрацию или на казнь. Агафонкин пошел с ними.
Поток, несущий Агафонкина, повернул на Павелецкую площадь и принялся – единая человеческая масса – пополнять собою затопленное стоящими людьми пространство перед зданием вокзала. Агафонкин поднял глаза от плывущих перед ним спин и замер, чуть не вскрикнув от удивления: в центре площади – стремящимся ввысь разноцветным веретеном – кружилась огромная, выше окружающих площадь офисных зданий, юла Полустасова.
“Как я ее унесу, такую большую? – подумал Агафонкин и рассердился собственной глупости. – Это же галлюцинация, мираж. Нет здесь никакой юлы, обычная мансуровская интервенция. И все”.
Он, однако, не мог понять, как Мансур знает про юлу: Агафонкин никогда не обсуждал свои Назначения ни с кем, кроме Митька. Надумать юлу Мансур не мог: он, стало быть, знал, что Агафонкин ее потерял и ищет. Но как? Как?
Глубоко внутри, утопленная в липком страхе интуитивного знания, стиснутая отказом Агафонкина признать очевидное, упрямо толкалась уверенность – острая, как боль от пореза: это его юла. Потерянный им Объект Выемки. За который, как много раз обещал Митек, с него, Агафонкина, спросят.
Народ вокруг шумел ровным гулом толпы, ожидающей зрелищ. Люди смотрели на вертящееся в центре площади веретено и оглядывались вокруг. Агафонкин тоже оглянулся и только теперь увидел, что по периметру площади установлены высокие столбы с пустыми циферблатами часов без стрелок. Люди смотрели на циферблаты.
Агафонкину показалось, что юла растет. И, правда, чем больше крутилась она вокруг своей оси, тем больше вытягивалась юла ввысь, блестя разноцветными сторонами своих раскрашенных зеленым, красным и желтым боков. Никто, кроме Агафонкина, казалось, не замечал, что юла вытягивает себя своим кручением.
Неожиданно – без замедления, без предупреждения – юла остановилась, замерла посреди площади. Юла не балансировала на острие конуса, а застыла, не двигаясь. Агафонкин инстинктивно попятился, ожидая, что она, не движимая моментом верчения, упадет на толпу. Юла, однако, стояла абсолютно прямо, словно невидимая проволока соединяла ее с чем-то, с кем-то высоко в зимнем пантуранском небе Священной Ставки Хана.
Народ замолчал, подобрался. Тишина заволокла площадь, как туча. И тут пустые циферблаты часов, висящие на столбах, открылись, отошли на пружине, и из каждого образовавшегося пустого овала выехала фигурка Священной Серой Волчицы Бозкурт. Фигурки Волчицы замерли, чуть покачиваясь на держащих их пружинах, словно хотели рассмотреть людей внизу.
Толпа вздохнула, набрав морозный воздух, и выплеснула глухим единым рокотом знакомые русские слова:
– Какое время на дворе?
Часы молчали. Агафонкин посмотрел на замершую в центре площади юлу, и ему показалось, что она чуть вздрогнула.
– Какое время? – повторила толпа.
Фигурки Священной Серой Волчицы Бозкурт качнулись и, открыв пасти, хрипло пролаяли:
– Время московское, пространство минковское!
Агафонкин не сразу понял, что проснулся у себя в комнате.
Но сразу понял, что проснулся без юлы.
Глава первая
МоскваШоссеЭнтузиастов88-28декабря2013года8:56
Я никогда не видел моря. И там, где я родился и где рос, не было большой воды. Река – спокойная, ровная, долгая – текла мимо, не задевая нашей жизни, как не задевает жизнь людей, живущих вдали от станции, железная дорога: мелькнет поезд, пронесется дрожащей, словно мираж, лентой вагонов, простучит чечеткой колес по шпалам, и ничего после себя не оставит, кроме гудящих, остывающих, убегающих и не могущих убежать рельс. Так и наша река: все пыталась утечь от своих берегов, а не могла.
Впрочем, река появилась позже: там, где я родился, реки не было. Вокруг лежала степь, и далеко у горизонта качались, плыли куда-то синие холмы, поросшие незнакомым мелким лесом. Между нашей частью – Узел наведения авиации, УНА Чойр-2 – и далекими холмами монголы в треугольных шапках пасли овец. Военный аэродром, притаившийся у станции “18-й разъезд”, был для служивших оазисом привычной советской жизни: пятиэтажки, клумбы, детская площадка. Словно вокруг не звонкая от пустоты монгольская степь, а нормальное советское провинциальное детство, которого я так и не узнал.
Для меня нормальным детством было мое: самолеты МиГ-23, позывные “Урал” и Гоби-Сумбер – степь-пустыня, пространство-время, где ни отдельного пространства, ни отдельного времени, а лишь туго натянутая степь, покрытая зимой снегом, а весной – цветами и пахучей высокой травой. Летом трава сгорала, и нас, детей, учившихся в 13-й школе на территории части (почему 13-й?) отправляли “домой”, в Союз – к бабушкам и дедушкам, в другую жизнь, где не звучали позывные “Урал”, где речь не топорщилась знакомыми, родными сокращениями – УНА, ЗКП, РТО и где у людей были настоящие адреса с названиями городов и улиц, а не короткое “в/ч 22786”.
Я и Лена Голубева оставались в Чойр-2: нам было некуда ехать. Где теперь Лена? Где теперь 246-я истребительная авиационная дивизия 23-й Воздушной армии ВВС СССР? И где теперь СССР? Если верить Агафонкину, все это не окончилось, навсегда растворившись в зыбком воздухе монгольской степи, а продолжается, живет: звучат позывные “Урал”, застыл на постаменте самолет МиГ-21, ползут по потрескавшейся земле огромные тягачи на гусеничном ходу, и над всем этим – центр жизни Узла наведения авиации – большой локатор на насыпанном над бункером пригорке. Все это там. Навсегда. Вместе с СССР.
В то утро Агафонкин прибежал раньше обычного (смена начиналась в 8 утра) и отправился на поиски одной из старух. Тогда я не знал ее имени. Агафонкин не стал переодеваться в санитарной дежурке; он был взволнован и очень спешил.
Он поглядел на меня, как-то странно прищурился и спросил:
– Что, Иннокентий, скучаете по Монголии?
Я опешил: мы никогда не говорили о моем детстве на 18-м разъезде в тридцати километрах от городка Чойр Гоби-Сумберского аймака. Я не успел ответить, поскольку Агафонкин кивнул и ушел от наступившей неясности по стеклянной галерее, соединяющей шесть корпусов ДВС. Он спешил и – против своего обыкновения – не останавливался поздороваться с гуляющими по галерее старухами.
Комната Катерины Аркадиевны была пуста, как яичная скорлупа с высосанным сырым яйцом. В воздухе висел тонкий сладковатый запах духов, но он не мог заполнить пустоту. Агафонкин огляделся – вдруг где-то здесь прячется его юла, вздохнул и вышел в коридор. Ему было необходимо попасть в Событие МоскваСтромынка9-11ноября1956года13:14, и Тропа туда лежала через Катерину Аркадиевну. Агафонкин надеялся найти ее в столовой. И точно: там – в дальнем углу, отдельно от всех – нянечка Валя Тихонова кормила ее жидкой манной кашей с изюмом.
Катерина Аркадиевна подолгу не открывала рта, и Валя дула на ложку, приговаривая:
– Да ведь остыло уже, наказание мое, мне еще лежачую кормить в третьем корпусе. Да что ж за мучение такое?! Ну, еще одну ложечку съедим, и можно идти телевизор смотреть.
Про телевизор, впрочем, Валя обещала впустую: Катерина Аркадиевна никогда не смотрела телевизор. Она бродила по своей комнате и пела арии из прошлой жизни.
Агафонкин вызвался заменить Валю, и та, благодарная, ушла, передав ему ложку с белым, сладко пахнущим комочком.
Агафонкин сел на Валино место и посмотрел Катерине Аркадиевне в глаза: надеялся увидеть в них память об их недолгой любви. Или хотя бы золотистый блеск, наполнявший ее глаза в ноябре 56-го.
Катерина Аркадиевна не отвела взгляда, она смотрела сквозь Агафонкина. В ее глазах не было блеска – лишь не высохшие со сна слезы старости.
Агафонкин вздохнул и придвинул ложку ближе к покрытым мелкой сеткой трещин губам.
– Поедим и поедем, Катерина Аркадиевна, – попробовал пошутить (скорее для себя самого) Агафонкин. – Поедими поедем с вами, дорогая моя, в прежнюю счастливую жизнь. За юлой. Отыщем юлу и вернемся к манной каше и прочим горестям старости.
– Не отыщем, – чуть слышно сказала Катерина Аркадиевна. – Что утеряно, то потеряно.
Агафонкин замер: за время пребывания в Доме ветеранов Катерина Аркадиевна никогда не вступала в беседу. Она жила отдельно от происходящего в сейчас, запертая Альцгеймером в своем мире, ключ от которого был глубоко упрятан в ее потерявших блеск глазах.
– Вы… меня помните? – спросил Агафонкин. – Вы помните… как мы встречались?
Он не знал, что еще можно спросить. Хотя предпочитал не задавать женщинам таких вопросов.
– Я помню чудное мгновенье, – мягко пропела Катерина Аркадиевна. Она помолчала, проверяя фразу на вкус, и затем взяла чуть выше: – Я помню чудное мгновенье…
Агафонкин вздохнул. Он положил ложку в тарелку, подвинул свой стул поближе к мурлыкающей старухе, прищурился и дотронулся до рукава мягкого платья из темного бархата…
…до рукава ее каракулевой шубки. Катя Никольская побежала вниз по лестнице, торопясь на репетицию. Она не заметила появившегося за ее спиной высокого молодого мужчину с копной каштановых кудрей. Агафонкин посмотрел ей вслед, отметив стройные ноги в лакированных полусапожках, и повернулся к только вышедшему на лестничную клетку старому инженеру Ковальчуку. Тот стоял вполоборота, не решаясь закрыть за собой дверь, будто боялся, что может не вернуться.
Все шло, как должно было идти.
Ковальчук подслеповато прищурился, вопросительно глядя на Агафонкина. Идеально, конечно, при смене Носителя, было проскользнуть в следующую фазу Тропы незаметно. Агафонкину это удавалось. Но не всегда.
Многие из нас подчас замечали промельк тени сбоку, нечто, что глаз схватил, зарегистрировал, но не смог определить, положить на соответствующую полку в сознании. Словно что-то – не тень даже, а подобие тени, увиденный шорох – прошло мимо, скользнуло у левого плеча и скрылось. Словно ощущение от увиденного, а не само увиденное.
Что это?
А это Агафонкин. Сменяет Носителя, входит в ваше время, спешит вдоль Линии Событий по Назначению или собственной нужде. А может, просто для удовольствия решил провести время, скажем, в Удольном, послушать суждения сельчан о реформе или поспорить с соседским помещиком Антоновым о Польском восстании 1830-го – был ли в том виноват Великий Князь Константин Павлович или влияние июньской революции 1830 года во Франции.
А может, спешит Агафонкин в Удольное просто потому, что соскучился по Варе.
Но про Удольное потом, потом.
Сейчас-здесь, в 13 часов 14 минут 11 ноября 1956 года, на лестничной клетке четвертого этажа дома 9 по улице Стромынка, вышедший из 54-й квартиры старенький инженер Ковальчук всматривался в Агафонкина, пытаясь припомнить, виделись ли они раньше. А заодно понять, как по-летнему одетый гражданин появился перед его дверью.
– Вы, товарищ, ко мне или этажом выше? – осведомился Ковальчук.
– К вам, Петр Васильевич, – вздохнув, признался Агафонкин. Он протянул руку и чуть дотронулся до слабого, костистого плеча инженера. – Здоровеньки булы.
Глава первая
КиевПаркПушкинаБрест-Литовскоешоссе-7июля1934года15:20
Чуден Днепр при тихой погоде. Имеются, однако, на Украине и другие, не менее чудные вещи: ведьмовские панночки, мельники-колдуны, упыри-вурдалаки, победа Януковича на выборах. Самой же чудной из этих вещей в настоящий момент для Агафонкина было то, что в нынешнее, второе его путешествие в Событие КиевПаркПушкинаБрест-Литовскоешоссе-7июля1934года15:20 молодой инженер Ковальчук оказался не у пивного ларька среди жаждущих горькой ячменной пены, а в другом месте – перед выкрашенной светло-зеленой краской сценой, на которой играл духовой оркестр.
Тут надобно оговориться, что оркестр играл в странном сооружении, называемом ротонда – крытом дощатой крышей полукруге, большой раковине, укрывавшей музыкантов от дождя и прочей непогоды. Подобные ротонды в раннее советское время строились в общественных парках и других людных местах. Под их уходившими в полутьму овальными сводами крылась тайна, засыпанная занесенными туда листьями. Там же можно было найти и пустые пивные бутылки.
Люди, стоявшие у обрубленного конца сцены, чуть выходившей из-под навеса – демократическое пространство перехода от творцов к толпе, – смотрели на белоодетых музыкантов. Средь них стоял и инженер Ковальчук. Что ему оркестр? Что он оркестру? И как мог Ковальчук в одну и ту же минуту находиться в двух разных местах? Ведь в предыдущее путешествие Агафонкина в это же Событие Ковальчук материализовался у пивного ларька нежного светло-огуречного цвета. Инженер же в конце концов: должен физику знать и совесть иметь.
Агафонкин миновал подрезавшего кусты роз старого работника парка в украинской вышитой рубахе и узбекской тюбетейке и остановился, оглядываясь вокруг. Он понимал, что со временем происходит нечто странное, не происходившее ранее. Агафонкин высматривал Полустасова среди прогуливающихся у фонтана людей, и в этот раз праздная толпа казалась Агафонкину менее праздной. Словно люди пришли в парк не оттого, что у них выходной, а по делу. Даже брызги от фонтанных струй разлетались вокруг не так весело, как в прошлый раз.
Что брызги? Агафонкин вдруг понял, что оркестр играет не патриотический вальс “На сопках Маньчжурии” с его обещанием “справить кровавую тризну” по павшим на азиатской чужбине героям русской земли, а нечто легкое, веселое и хорошо знакомое по советской жизни:
…замурлыкал Агафонкин, узнавая мелодию.
Память услужливо подсказала, что фильм “Веселые ребята” вышел на экраны в декабре 1934-го. А он, Агафонкин, находился в июле того же года, то бишь до выхода фильма. Как же музыканты в киевском Парке Пушкина могли играть неизвестную никому пока мелодию? Агафонкин – как часто делал это Платон – оглянулся вокруг в поисках ответа.
Как и Платон, он его не нашел. Зато увидел юлу.
Она крутилась, пестря зеленым, желтым и красным – летние цвета. Рядом с юлой сидела на корточках девочка лет пяти – в светло-кремовой панаме, из-под которой свисали льняные косички. На девочке был матросский костюмчик: блузка в синюю полоску с прямоугольным отложным воротником-гюйсом и белая юбка. Она смотрела на юлу и водила по кругу головой, повторяя ее верчение. Агафонкин заметил, что юла крутится против часовой стрелки.