– Я хочу заниматься другим. Может, попробовать что-то иное, я еще не решил.
– Жизнь – это не то, что тебе хочется делать. Это то, что надо делать.
– Но почему нельзя и то и другое?
– Можно, – сказала Розария.
– Я же велел тебе не вмешиваться! – предостерег жену Леоне, прежде чем обернуться к сыну. – Ты хоть представляешь себе, что мне пришлось сделать, чтобы устроить тебя на завод? У них там целые списки желающих. Я им пообещал, что ты будешь хорошо работать, еще лучше, чем я.
– Но я – не ты.
– Тебе все легко достается. Ты просто маменькин сынок.
– Хорошо, Па, – сдался Саверио. Было ясно, что отец в ярости, а когда дело доходило до этого, доставалось и сыну, и – особенно – матери.
– У Саверио есть талант! Мне бы хотелось, чтобы он его развивал, – тихо проронила Розария.
– А ты-то с каких пор разбираешься в талантах?
– Я разбираюсь в моем сыне.
– Ни в чем ты не разбираешься! – прогрохотал Леоне.
Он резко поднялся, отшвырнув стул. Ударившись о стену, стул развалился.
Розария и Саверио бросились к обломкам и подобрали перекладины и спинку; для Леоне было в порядке вещей сломать что-нибудь. Розария вышла из кухни, неся в охапке детали стула, точно хворост, а Саверио остался у раковины. Леоне налил себе вина. Подобные сцены были привычными в их семье по праздникам, а частенько и по воскресеньям. Леоне использовал малейший предлог, чтобы раскричаться, накрутить себя, мать спешила исчезнуть, и в доме воцарялась тишина – но не мир.
Запах кипящего на плите соуса сделался почти резким: чеснок, помидоры и базилик полностью приготовились. Саверио выключил огонь, взял пару кухонных полотенец, снял кастрюлю с конфорки и переставил ее на край плиты. Отец закурил. Саверио медленно помешивал соус, размышляя, как бы лучше подобраться к отцу.
– Ма сегодня сделала укладку в парикмахерской, – сказал он наконец.
– И что?
– А ты и внимания не обратил.
– И что с того?
– Когда женщина делает укладку, это не для нее, а для тебя. Она хорошо выглядит. Ты бы сказал ей. Ей будет приятно.
Леоне подымил сигаретой.
– Никогда не указывай отцу, что делать, – буркнул он.
– Я просто предложил.
– Не предлагай.
– Ладно.
– Следи за тем, как со мной разговариваешь.
– Ладно, буду следить. Если ты станешь приветливее разговаривать с Ма.
Леоне пренебрежительно помахал сигаретой в сторону сына.
– Я с собственным сыном в сделки не вступаю.
– Я ведь не собираюсь жить с вами всегда, чтобы ей было с кем перекинуться парой слов. Однажды вы с Ма останетесь одни, и вам придется общаться друг с другом. Говори с ней приветливо. Как я. Как миссис Фарино на рынке. Как миссис Руджьеро в лавке мясника. Как отец Импречато в церкви.
– Священник-то всегда приветливый, потому что он хочет наших soldi[6]. – Леоне потер пальцы один о другой, намекая на сбор пожертвований в церкви.
– Не все на свете хотят твоих денег, – возразил сын.
– Это ты так думаешь. Твоих денег они тоже хотят, кстати.
– Однажды я отсюда уеду.
Леоне рассмеялся.
– И куда же ты отправишься? – иронически спросил он.
– Не знаю.
– А чем займешься?
– Я пока не решил, – солгал Саверио. Он знал в точности, чем хочет заниматься, но разумнее держать эти планы при себе.
– Пустишь свою жизнь на ветер.
– Понимаешь, Па, жизнь – такое дело, нам она достается только один раз. Можно гнуть спину на заводе «Руж», откладывать каждый цент, купить любимой девушке золотую цепочку, а в тот вечер, когда ты намерен ее подарить, узнать, что девушка собирается замуж за другого. И выходит, что все эти долгие часы на конвейере, когда ты думал, что трудишься ради воплощения своей мечты, чтобы устроить счастливую жизнь с хорошенькой девушкой, от которой ты без ума, ты ничего подобного не делал, а рвал жилы просто ради счастья крутить гаечный ключ для Генри Форда.
– Тебе платят хорошие деньги.
– Деньги имеют значение, только если с их помощью можно сделать кого-то счастливым. Так сказал коробейник, и я думаю, что он прав.
– Цыган? Ты поверил цыгану?
– Мне он показался довольно умным.
– Подумай головой. Тебе же надо что-то есть. Еду надо на что-то покупать. За все, что не выросло в огороде, приходится платить.
– Это просто основные потребности. Их я тоже подсчитал. Чтобы обеспечить себе еду, достаточно работать на конвейере пару часов в день, неделя за неделей, всю жизнь. А что делать с оставшимися восемью часами? Куда уходит эта зарплата? На что тратится?
– Государство забирает.
– Часть. А остальное?
– Откладываешь. Под матрац. Только не в банк. Потому что никогда не знаешь, что может случиться.
– Это мне неинтересно. Я хотел увидеть свою зарплату отлитой в золоте вокруг прекрасной шеи Черил Домброски.
– Она тебя отвергла?
– Да, отвергла. – Саверио было нелегко признать это вслух.
– Тогда ну ее к черту.
– Справедливо. Если бы она меня любила, я бы отдал ей все, что у меня есть.
– Ты от нее глаз оторвать не можешь, – улыбнулся отец.
– Вот будь у меня девушка, уж я бы хорошо с ней обращался. Потому я тебя и ругаю, Па. У тебя же есть девушка. Надо хорошо с ней обращаться.
– Ты ничего не знаешь.
– Кое-что я все-таки знаю. Например, что грех любить девушку и не показывать ей этого.
– Ай, оставь, – отмахнулся Леоне.
– Ты даже не понимаешь, как тебе повезло. Однажды поймешь, но будет слишком поздно, – выпалил сын напоследок и оставил отца одного на кухне.
По пути к себе на второй этаж он увидел, что мать сидит в гостиной у радио. Розарии было сорок лет, и седина только начинала пробиваться в ее черных волосах. Она сохранила стройную фигуру, а черты лица выдавали коренную венецианку – точеный нос, прекрасные карие глаза.
Розария украсила их скромный дом как смогла: покрасила стены в веселый желтый цвет, то и дело до блеска натирала воском серый линолеум, сшила муслиновые занавески – вроде простые, но по-своему изящные, с оборочками по низу. Украшения для рождественской елки она тоже изготовила своими руками, и теперь эти невесомые, будто сотканные из паутинок кружевные звездочки эффектно свисали с колючих ветвей. Саверио не раз замечал, что мать изо всех сил старается привнести хоть немного красоты в их жизнь.
– С тобой все хорошо, Ма? – заботливо спросил он.
– Да, да. – Она отмахнулась от сына тем же жестом, который только что сделал ее муж.
– Мне очень жаль, что так вышло.
– Стул починить не получится, – вздохнула она. – По-моему, с этим не справится и десяток столяров. Дерево уже никуда не годится. Пойдет на розжиг.
– Я куплю тебе новый стул.
– Лучше отложи деньги.
– Я так и сделал, Ма. Они наверху, под матрацем. Когда я наконец-то потратил деньги на что-то красивое, ничего хорошего из этого не вышло.
– Очень жаль, – сказала мать.
– Может, в следующий раз получится, – улыбнулся Саверио.
– Мне нравится наша елка, – заметила Розария, разглядывая елку от пола до макушки. – Будет грустно ее разбирать после Богоявления.
– Ты здорово ее украсила.
– Спасибо, Сав.
– Ты купила мне шляпу? – Саверио поднял стоявшую под елкой большую круглую коробку в оберточной бумаге.
– Да ты подглядел!
– Не-а, просто догадался по коробке, она ведь круглая.
– Я ее плохо завернула, – сказала мать извиняющимся тоном.
– Все отлично, Ма.
– Надеюсь, она тебе понравится.
– Шляпа мне нужна.
– Я знаю. – Она понизила голос: – В кепке ты не произведешь впечатления на руководителей оркестра. А я хочу, чтобы ты пошел на то прослушивание.
– Мне бы тоже хотелось, Ма.
– Ты всю душу вкладываешь в пение.
– Я верю в то, о чем пою, – признался он.
– Вот потому это так трогает людей.
Саверио сел рядом с матерью.
– Например, слова «В яслях дремлет дитя», – сказал он.
Розария обняла сына.
– Их написал человек, который держал на руках младенца, – улыбнулась она.
Саверио попытался отстраниться, но мать не отпускала и только крепче сжала его в объятиях.
– Ты навсегда останешься моим малышом.
– Ма! – смутился он.
– Я вырастила хорошего сына. Настоящего артиста. Я хочу, чтобы ты им стал. Помнишь, ты раньше писал стихи. Ты ведь мог бы сочинять песни – такие, как эта.
– Наверное, можно попробовать, – согласился он.
– Надо пробовать. Надо использовать свой талант. Грех этого не делать.
– Мне нравится петь в церкви.
– Ты ведь знаешь, когда в семье Пепаретти режут свинью, миссис Пепаретти всегда приносит мне кусок лопатки. А я люблю потушить ее в горшке, под соусом. В один год она принесла мясо, а оно не влезло в мой горшок. Кость оказалась слишком велика для моего несчастного горшка. Не было никакой возможности приготовить это мясо. Так что мне пришлось вернуть ей лопатку, иначе свинина так бы и пропала. Мне кажется, у тебя похожий случай: ты перерос свой горшок. Тебе тесно в хоре церкви Святого Семейства, а летний фестиваль в Дирборне всего лишь для любителей. Пора найти нечто побольше и получше, – заключила Розария.
– А как я узнаю, что мне это по зубам?
– Это проще всего. Если ты будешь нравиться людям, они тебе это покажут. А не понравишься, всегда сможешь вернуться на конвейер.
– Ты говорила об этом с Па?
– Нет. Он бы только обиделся. Твой отец не видит картин и не слышит музыки. Он человек ответственный.
– Вот как ты это называешь?
– Он твой отец, – напомнила ему Розария, хотя в этом не было нужды. Леоне был светилом в их маленькой солнечной системе; помимо них, больше ни для кого там не оставалось места. – Папа у нас практичный.
– А практичные люди не мечтают, – кивнул Саверио.
– Мечтают, просто о другом. Его мечта – сохранять за собой рабочее место, работать неделя за неделей, год за годом. Время от времени получать прибавку к зарплате. И чтобы хватало на аренду дома и можно было купить пальто, когда оно нужно ему, тебе или мне. Его мечта – обеспечить наши жизненные потребности. Он вырос в такой нищете, что для него еда, одежда, крыша над головой, даже самые простые, уже роскошь.
– Как и дети.
– О чем это ты? – удивилась Розария.
– Ма, почему у вас только один ребенок? Почему у вас не родилось больше детей?
– Я молилась: «Боже, пошли мне, что Тебе будет угодно». Он послал мне тебя, и все.
– Я хочу, чтобы у меня когда-нибудь было восемь детей.
– Целых восемь? – просияла Розария.
– Я хочу, чтобы у меня был дом, полный гомона, смеха, музыки, игр и детей. Здесь я один, и у нас слишком тихо. Хочу большой обеденный стол, за которым будут собираться все, кого я люблю. Хочу быть отцом, ответственным человеком. Но я не превращусь в такого, как он. Я буду доволен своей судьбой. Если мне достанется хорошая жена, уж я-то точно не стану ходить с унылым лицом. Я сделаю так, чтобы меня постоянно окружали люди. Хочу столько детей, чтобы мне трудно было их всех пересчитать и запомнить. Хочу быть таким, как мистер Дереа, – когда он зовет своих ребят домой, то путается, потому что не может припомнить всех имен. Хочу быть таким же озадаченным и не помнить, кто есть кто. Хочу, чтобы Рождество проходило шумно и все пели песни.
– В моем детстве дома у нас все было именно так. Только мы праздновали еще и Богоявление, после Рождества. Семья Мараско любила отмечать Рождество с толком и без спешки. Мы пели все рождественские гимны, шли на полночную мессу, а потом каждый обязательно получал что-нибудь особенное – пирог со смоквами, конфетку. На подарки нам не очень-то хватало.
– Как, у вас не было подарков? – удивился Саверио.
– У нас не было ничего, кроме друг друга.
– И этого вам хватало?
Мать ненадолго задумалась.
– Тогда я считала, что да.
– Может быть, потому Па такой несчастный. Кто знает – родись у него больше детей, он бы чувствовал себя на равных с другими мужчинам в нашей церкви. Ты же понимаешь, о чем я. Все они окружены детьми.
– Мне было достаточно тебя одного. Если Господь пожелал послать мне тебя и только тебя, хватило и этого. Большего я и желать не могла. Саверио, попробуй понять папу. Ему ведь пришлось оставить свой дом.
– Это не оправдание.
– Но оно тебе поможет его понять. Только представь себе: английскому его научила я. Когда я с ним познакомилась, мне показалось, что он такой застенчивый и милый. Наверное, вначале он мне настолько понравился, потому что будто испытывал благоговение перед всем, что встречал, и я решила, что он, наверное, ценит мир и людей так, как здешние итальянцы уже не способны, они ко всему уже привыкли.
– Ма, но он не ценит тебя.
– Это уж моя забота.
Саверио поднялся на ноги.
– Я снял соус с плиты и выключил огонь, – сказал он.
– Ты мой славный мальчик.
Сын поцеловал мать в щеку, прежде чем подняться к себе в спальню.
Саверио повесил в шкаф свою воскресную одежду – единственную приличную пару шерстяных брюк и белую рубашку. Натянув фланелевые штаны от пижамы, он поежился от холода, застегнул до самого горла пижамную куртку и надел сверху свитер. Затем заполз в свою двуспальную кровать и свернулся там калачиком. Он уже начал засыпать, когда в дверь неожиданно постучали.
На пороге стоял отец, освещенный слабым светом коридорной лампочки.
– Па?
– Ты должен покинуть этот дом.
Отец говорил ровным, спокойным голосом. Значит, он не был в ярости, дело обстояло куда хуже – он принял решение. Да, он выпил, да, очень устал в конце рабочей недели, но в его приказе не было ничего туманного.
– Что? – выдавил наконец Саверио.
Юноша сел на кровати, но не сбросил одеяла, а закутался в него поплотней, как будто этот отрез шерсти мог защитить его от человека, который собирался изгнать из дома своего единственного ребенка.
– Уходи, – проговорил отец.
– В каком смысле?
– Ты недоволен своей работой. Я тебя больше кормить не намерен. Уходи и ищи собственную дорогу.
Саверио задрожал, несмотря на свитер, пижаму и одеяло, – задрожал так сильно, что зубы заклацали. Он знал своего отца. Отец слов на ветер не бросал.
– Но, Па… – Глаза Саверио наполнились слезами.
– Не хнычь! Мне было двенадцать, когда я покинул Италию. А я не хныкал. Ни тогда. Ни сейчас. У меня не было ничего. Я добрался сюда, не зная английского, всего с парой монет в кармане. У меня ничего не было. У тебя есть все, а ты не благодарен за это. Ни мне. Ни Богу. Ни матери. Ты узнаешь, что такое жизнь, когда поживешь. Сам увидишь.
– Ты хочешь, чтобы я ушел прямо сейчас? – спросил Саверио.
– Утром, – сказал отец. – И вернешься, когда на коленях вымолишь у меня прощение.
Он закрыл за собой дверь.
Саверио выбрался из кровати и застыл на полу, будто на островке безысходности. Не к кому было обратиться, никто не мог прийти ему на помощь. Он не знал, что ему делать – двигаться или стоять. Нужно было хорошенько подумать, но мысли, казалось, тоже застыли.
Он понимал, что наутро все будет только хуже. К утру мать успеет за него заступиться, и ему, возможно, дадут отсрочку, но вскоре все снова повторится. Он поссорится с отцом, и тот выгонит его из дома. Для Саверио не оставалось здесь места. Это больше не был его дом – да и был ли он его домом когда-нибудь?
Саверио подошел к платяному шкафу и стал изучать содержимое. Две пары рабочих брюк. Две рубашки. Пара хороших брюк (для церкви), одна хорошая рубашка (для церкви), один пиджак от костюма, доставшийся ему от отца, – серый, твидовый, лацканы узкие, такие уже давно вышли из моды. Он терпеть не мог этот пиджак, оставит его здесь. Обувь – пара рабочих ботинок на каучуковой подошве. Он сунул в них ноги. Пара черных ботинок (для церкви), он уложил каждый в отдельный полотняный мешочек. Воскресный галстук, шелковый, в черно-белую полоску. Черная шерстяная кепка-восьмиклинка. Ни шляпы, ни костюма, ни жилета, ни пиджака. Три пары белых хлопчатобумажных трусов, три белые хлопчатобумажные майки, три пары черных шерстяных носков. Он достал брезентовую сумку оливкового цвета, с которой когда-то ходил в школу Святого Семейства, и аккуратно сложил в нее одежду. Туда же отправились четки, фотография матери, книга «Три газовых рожка» Рональда Нокса, которой его премировали на Дирборнском фестивале, и папка с нотами из церковного хора.