– Нет ли здесь нэдооценки противника? Весной и летом нам дорого обошлась самоуверенность… некоторых командиров.
– Так точно. Но, в сложившейся ситуации, переоценка противника является ничуть не менее опасной. Лихой стиль ведения боевых действий, продемонстрированный немцами, на самом деле не от хорошей жизни. Он основан на том, что противника вынуждают делать ошибки, причем ошибки грубые, и это правильно. Недостаток в том, что все планы основываются на том, что ошибки непременно будут допущены. Если этого не происходит, чудеса кончаются. Поневоле приходится воевать правильно.
– Объясните.
– Это когда тот, кто сильнее, получает возможность поставить противника в безвыходное положение. А тот, кто слабее, неизбежно проигрывает. Правильно воевать – это рассчитывать на худший вариант, исходя из известного. На то, что враг не сделает ошибки. Но нельзя приписывать врагу всеведения и непогрешимости, и бояться появления войск там, где им взяться неоткуда. Иначе лучше забыть о проведении глубоких наступательных операций.
– И какой же худший вариант на вашем участке фронта?
– Помимо тех резервов, которые готовили заранее, немцы перебросят дополнительные. Остановят наступление ударом во фланг, примерно вот так, – он показал направление на карте, – прорвутся и вступят во встречный бой с пехотой общевойсковых армий. Растреплют пехоту, но мы максимально насытим части противотанковыми средствами, так что при этом и от их ударных моторизованных частей мало что останется. Часть наших войск будет окружена в лесах, но на плотное окружение сил у них не хватит. Потому что им будет не до того, чтобы добивать окруженцев. В это время с востока войска Западного фронта, скорее всего, все-таки захватят Вязьму. Отсечь практически всю группу армий «Центр» у нас не хватит сил. Мы просто не успеем в условиях заболоченного леса зимой. Нанесем удар в общем направлении на Смоленск, по сходящимся направлениям. Достижение полного успеха в виде захвата Смоленска считаю вряд ли возможным. Это развитие событий на центральном участке фронта является наиболее вероятным, товарищ Верховный Главнокомандующий.
Восьмой день в заснеженных лесах, в которых громада танкового корпуса утонула, но не так, как тонут в море или в болоте, а так, как ребенок тонет в одежке, скроенной на великана, растворилась, как горстка соли в бочке воды. Бойцы иззябли, а уж устали так, как люди в мирное время не устают. Бойцы третьей роты генераторного батальона вроде бы и не воевали, им не приходилось стрелять, разве что кое-когда поначалу, сдуру, но устали они ничуть не меньше остальных. Каждую минуту, когда их не мотало на ухабах, безжалостно колотя о стылый металл, они рубили лес. Валили лесины, обрезали и обрубали сучья, разделывали стволы, – в общем, делали то же, что и в лагере, и ничуть не меньше, и ничуть не легче. Отличия начинались потом, когда лесины, сучья, кустарник, все вперемешку, загружали в барабан, который все это добро с глухим, каким-то подземным гулом переводил на щепу. Два, между прочим, кубометра. Как откроешь потом – так шибало древесным духом, который вздымался оттуда вместе с клубами мельчайшей пыли, что и не продохнуть, тошнило с непривычки. Потом это все нужно было перегрузить в ненасытную утробу генератора. Все два куба. Потом, пока зелье варится, нужно успеть заготовить следующие два кубометра дров и перевести их в щепу. Перелить горючку в цистерну, – но на это, слава богу, есть насос. Еще одно отличие, на которое человек без лагерного опыта не обратит внимания. Отличные мотопилы, которые заправлять той же горючкой. Не тупятся, не ломаются, не клинят. Даже звук особый, глухой, и непонятно, – как они это сделали? И руки греют. Без цифр, без марки, без названия, только клеймо несмываемым, нестираемым черным лаком, не то цепочка, не то два жгута переплетены между собой. Он знал, что это такое. Все фронтовики знали.
Прототип II: образца 35 года.
После испытаний Владимир Яковлевич оказался, что называется, «на коне», и на коне этом он совершенно явно для опытного глаза уезжал в счастливую жизнь, где пайки, транспорт и распределители с приставкой «спец», но его явно грызли какие-то сомнения, и поэтому он, уединившись с Саней, устроил ему «отвальную». Берович кушал исправно, но оказался непьющим, а вот конструктор, приняв на грудь больше, чем собирался поначалу, впал в тоску. Причины ее были, в общем, довольно далеки от сентиментальности.
– Эх, Саня, – говорил он, пригорюнившись, – избавился я, пока что, от срока, да вот только не знаю, надолго ли… По всему выходит – оттянул только свою законную отсидку. Ты меня понимаешь? Вроде как вот он, двигатель, – а на самом деле нет его, понимаешь? Обман один. – И, закручинившись вконец, добавил. – А сам я, выходит, жулик.
– Почему, дядя Володя?
– А потому, Саня, что его в серию запускать. А детали делать не на чем и некому. Не напасешься, если так вот, поштучно вылизывать.
Берович понимал, что конструктор черств и эгоистичен, что персона его интересует инженера только постольку, поскольку тот дорожит своей шкурой, но и сам не испытывал к нему какой-то особой личной преданности. То, что он вот так раскис, напившись, коробило и, мягко говоря, не прибавляло уважения к государственному человеку. Поэтому, не обращая внимания на излияния собеседника, он спросил его о том, что интересовало лично его.
– Как вы говорили, наука эта называется? Которая про жар и про моторы?
– Термодинамика?
– Во-во, – он несколько раз повторил мудреное слово про себя, запоминая, – а то никак вспомнить не мог…
Он и вообще был большим охотником до мудреных, иностранных слов. В глазах конструктора промелькнул некий намек на любопытство.
– А к чему тебе?
– Так, – Саня пожал плечами, – интересно. У вас книжки про это нет, почитать?
– Да есть-то есть, только тут видишь, какая заковыка: я в понедельник уезжаю. Доделаю дела, оформлю, прослежу за погрузкой, документами, – и до свидания. Пора. Да и надоело, признаться. А подарить, – прости, брат, – не могу. С литературой в наше время…
Саня облизал враз пересохшие губы:
– Я успею… Я… я постараюсь успеть
Надо сказать, конструктор был весьма склонен к экспериментам. И к экспериментам вообще, и к экспериментам над живыми людьми в частности. В плане материала, понятное дело, был предпочтителен женский пол, но это не было обязательным условием. Поэтому он, вроде бы как с сомнением, протянул:
– Ну-у, разве что так…
Утром в понедельник, Саня, как и обещал, вернул ему устрашающей толщины том. Мало того, что материал был по определению объемным. Это было переводное издание с немецкого, написанное типичным немецким профессором с типично немецкой дотошностью в типичном немецком тяжеловесном стиле с предложениями бесконечной длины. Глядя в его красные с трехсуточного недосыпа глаза, конструктор поинтересовался:
– Ну? Понял что-нибудь?
– Понял, – охрипшим голосом ответил Берович и откашлялся, – только… А!
– Чего?
Ему и впрямь было любопытно, что именно понял в чудовищном тексте этот полуграмотный пацан за два с половиной дня и три ночи, – и получил соответственно:
– Там не все. Не хватает самого главного.
– Слушай, Саня, – неприятным голосом проговорил Макульский, – тебе никто не говорил, что ты есть страшный нахал, а? Наглость – это ничего, это даже неплохо. Вот только в этом случае это еще и выглядит смешно. Там половина текста сплошной математики, через которую мне приходится продираться, как через бурелом, а ты и понятия не можешь иметь, но судить берешься. Нет ничего смешнее и противнее недоучки, который берется критиковать спеца на основе своих куцых мыслишек. Вот вам говорят, что вы соль земли, и все вам по плечу, включая термодинамику за двое суток, и это, конечно, правда, – вот только не вся правда полностью.
– Он там повторяет десять раз одно и то же, поотдельности, хотя на самом деле это варианты одного и того же. Всей математики его я не понял, врать не буду, но во многих случаях она и вовсе ни к чему. Ни капли не помогает докопаться до сути и сделать какие-нибудь выводы. Я не о науке, я о том, что книга написана хреново. Бестолково и как это? В общем, если это учебник, то плохо годится для того, чтобы научить.
– Но ты-то – понял?
– Говорю же – не все. Математика эта дурацкая… запомнить – запомнил, а чтобы понять – так не. Не все.
– Ну тут уж, брат, ничего не поделаешь. Без математики нет термодинамики, математику самоучкой не освоить, а без нее двигатель не сделаешь.
Ну, как раз в том, что математику он при желании освоит, Берович особо не сомневался. Поняв на примере немцевой писанины, к чему она нужна, он понял заодно, что дело это не из самых сложных, не бог весть что, потому как легко и свободно ложится на Инструкцию. Куда более важной и интересной была прохладная мысль, возникшая непонятно откуда: а ведь молодое дарование из рабочего класса, да еще из самой, можно сказать, середки, этакий самородок – это, пожалуй, то, что нужно. И не важно, что фигура эта, можно сказать, мифическая. Главное, что в миф этот верят. К тому же верить в него и модно, и полезно для здоровья. Под этим соусом можно пролезть ку-уда угодно.
Мысль была совершенно правильной. Непонятно и неправильно было то, что она у него появилась. Он был достаточно умен, чтобы понимать: чужая мысль, слишком молод для таких мыслей. Для них недостаточно никакого природного ума, нужен жизненный опыт при хорошем учителе этой жизни. А главное – для кого (или для чего) соус? Он ведь и на самом деле такой, верно ведь? Сам по себе, какой есть, никем другим не является и быть не может. Впрочем, себя обманывать не стоило. Всякие такие мысли начали появляться после того, как дядька передал ему Похоронку. Как раз перед тем, как за ним пришли. Похоронка была не столь уж велика и содержала само по себе Кое-Что, – и Инструкцию. Это было первое из мудреных слов, которыми он так увлекся впоследствии. Дядя строго-настрого наказал ему не лезть, и уж, тем более, никому не показывать и не рассказывать. Теперь, памятуя дядю, он ясно видел, что дядя-таки «не лазил». Иначе вел бы себя по-другому, сам был бы другим, да и, может быть, не сгинул бы так… нелепо? Покорно? Скорее всего вообще не сгинул бы.
Слава богу, что Кое-Что было совершенно невозможно достать, не прочитав Инструкцию. Иначе неизвестно, чем бы оно кончилось. Да, а в те поры он читать, мягко говоря, не любил, считая делом бесполезным и праздным, и читал чуть ли не по слогам, а вот, однако же, – полюбопытствовал. Не очень толстая пачка листов, исписанных от руки явно тремя-четырьмя разными людьми с разным почерком, да, кроме того, немножко отпечатанных на машинке, вкривь и вкось, с многочисленными помарками, забитыми то «х», то «ж». Следующий заголовок, после слова «Инструкции», с библейской простотой гласил: «Крипты» Георга Кантора. Неопубликованные лекции.»
Теперь-то Сане было понятно с чем был связан наследственный дядин запрет: не иначе, как чудом, можно объяснить, что полуграмотный Саня не выкинул скучные бумажки, не истратил их на цигарки или вовсе на подтирку. Также следовало ожидать, что следом он попробует расковырять диковинную коробку, а когда не получится, выкинет ее в выгребную яму. А если получится… А если б получилось, об этом даже не хотелось и думать, что по-настоящему могло бы произойти тогда, когда он, шестнадцатилетний дурак…
Ну не могли ни дядя, ни тот, чей наказ он унаследовал, ожидать, что кто-то вроде Сани не только сунет свой нос в старую бумагу, но и заинтересуется! Они дожидались лучших времен, когда в семье снова появится крепко образованный человек. Они не ведали, что творят, и потеряли, как минимум, лет двадцать пять дорогого времени. Да какого там «дорогого». Драгоценнейшего. Потому что, чтобы Похоронка сработала, на самом деле достаточно было решимости обучить парня грамоте, да, пожалуй, ремня – для начала. Остальное «инструкция» сделала бы сама. Слова «Крипт» на самом деле засасывали, как болото. Текст был устроен так, что многие куски понимались каждый раз по-новому, но при этом каждый раз правильно. А потом, накрепко отпечатавшись в голове, начали как-то расти, как-то умудряясь высасывать полезную для себя пищу из окружающей Саню невзрачной жизни. Все мысли были его, собственными, но при этом он узнавал: это оттуда, это не от прежней науки батьки, мамки, дядьки, старших братьев, фабричной школы и всех незыблемых, несмотря на все революции, обстоятельств рабочей слободы. Пока еще различал, понимая смутно, что придет пора, может быть, не так уж скоро, когда различия не будет, когда два таких разных по природе куска его натуры сольются в единое целое, так, что и швов будет не сыскать. Но пока было… интересно, необычно выслушивать вроде бы как подсказки – но только от самого себя. Ладно, теперь он узнал о термодинамике, понял, о чем это, ладно, убедился, даже признал, со скрипом и нехотя, что положенная к ней математика все-таки нужна, полезна для дела, хотя и не так, и не тем способом, как думают некоторые. Возникла у него тогда, в самом начале, нужда в химии – освоил, что нужно, и есть у него теперь в голове химия по-своему. Надо будет, будет математика по-своему… Только вот по его, Саниному разумению, вовсе не следует вычислять все, что и так видно. При этом он вовсе не задумывался о том, что видно-то может быть – только ему. А далеко не всем. Следствием того, первого воспитания, во многом оставшегося родо-племенным по сути, было то, что ему и в голову не приходило придавать своей персоне какое-то особое значение. Неотъемлемая черта истинного варвара, того, кто строит цивилизации, но не является их продуктом.
De profundis
Нельзя сказать, чтобы это напрямую относилось к Инструкции. Так, обычный совет. Закрывать глаза, пока не войдет в привычку. Тогда – да, кладешь руки на Коробку, закрываешь глаза, и начинаешь видеть. Не так видеть, как помнишь какую-нибудь вещь, а так, как будто ее кто-то нарисовал. Вроде бы и сам, но не вполне: картинка вовсе не всегда менялась так, как ему хотелось, проявляла норов, упрямилась. Чем сильнее Саня пытался переупрямить ее, расположить не так, а этак, разглядеть не с этого боку, а с другого, тем хуже выходило. Он открывал глаза оттого, что скулы начинало нестерпимо ломить от напряжения, и тут же все пропадало, и он снова видел свои руки, лежащие на диковинной коробке с Кое-Чем. В пору было плюнуть, но игра затягивала, и он снова брал в руки проклятую штуковину, закрывал глаза и вспоминал Инструкцию.
Чуть-чуть, только самую малость попривыкнув, обратил внимание, что и руки свои чувствует как-то чудно. Как будто провалились неизвестно-куда, не в силах нащупать ничего привычного, да к тому же стали не то безмерно длинными, не то, наоборот, исчезающе малыми. И только из-за окончательной мизерности вещей, к которым он пробует их протянуть, кажутся такими громоздкими и неуклюжими.
Такими неуклюжими, что все ломали и рушили при самом осторожном движении. И вздымали невесомой пылью, если движение было не таким осторожным. Так что он пока, от греха, старался не шевелить ими вообще, – и ничего страшного, потому что, повиснув неведомо – где, они и не затекали, и не уставали вовсе. Не с чего было.
Первый, самый малый сдвиг пришел, – а он заметил, запомнил, и примотал обстоятельства этого момента туго-натуго к стержню «крипт», – когда он, со злости, решил не напрягаться. Глядеть, куда глаза глядят, и довольствоваться теми картинками, которые при этом получаются. Не гнуть, как медведь – дугу, а запоминать, как что ложится при каком повороте и из какого начального положения.
Примерно на третий день он нашел себе такой отступ, на котором застрял долго. Только глядя, и при этом ничего не делая. Вот если в этом месте бесконечного ряда, то штучки были все одинаковые, как пуговицы, меленькие, неподвижные и скучные, потому что менялись редко и одинаково. На один, край – на два, манера. А вот если взять чуть в сторону и, – поближе, что ли? – картина менялась. Тут детальки были куда как разнообразнее и интереснее. На разный манер выворачивались наизнанку. Соединялись в цепочки. Смыкались в колечки. Получалось даже так, что «сцеплялись», как звенья цепочки, пара таких колечек. Одинаковых или разных. Собирались в прихотливую паутину, или даже строились в «башни» или «корзинки», – было не совсем похоже, но других сравнений у Сани тогда не было.