Лель, или Блеск и нищета Саввы Великолепного - Бежин Леонид Евгеньевич 2 стр.


Директор Абрамцева письмо садовода даже и читать не стал и, лишь взглянув на подпись, велел секретарше зарегистрировать (на всякий случай) и сбагрил своим подчиненным. Те же, знавшие язык, как говорится, через пень-колоду, только и поняли, что речь идет о какой-то рукописи, хранившейся в семье садовода, и эта рукопись неким образом связана с Абрамцевом.

В остальном предстояло разобраться мне. Не то чтобы я был англоман в духе пушкинского Григория Ивановича Муромского, одевшего конюхов английскими жокеями и обрабатывавшего поля по английской методе. Но от отечественных славянофилов я воспринял любовь к языкам, в том числе и к англо-саксонскому наречию, и, как выпускник одной из первых английских школ, в изучении его продвинулся дальше сакраментальной фразы «Лондон – столица Великобритании».

6

Я внимательно прочел, затем несколько раз перечитал письмо, написанное размашистым и старчески неряшливым почерком, и сказал себе: «Эге, брат. Дело такое, что надо ехать». При этом я решил не посвящать сотрудников – и уж тем более директора – во все детали, чтобы не распалять их воображение, способное вспыхнуть синеватым пламенем, как фосфорная спичка, если только чиркнуть ею по коробку. Я скрыл разгоревшийся во мне интерес и отделался уклончивым «Да, занятно. Какая-то рукопись. Пожалуй, соберусь и поеду – тем более что приглашают, хотя дорогу не оплачивают. Впрочем, может быть, и ехать не стоит ради чьих-то каракулей – таких же, какими накарябано это письмо».

Я попросил дать мне письмо на время, больше всего опасаясь, что меня в чем-то заподозрят и мне откажут. Но музейщики с небрежной (безалаберной) легкостью согласились: «Берите». Услышав, что дорогу и проживание на острове не оплачивают, они изрядно подувяли. На то нищенское подаяние, что они получали в виде зарплаты, им, конечно, об Англии не стоило и мечтать.

Я же, вернувшись домой, размечтался – не об Англии, конечно, а о рукописи. Автор письма сообщал, что у него хранилась рукопись, запечатанная бандеролью и полученная его прадедом сэром Уильямом, названным так в честь Шекспира (вот вам и Стратфорд-на-Эйвоне), от корреспондента из России… Я ставлю здесь многоточие, чтобы показать: в самом этом факте пока что нет ничего удивительного. Мало ли у англичан той эпохи было корреспондентов из России! Как говорится, хоть пруд пруди.

Но на этом фраза не обрывается, и далее следует разъяснение: корреспондент из России – не кто иной, как садовник Саввы Мамонтова, владельца Абрамцева. И даже имя его не забылось, не затерялось, а тут же и приведено – Михаил Иванович.

7

Поставленное многоточие позволяет прервать мой рассказ о рукописи и ее авторе, с тем чтобы вернуться к нему в эпилоге. Собственно, у эпилога другие цели и задачи, и я это, разумеется, осознаю. Но я обещаю читателю выкроить местечко: слишком уж занимательная это история, тем более что моя мечта осуществилась и в Англии я побывал.

Я даже был близок к тому, чтобы нанести визит английской королеве, раз уж у меня нашелся для этого удобный предлог. Однако об этом, повторяю, – в моем эпилоге, пролог же отчасти можно расценивать как своеобразный анонс, как предуведомление к нему. А сейчас, после стольких обещаний, розданных читателю, самое время начать роман и развязать тесемки папки, где хранятся этюды, посвященные покупке Абрамцева его новыми владельцами – семейством Мамонтовых.

Папка первая

Покупка Абрамцева

Этюд первый

Сводчик

Савва Иванович Мамонтов стоял в дверях кабинета, склоняя по-татарски округлую, по-русски умную (светлую) голову и предаваясь минутному, сосредоточенному раздумью: вернуться ли ему к письменному столу или после того, как переговорил с нужным человеком, уж больше не заниматься делами и посвятить себя приятным домашним досугам.

– Кто это к тебе заходил? – спросила мужа Елизавета Григорьевна, не успевшая задать этот вопрос раньше и не считавшая его настолько важным, чтобы задавать позже, когда пройдет время.

Спросила, проводив посетителя, которого она толком не разглядела и не попрощалась с ним, как обычно прощалась с друзьями, знакомыми или частыми посетителями дома.

Да и тот был явно не расположен к церемониям. Он быстро набросил куцую шубейку (не особо грела, но по мартовской погоде в самый раз), ладонью отер лицо, придавая ему обычное, не связанное с деловыми переговорами выражение, схватил шапку, чтобы надеть ее уже на улице, и шмыгнул за дверь.

Ни поклонов вам, ни расшаркиваний, ни целования ручек – явно гость не из их привычного круга.

Савва Иванович на вопрос ответил не сразу, поскольку этот ответ не требовал срочности и его уже можно было причислить к досугам. К тому же он всегда был охотник потомить, поинтриговать жену и тем самым ее немного развлечь и позабавить. Было в этой его манере что-то актерское (недаром так любил театр), тем более что и лицу умел придавать мины – от ложно напыщенных, важных, министерских до откровенно комических.

– Сват ко мне заходил, – наконец изрек Савва Иванович, с плутовским лукавством подобрав словцо, позволявшее не раскрывать сразу все козыри и немного порисоваться: вот он какой, крепкий орешек, себе на уме.

– Какой еще сват?

– А такой, что сосватал мне одну особу… – Савва Иванович слегка поддразнивал жену, и, хотя играл с огнем, рискуя вызвать в ней ревность, глаза его смеялись.

Мамонтовские, голубые, а на весеннем солнце отливавшие золотом глаза, которые ее завораживали, но так вот сразу ревновать… ишь чего захотел, она не дурочка, у нее, слава богу, двое детей и скоро родится третий.

– Что еще за особу? – Жена пыталась говорить на его языке, но при этом все же уразуметь что-то важное для нее самой.

А он все дул в свою шутовскую дуду:

– Из почтенного семейства, благородных кровей, красавицу, богатую и с приданым.

– Савва, ну хватит! – взмолилась она.

– Усадьбу, усадьбу нам сосватал. И не сват, а сводчик. Конечно, жук и проныра, своей выгоды не упустит, но человечек в чем-то полезный, хотя и болезный… гм… по части выпить и закусить. Не откажется. Полграфинчика как не бывало. Зато сосватал усадьбу около Хотьковского монастыря и неподалеку от Лавры – Абрамцево. Ею когда-то Аксаков владел, а теперь его дочь продает.

– А как же Столбово? – Голос Елизаветы Григорьевны дрогнул, и в него вкрались нотки разочарования, которые она тщетно пыталась скрыть улыбкой. – Там ведь и лес, и река, и просторный, крепкий дом, и цена подходящая. Мы же почти согласились.

– Эта усадьба лучше. Во всяком случае, посмотрим, сравним… Нас ведь никто не неволит.

– Я вижу, ты уже загорелся.

Елизавета Григорьевна немного опасалась в муже восторженных состояний, знала, что если он загорится, то его не остановишь (не потушишь).

– Но ведь Аксаков, Аксаков! – Савва Иванович, стоя в дверном проеме, пронизанным бьющим из окон весенним солнцем, являл собою живую картину – картину полного удовлетворения. – А у него и сам Гоголь бывал. И Тургенев. И бог знает кто еще…

– Савва, милый, Гоголь – это прекрасно, я не спорю. Но ведь надо учитывать и наши нужды, нужды наших детей. А то ты этак сгоряча купишь…

Савва Иванович на ее туза уже приготовил свой козырь.

– А чтобы не было сгоряча, – сказал, принимая ее условие и с внушительной уступчивостью вынуждая жену так же принять и его ответное, – мы возьмем с собой третейского судью, человека здравого и беспристрастного – вот хотя бы Николая Семеновича Кукина, ты его знаешь. Я буду молчать – пусть он скажет, хороша ли усадьба. В воскресенье утренним поездом и махнем с ветерком по Троицкой железке. Зря, что ли, отец ее строил, деньги вкладывал. Там, в Абрамцеве, старый управляющий живет с женой. Он самого Сергея Тимофеевича помнит. До последних дней за ним ходил. Вот он нам все и покажет.

Елизавета Григорьевна опустила руки, признавая свое бессилие перед напором мужа, хотя и не скрывая при этом, что кое-какие возражения у нее все же остались. Возражения остались, но – все же она женщина – не осталось ни сил, ни решимости их отстаивать: одно лишь желание во всем привычно положиться на мужа.

Этюд второй

Последний смотр парадным войскам

Раньше семья Мамонтовых не раз проводила лето у отца Саввы Ивановича в Кирееве, подмосковной усадебке, купленной им на склоне лет, когда и сил поубавилось, и здоровье пошатнулось, и стала докучать своим шумом и суетой Москва. Вот и возмечталось Ивану Федоровичу о покое, о блаженной сельской отраде, о попыхивающем трубой, гудящем самоваре, растопленном еловыми шишками, о тихой дреме под сенью столетних лип. Тогда-то и подвернулось Киреево, а поскольку почтенный Иван Федорович уже столько лет был вдовец, одиночество его тяготило, волком в глаза смотрело, и ему хотелось… шума и суеты вокруг.

Так уж устроен человек: все, что он от себя гонит, его потом и манит, приваживает. Хотя шум шуму рознь, и одна суета раздражает, а другая ублажает, особенно если рядом хлопочут по хозяйству невестки, ведут умные застольные разговоры сыновья, галдят, носятся как угорелые внуки – топают по чистому полу босыми ножками, сверкают розовыми пятками.

Поэтому все Мамонтовы всегда были в Кирееве желанными гостями, и Савва Иванович с Елизаветой Григорьевной наезжали не так уж часто, но – наезжали. И жили не то чтобы очень подолгу, но – жили.

Старик Елизавету Григорьевну полюбил еще тогда, как впервые увидел и они с Саввой здесь, в Кирееве, сыграли свадьбу. Полюбил навсегда – за девичью красу, строгий нрав, глубокую (не показную) набожность, извечное желание помочь ближнему, рассудительность и сурьезность, как называл он душевное свойство, как раз и отсутствовавшее у ее мужа: тому бы вечно шутить, комиковать, актерствовать.

Во внуках же – Сереже и Дрюше (Андрюше) – старик и вовсе души не чаял. Стоило Сереже к нему забежать – и потом весь рот спелой клубникой вымазан. И Елизавета Григорьевна никогда не скажет, что нельзя перебивать аппетит, клубнику надо мыть кипятком или что-то в этом роде, а лишь улыбнется, поблагодарит и сама спелую ягодку (только что сорванную, прямо с грядки) выберет и со вкусом отведает.

В Кирееве не скучали, поскольку каждому находилось дело. А после выполненного дела и забава всласть. В лесу собирали еловые шишки для самовара, а то и гриб попадется знатный, на крепкой ножке, шляпка полуистлевшим листиком прикрыта – красавец! Рядом же – целая семейка таких же, с Мамонтовыми схожих хотя бы тем, что подобрались от мала до велика, одни во весь рост выперли, другие, малюсенькие, едва из земли выглядывают – всех их сразу в корзину. Вот и лапша к обеду, и такой грибной дух от нее, что язык проглотишь.

Вечерами по-семейному чаевничали: Иван Федорович в центре, на почетном месте, глава купеческого рода, патриарх, а рядом сыновья, невестки, внуки. Чай серебряными ложечками помешивали: зачерпнут, в ложечке подержат, чтобы остудить, и обратно в чашку перельют тоненькой струйкой. При этом сахарку подкладывали, вареньями-печеньями себя баловали и потчевали.

После чаю, пока не стемнело, – прогулки, променады всякие. Иван Федорович, сам не гуляка, называл эти прогулки охотой на комаров и всем предлагал средство, чтобы охотники не особо страдали от комариных укусов. Если зарядят дожди, раскладывали пасьянсы, играли в лото, пели под гитару, украшенную алым бантом, как невеста к венцу.

Савва Иванович, средний и самый неуемный сын, тот и вовсе превратил пустую ригу в театр и поставил спектакль по Островскому – «Грех да беда». Иван Федорович, услышав такое название, чуть не поперхнулся, поскольку привык считать увлечение сына именно бедой и грехом, от которого с юности старался его отваживать.

Но на этот раз отсидел зрителем в зале и отсмотрел всю пиесу. Ни разу не зевнул, не заскрипел стулом, не крякнул от досады. После же за утренним чаем похвалил, хотя не шибко, а то Савва, падкий до актерства, глядишь, так увлечется, что весь аж взопреет, глаза шальные, как в юные годы бывало, и о делах напрочь забудет.

Делами же он уже потихоньку ворочал, и Иван Федорович, испытав его на крутой подъем, как справного конька, все больше и больше сына нагружал, приохочивал, приучал его к купеческому ремеслу. Чтобы спасти от греха, от Москвы с ее театрами и богемным закулисьем, а заодно от фармазонства и вольномыслия, коего Савва наглотался в разных студенческих кружках (по этому поводу было получено анонимное письмо), послал его в Баку.

Городишко старый, с кривыми улочками, мечетями, минаретами, гортанными базарами, плоскими крышами, на которых ужинали, а в душные ночи спали. Там Мамонтов-старший владел нефтяными промыслами и торговыми факториями. И Савва исправно отсиживал в конторе, постигал великую науку под названием Бумажная Волокита. Словно бусинки на четках, перебирал он цифры, разбирался в счетах, ведомостях, всякой торговой бухгалтерии и мечтал лишь о том, чтобы отец наконец сжалился и забрал его домой.

Об этом он молил Ивана Федоровича в письмах, но тот не спешил с отцовским благословением на возвращение в Москву (для кого Москва, а для кого – Вавилон). Перебирание бусинок продолжалось, но к этому добавились частые прогулки по вечернему, остывающему от зноя Баку, изучение местных нравов и юношеская истома от созерцания гибкого стана и зазывных (из-под паранджи) очей здешних зулеек. Это скрашивало жизнь, наполняло ее если не разнообразием, то надеждой на то, что ему еще улыбнется счастье, сквозящее, как косточка в мякоти винограда.

По торговым делам довелось ему и в Персии побывать и даже вести груженный тюками караван из семидесяти верблюдов. С ним был верный телохранитель с кинжалом и в высокой косматой шапке – Савва для простоты звал его Ала-Верды. Путь пролегал из Шахруда в Мешхед: выжженная солнцем степь, сухие колючки, поросшие низким кустарником горы, словно горбы верблюдов, узкие, холодные теснины. Миновали небольшие города, похожие на различные фигуры, сложенные из городков: Мейамей – Аббасабад – Мезанан – Себзевар – Нишапур. Ночевали в караван-сараях, а однажды пришлось заночевать в горном духане с застоявшейся сладкой вонью, на земляном полу…

В Мешхеде не обошлось без приключений: Савва чуть не лишился всего товара, поверив на слово лукавым персам. По молодости попался на удочку мошенникам. Но не оробел, не раскис, лица не потерял и показал этим персиякам, что русские так просто не сдаются и за себя постоять умеют…

Словом, заручился нужной поддержкой и сполна получил деньги за товар…

Наконец кончилась эта пытка, и отец забрал его домой – с самыми лестными отзывами и отличными рекомендациями. Выдержал! И выдержал с достоинством!..

В Москве на Ильинке торговал ламбардским шелком. И замоскворецкие купчихи, а то и благородные матроны, советуясь с ним, словно с искушенным знатоком дамских капризов, выбирали отрезы на платья, чепчики, прозрачные как воздух шарфики, накидки и платки.

Отец прямо ни во что не вмешивался, но исподволь советовал, направлял, сводил Савву с нужными людьми, подсказывал и… как не порадеть родному человечку… устраивал его в те места, где он набирался опыта и сноровки.

В гимназии-то Савва успехами не блистал, первым учеником не был, науки и языки ему не особо давались. Латынь и вовсе брал измором, засыпал над учебником, но так и не освоил: оказалась не по зубам. И вот теперь под началом Ивана Федоровича нагонял упущенное, наверстывал, набирался опыта и сноровки.

Но в воздухе уже витало, маячило, зловеще посверкивало предвестие беды. Иван Федорович стал чаще задумываться, но не так, как думал он о делах, прикидывал, подсчитывал, а иначе – отрешенно и безучастно смотрел в одну точку. И не слышал, когда к нему обращались. Его старались растормошить, отвлечь, развеселить, и он сам охотно поддавался на такие попытки. Приказывал себе, как солдату, быть этаким бравым молодцом: ать-два-три-четыре. Так он бодрился; не вставая с кресла, маршировал под взглядами родных и близких, чтобы раззадорить – если не себя, то хотя бы их.

Восьмого августа тысяча восемьсот шестьдесят девятого года, вернувшись из Москвы, Иван Федорович взял на руки Дрюшу и повез кататься, совершать смотр парадным войскам – стройным рядам молодых, недавно посаженных сосенок и елок. Смотром остался доволен, раскраснелся, повеселел. Вечером, после самовара, когда стемнело и выплыла из-за облаков матовая луна, устроил для внуков фейерверк и сам больше всех радовался взлетающим в небо гроздьям разноцветных огней. А на следующий день слег – с воспалением брюшины, как определили врачи. Десять дней промаялся и умер.

Назад Дальше