Он ткнул большим пальцем за спину, на зады дома, где прилежно щипали траву две привязанные козы:
– Тут у меня, изволите видеть, Гог и Магог для компании, к тому же они дают молоко и сыр, которые так нравятся любезной миссис Рэнсом, и я не могу рисковать их жизнью! Ну уж нет! Я не хочу остаться один! – Голос его снова дрогнул, но на этот раз Уилл понял причину. Трижды за три года он стоял рядом с Крэкнеллом над могилами – сперва жена, потом сестра, а за нею сын.
Преподобный сжал плечо старика:
– Вам и не придется: у вас свое стадо, у меня свое, и оба опекает один и тот же Пастырь.
– Спасибо на добром слове, ваше преподобие, а в церкву к вам я все равно не приду. Уж я так решил: раз Всевышний прибрал миссис Крэкнелл, я к нему больше не ходок, помяните мои слова, я от них ни за что на свете не отступлюсь.
На лице старика появилось упрямое выражение, как у непослушного ребенка, и все же это было настолько лучше слез, что Уилл, еле удержавшись от смеха, ответил серьезно, вполне отдавая себе отчет, чего стоит договор с Господом:
– Что ж, раз вы так решили, я не вправе вас переубеждать. Вы человек слова.
На солончаках за домом прибывала вода; закатное солнце не грело. За болотом в Олдуинтере, в отличие от деревень на другом берегу Блэкуотера, глазам открывался простор до самого горизонта, где Блэкуотер впадал в Северное море. Уилл заметил огни рыбацкой лодки, направлявшейся домой, и подумал о Стелле – к вечеру она уставала, управляясь с детьми. Вот она отдергивает занавеску, вглядывается в сторону Дуба изменника и смотрит, как возвращается муж. Преподобному так остро захотелось увидеть жену, услышать, как дети возятся за дверью кабинета, что он едва не возненавидел вросшую в землю мшистую лачугу, но вспомнил, как Крэкнелл бросал горсть земли на сосновый гробик, и помедлил у ворот.
– Обождите-ка, ваше преподобие, – сказал Крэкнелл, – я вам кое-что дам.
Он слился со стеной дома, спустя мгновение вернулся с парой симпатичных востроглазых кроликов, которых недавно поймал, и сунул их Уиллу:
– Передайте миссис Рэнсом мои наилучшие пожелания, ей сейчас нужны силы, возраст у нее самый такой, только детишек рожать, а миссис Крэкнелл всегда говорила, что от этого кровь становится жиже.
Старик сиял от удовольствия, сделав Уиллу подарок. Тот принял его с достоинством и, чувствуя, как сжалось горло, поблагодарил: из кроликов получится отличный пирог, кстати, Джонни его обожает. Потом, чтобы сделать приятное Крэкнеллу, повесил зверьков к себе на пояс, как заправский крестьянин, и попросил:
– Расскажите мне, что вы видели, мистер Крэкнелл, потому что я уже сам не знаю, кому и чему верить. Один бедолага утонул в реке, но ведь зимой это не редкость. Ходили слухи, будто бы задрали овцу, но лисам тоже нужно что-то есть, а девочка, которая якобы потерялась вечером, утром нашлась в кладовке, где втихомолку ела мамины конфеты. Бэнкс привозит на своем баркасе странные вести из Сент-Осайта и Молдона, но мы же с вами оба знаем, что он все врет. На постоялом дворе судачат, будто бы в Пойнт-Клире из лодки украли ребенка, но кто же додумается взять малыша с собой в море, когда дни такие короткие и холодные? Скажите мне, что вы своими глазами видели то, чего нужно бояться, и тогда я, может, поверю.
Преподобный пристально посмотрел старику в глаза, но тот отвел взгляд и уставился поверх его плеча в пустое пространство.
Рэнсом знал цену молчанию, поэтому не говорил ни слова, и чуть погодя Крэкнелл вздохнул, пожал плечами, потеребил нож и ответил:
– Дело ведь не в том, что я вижу, а в том, что чувствую. Эфир же я не вижу, но чувствую, как он входит и выходит из легких, и не могу без него обходиться. Я чувствую: рано или поздно что-то будет, попомните мои слова. Вам прекрасно известно, что так уже было и будет впредь, не на моем веку, так на вашем, или ваших детишек, или их потомков, так что я препояшу чресла, и – простите мою дерзость, ваше преподобие, – лучше бы вам тоже подготовиться.
Уилл вспомнил вырезанного на церковной скамье персонажа старинной легенды и пожалел (уже не в первый раз), что в день, когда принял приход, не взял молоток и стамеску и не уничтожил резьбу.
– Я всегда на вас рассчитывал, мистер Крэкнелл, и впредь возлагаю на вас большие надежды; можете даже считать себя стражем Олдуинтера здесь, на краю света», и в знак предупреждения зажигать в саду огонь. Да призрит на вас Господь светлым лицем Своим,[15] хотите вы того или нет! – произнес Уилл и, благословив старика, отправился домой, рассчитывая чуть-чуть обогнать надвигающуюся ночь и успеть домой как раз до темноты.
Пугала Крэкнелла и его очевидный страх тревожили преподобного не потому, что он поверил, будто на дне Блэкуотера притаилось диковинное чудовище и ждет своего часа, но потому, что он чувствовал себя ответственным: его паства поддалась греховному суеверию. Все спорили о том, какого змей размера, вида и откуда взялся, но не сомневались, что он облюбовал реку и появляется на заре. Не было ни единого доказательства, что змей нападает на поселян, но с самого конца лета его винили во всех бедах, стоило заблудиться чьему-то ребенку или взрослому сломать руку либо ногу. До преподобного как-то раз дошел слух, будто из-за мочи дракона испортилась водяная колонка в Феттлуэлле и трое там даже отравились и умерли еще в канун Нового года. Стелла не раз мягко предлагала ему заявить обо всем с кафедры, но он наотрез отказывался признавать «напасть», даже после того как заметил, что по воскресеньям прихожане, не сговариваясь, единодушно отказываются садиться на скамью, где вырезан змей, словно опасаются, что тогда их страх обретет плоть и кровь.
Сумерки сгущались, и преподобный прибавил шаг, только раз оглянувшись на щербатый белый лик восходящей луны. Крепчающий в камышах ветер выл до того заунывно и монотонно, что Уилл почувствовал, как сердце затрепыхалось, точно от страха, и рассмеялся: вот вам пожалуйста, как легко испугаться невесть чего. Впереди замаячили огни Олдуинтера. Там ждали его дети – теплые, крепкие, пахнущие мылом, светлокожие, как он сам мальчишкой, целиком и полностью настоящие, упрямо заявляющие о себе, шумливые непоседы. При мысли об этом преподобного охватила такая радость, что он негромко вскрикнул (а может, хотел предупредить или напугать бродячих собак, буде встретятся на пути?) и оставшиеся полмили до дома бежал бегом. Джон уже поджидал его, в белой ночной рубашке стоя на одной ноге на столбе ворот. Завидев Уилла, малыш крикнул: «Пальцы чешутся. К чему бы?»[16] – и уткнулся лицом в отцово пальто. Почувствовав, как его шеи коснулась кроличья шерсть, Джон радостно воскликнул:
– Ура! Ты сдержал слово, ты принес мне друга!
Кора Сиборн
Гостиница «Красный лев»
Колчестер
14 февраля
Мой дорогой Чертенок!
Как Вы поживаете? Тепло ли одеваетесь? Хорошо ли питаетесь? Как Ваш порез, зажил? Любопытно было бы на него посмотреть. Очень он был глубокий? Пусть будет остер Ваш скальпель, а ум еще острее. Как же я по Вам скучаю!
У нас все благополучно, Марта шлет Вам привет, – впрочем, Вы все равно в это не поверите, правда? Фрэнсис не шлет ничего, но, думаю, был бы не прочь снова увидеть Вас, если бы Вы согласились приехать в это захолустье; большего никто из нас от него не дождется – так вы приедете? Правда, здесь холодно, однако морской воздух хорош, да и в Эссексе вовсе не так скверно, как говорят.
Я побывала в Уолтоне-на-Нейзе и в Сент-Осайте, но морского дракона так и не нашла – и даже захудалой морской лилии! – но Вы же меня знаете, я просто так не сдамся. Владелец здешней скобяной лавки решил, что я сошла с ума, и продал мне два новых молотка и такой замшевый пояс, чтобы их носить. Марта ворчит, что я хожу чумичкой, уродиной, но Вы же знаете, я всегда считала красоту проклятьем и безумно рада, что отделалась от необходимости выглядеть привлекательно. Я порой даже забываю, что я женщина, – точнее, не думаю о себе как о женщине. Мне кажется, что все радости и обязанности, которые сулит женский пол, больше не имеют ко мне никакого отношения. Я не знаю, как должна себя вести, да если бы и знала, едва ли стала бы трудиться.
Кстати, о светской публике: ни за что не угадаете, кого мы встретили на Хай-стрит, пока искали приличное местечко, чтобы переждать дождь. Чарльза Эмброуза! В своем бархатном пальто он выглядел что твой попугай в стае голубей. Чарльз настаивает, что мне необходимо завести в Эссексе знакомства, чтобы я по незнанию не переломала себе ноги где-нибудь в полосе прилива (или даже чего похуже). Сообщил нам, что в Блэкуотере якобы обитает чудовище, но об этом я Вам расскажу при встрече. Чарльз грозился познакомить меня с каким-то сельским священником, и хотя меня, признаться, так и подмывает воспользоваться его предложением – исключительно ради удовольствия эпатировать этого бедолагу, знакомого Эмброуза, – но все-таки я бы предпочла, чтобы меня оставили в покое. ПРИЕЗЖАЙТЕ, ПОЖАЛУЙСТА, МИЛЫЙ ЧЕРТЕНОК! Я так по Вам скучаю. Без Вас мне худо и почему это я должна оставаться без Вас?
Д-р Люк Гаррет
Пентонвилль-роуд
N1
15 февраля
КОРА,
Рука уже лучше, спасибо. Инфекция оказалась полезной: опробовал новые чашки Петри и вывел кое-какие бактериальные культуры. Вам бы точно понравилось. Они получились синие и зеленые.
Мы со Спенсером, скорее всего, приедем на той неделе. Так что увидимся. Если можете, прогоните дожди.
P. S. Формально это была «валентинка». Не отпирайтесь.
4
Кора шагала под легким дождем в пяти милях к востоку от Колчестера. Она понятия не имела, куда идет и как вернется домой, ей лишь хотелось выбраться из мерзлой комнаты «Красного льва». Фрэнсис разрезал подушку, чтобы достать и пересчитать перья, и ни Коре, ни Марте не удалось объяснить ему, почему так делать нельзя («Ну и что, вы же можете за нее заплатить, и тогда она будет моей»). Чтобы избавиться от его неумолчного бормотания, – когда она закрывала за собой дверь, вслед ей летело «сто семьдесят три», – Кора подпоясала пальто и сбежала по лестнице. Марта услышала крик: «Буду засветло, деньги взяла, меня кто-нибудь подвезет» – и со вздохом вернулась к мальчику.
Через полчаса Колчестер скрылся из виду, и Кора направилась на восток, практически уговорив себя, что сумеет дойти до устья Блэкуотера и не устать. Встретившуюся на пути деревню она обошла стороной: не хотелось никого видеть, ни с кем говорить. Кора выбирала поросшие травой проселки на опушках дубовых рощ, навстречу ей почти никто не попадался, лишь изредка медленно проедет телега. Никто не обращал внимания на женщину, шагавшую по обочине. Когда начался дождь, Кора углубилась в рощу и подняла глаза к унылому, однообразно серому небу – ни бегущего облачка, ни синей прогалины, а солнца и вовсе не видать. Словно неисписанный лист бумаги, на фоне которого чернели ветви деревьев. От такого вида любого охватит тоска, но Коре все казалось красивым: обрывки березовой коры, похожие на куски беленого холста, мокрая и скользкая листва под ногами. Повсюду зеленел мох, окутывая, точно мехом, подножия деревьев и валявшиеся на дороге сломанные сучья. Раз-другой Кора запнулась о плети ежевики, к колючкам которой пристали клочки белой шерсти и какие-то перышки, серые на кончиках, и беззлобно выругалась.
Ей вдруг подумалось, что все вокруг, под этим блеклым небом, сотворено из одной и той же материи – не совсем плоти и крови, но и не из земли. Там, где ветви отрубили от стволов, зияли раны, и Кора не удивилась бы, если бы пни дубов или вязов, мимо которых она проходила, принялись пульсировать. Кора представила, что она – часть этой природы, рассмеялась, подошла к дереву так близко, что услышала трели дрозда, и подняла руку: вдруг сочный зеленый лишайник затянет кожу между пальцами?
Неужели это было всегда – и чудесная черная земля, в которой утопаешь по щиколотку, и коралловая плесень, что вьется оборкой по сучьям под ногами? Неужели и птицы тоже пели? И с неба сеялась изморось, такая легкая, что буквально растворяешься в ней? Конечно, было, ответила себе Кора, и не так уж далеко от дома. Наверно, она и раньше смеялась в одиночестве, уткнувшись лицом в сырую кору дерева, и вскрикивала от восторга, залюбовавшись листом папоротника, но все это было так давно, что теперь и не вспомнить.
Нельзя сказать, чтобы последние недели выдались совершенно безоблачными. Время от времени ее охватывала боль, и в мучительно долгие мгновения, когда Кора заново училась дышать, она чувствовала себя так, словно в груди открылась рана, ощущала внутри странное опустошение, будто какой-то жизненно важный орган был один на двоих с умершим и теперь медленно атрофировался за ненадобностью. В эти леденящие минуты она вспоминала не годы тревог, когда ей ни разу не удалось угадать его настроения или предвидеть, как и какие именно раны он нанесет ей на этот раз, а первые их месяцы, конец ее юности. Ах, как она была в него влюблена! Никто и никогда не мог бы любить сильнее. Она была слишком молода, чтобы устоять перед этим чувством, – ребенок, опьяневший от глотка вина. Он мерещился ей всюду, словно она долго смотрела на солнце, а когда зажмуривалась, в темноте перед глазами мелькали сполохи. Он был так мрачен, что, когда Коре удавалось его рассмешить, она чувствовала себя императрицей во главе армии; он держался с ней так строго и отчужденно, что стоило ему в первый раз ее обнять, как она тут же ему покорилась. Тогда она еще не знала, что это дешевые трюки дешевого трюкача: уступить в малом, чтобы выиграть в главном. И боялась она его в следующие годы так же, как прежде любила, – так же бешено колотилось сердце, так же не спала ночей и прислушивалась к его шагам в коридоре, страх пьянил ее, как любовь. К ней в жизни не прикасался ни один мужчина, и Кора не могла судить, насколько странна ее такая же податливость страху, как наслаждению. Она не знала любви других мужчин, а значит, не в силах была понять, естественна ли его внезапная холодность. Что, если она неизбежна, как отлив, и столь же неумолима? Когда ей наконец пришло на ум подать на развод, было уже поздно: Фрэнсис не смирился бы даже с тем, что обед подадут в другое время против обычного, так что любые перемены угрожали его здоровью. К тому же само присутствие мальчика, несмотря на все его пугающие ритуалы и необъяснимые перепады настроения, внушало Коре чувство, в котором она – единственном из всех – ничуть не сомневалась: он ее сын, и она исполнит свой материнский долг. Она любила Фрэнсиса, и порой ей казалось, что он тоже ее любит.
Ветерок стих, смолк шелест дубравы, и Коре почудилось, будто ей снова двадцать, будто ее сын, стиснув кулачки, только что с криком появился на свет. Его хотели забрать у нее, укутать в белую пеленку, но она взбунтовалась, и младенца оставили. Он вслепую нащупал ее грудь и присосался к ней с такой силой, что акушерка изумилась: надо же, какой хороший мальчик, умненький. Они часами смотрели друг на друга; сын не сводил с нее глаз – мутных, темно-синих, цвета сумерек, – и она думала: «У меня появился союзник, и он никогда меня не оставит». Шли дни, и Коре казалось, будто ее раскололи на части, рана эта вовеки не заживет, из-за сына сердце ее всегда будет беззащитным, но она об этом никогда не пожалеет. Она боготворила его, восторженно подмечала в нем каждую мелочь, любовалась, какая нежная кожа у него на пяточках – точно шелковая наволочка на подушке, часами щекотала их кончиком пальца, чтобы снова и снова увидеть, как он блаженно растопырит пальчики, – подумать только, ему нравится! Она доставляет ему удовольствие! Кулачок его походил на согретую солнцем ракушку, и она захватывала губами сжатые пальчики, удивляясь ему, его ручкам и ножкам, в которых таились такие сокровища. Но не прошло и нескольких недель, как глаза его словно зашорились, и Коре иногда казалось, что они действительно затуманились. Ее прикосновения причиняли ему боль или по меньшей мере приводили его в ярость, которую он не умел обуздать; когда она брала его на руки, он принимался вырываться, размахивал ручками, поцарапал ей веко острым ноготком большого пальца. Теперь не верилось, что когда-то они обожали друг друга. Растерянная и униженная Кора, чью любовь снова отвергли, научилась скрывать свои чувства, а Майкл смеялся над ее бедой: мол, с детьми возятся только простолюдины, и лучше ей препоручить воспитание няне и гувернантке. Шли годы. Она выучила привычки и характер сына, а он – ее. И пусть их отношения почти ничем не напоминали ту беззаботную любовь, которую Кора замечала между матерью и сыновьями в других семьях, все же их связь стала достаточно прочной, и это была их жизнь.
Кора шла вперед. Ледяной дождь и черная земля могли бы ввергнуть в уныние кого угодно, но в душе ее не было скорби об умершем. В горле забулькало, и она бессовестно расхохоталась, да так, что молчавшие дотоле птицы раскричались от испуга. Разумеется, Коре тут же стало стыдно, но она привыкла всю жизнь себя стыдиться, к тому же верила, что ей удается скрывать растущее счастье от всех, кроме Марты. При мысли о подруге (которая наверняка сейчас хмуро сидит в кафе, куда сбежала от очередной причуды Фрэнки, или кокетничает с хозяином «Красного льва») она примолкла и приподняла руки, представив, что Марта шагает к ней навстречу меж мокрыми деревьями. По ночам они лежали спина к спине под тонким стеганым одеялом, подтянув от холода колени к животу, иногда поворачиваясь друг к другу, чтобы шепотом пересказать вспомнившуюся сплетню или пожелать доброй ночи; иной раз Кора просыпалась у Марты в объятиях. Их простая дружба поддерживала Кору, когда все вокруг ввергало ее в отчаяние, и если Марта боялась, что в ней пропадет нужда, поскольку теперь Кора крепче стоит на ногах, то она ошибалась.