– Шарлатанство! – решительно сказал Куракин.
– И кто сей Кофта, пишущий единовременно из Медины, Мемфиса и Иерусалима? – вопросил Строганов.
– Но как очутилось послание в гробу? – спросил Гагарин.
– Он сам написал его предварительно, а во время темноты и общего смущения сунул в гроб, – решительно заявил Елагин. – Я узнаю харчевенный его слог. И опять прихожу к заключению, что он из поваров, как и мои рыцари Розе-Круп! В высшей степени нагло играть с нами такие штучки и потом еще обращаться столь дерзким тоном ко мне, великому наместнику, мастеру, статс-секретарю, сенатору и кавалеру!
– Тон письма подлинно и шарлатанский и дерзкий. К тому же оно безграмотное, – решил и Строганов.
– Видимое дело, что мы стали жертвой ловкого искусника, фокусника и промышленника, и во всех его чудесах одна ловкость рук, натуральная магия, отвод глаз, и только! – говорил напористо Елагин.
– Что значит сказанное в письме, будто Калиостро ныне в таком странном месте обретается, что нас он видит, слышит и осязать может, а мы его – нет?
– Если так, пусть он слышит, что я его наглецом и шарлатаном именую, и видит, что ему язык показываю! – сказал Елагин и действительно показал язык.
– Но он грозил вашему превосходительству какими-то бедами, – заметил Гагарин.
– Шарлатанство и заговор с прислугой! Очевидный заговор с прислугой, – возмущенно говорил Елагин.
В основе своего характера он был большой вольтерьянец и склонен к скептицизму, хотя и увлекался мистикой, но как отдыхом; затем ему был свойствен некоторый цинизм и даже легкое, насмешливое кощунство. В столовых ложах после важного заседания, за кубком, Елагин весьма часто трунил над всем тем, что занимало его полчаса назад. Настроение Елагина передалось и прочим братьям капитула уже потому, что напряженные нервы требовали разрядки, а трезвая действительность весеннего утра, яркий солнечный свет, щебет птиц в саду, свежий ветерок, залетавший в открытые окна и обвевавший разгоряченные головы, – все способствовало отрезвлению. Теперь шарлатанство Калиостро всем казалось очевидным. Вспомнили, что он заливал свечи кровью, выцеженной из красавицы. Между тем они оказались без всяких следов этой операции. Но если не было крови, не было и убийства!
– Конечно, не было! В противном случае должно было бы известить полицию и задержать сего некроманта! – решительно заявил Куракин.
– Это, во всяком случае, было бы недурно. Полагаю, что нет такого тайного места, в которое бы Калиостр возмог от недреманного ока господина Шешковского[62] укрыться! Хе, хе! – засмеялся Елагин.
– Да, некромантика господина Шешковского превзойдет всех магиков Европы! Ха, ха, ха! – засмеялся и Строганов.
– Но обратите внимание, сколь смущен и молчалив наш доктор! – шутил Елагин.
Домашний врач светлейшего ранее, когда все ему противоречили, столь смело утверждал, что Калиостро не более чем шарлатан, теперь в самом деле сконфуженно помалкивал.
– Полагать должно, что господин Калиостро подлинно о нем что-то проведал, – предположил Елагин, развертывая послание Великого Кофты.
– Признайтесь, доктор, что такое совершено вами в левом павильоне, в Голубой комнате, в полночь при трех яблоках и ананасе? При чем тут ананас?
– Я не понимаю… Тут какая-то сплетня… Я не понимаю, – смущенно бормотал доктор.
– Вся сия передряга, достопочтенные братья, наилучше подтверждает мою правоту, – говорил Елагин. – Остерегаться нам должно пришельцев, хотя бы и великими титлами и степенями облеченных. Теперь же, чтобы окончательно отряхнуться, прошу вас пожаловать в столовую ложу. Ужин, нам приготовленный, не тронут стоит и явится ранним завтраком. Должно подкрепить силы добрым стаканом вина и устресами. которые всегда полезны и, хотя без ног, но вкусны. Приятная, легкая шутка и дружески пропетый гимн освежат наши мозговые корки, как выражается милейший доктор, фантомами некромантики закопченные. Идемте! Гей, люди! Приказать повару изжарить тот соус, знаете? Что я сам объяснял! Мне еще большой труд предстоит сегодня с театральными людьми объясняться, и особенно с несносным Паэзиелло[63], который противу контракта не хочет опер делать!
– Подлинно удивляюсь вашему терпению с театральными людьми и людишками, – сказал Строганов, – в особенности с актрисами и певицами, которые столь же взыскательны и капризны, сколь и прелестны. Я предпочитаю иметь дело с красотой писаной и изваянной. Если бы вы видели, Иван Перфильевич, какого Доминикино[64] привез маркиз Маруцци. – Строганов говорил об агенте государыни, покупавшем картины для Эрмитажа.
– Да, вы избрали благую часть, граф Александр Сергеевич! Мне государыня изволила сулить кончину от ссадины барабанной перепонки, которую вызовет в ушах моих театральная гармония! Поверите ли, граф, покоя нет ни минуты! Театральные люди ничем довольны быть не могут! Какие пьесы ни ставь, какие ни давай роли – претензий не оберешься. А за неудачный спектакль ответствует директор! Воля государыни для меня священна есть. Но театральные люди не только барабанную перепонку надсадить, грыжу приставить могут. И даже дивлюсь, какая польза может меня удержать у себя беспокойные и развратные в нравах и поведении команды!
– О, мы знаем, что удержать может ваше превосходительство, знаем! – лукаво подмигивая, говорил мастер стула ложи «Эрато» князь Александр Иванович Мещерский. – Прелести Габриэльши достойны вкуса утонченнейшего.
В таких и подобных разговорах братья масоны снимали свои фартуки, ленты, мантии, шпаги и прочие принадлежности, потом сошли во второй этаж, где помещалась столовая светлая, прекрасная зала в античном вкусе, с белыми стенами и колоннами, украшенная лишь эмблемами каменщичества и превосходно выписанными венками из роз – цветка, посвященного богу молчания Гарпократу[65]. Стол был отягчен вазами, серебром, фарфором; за каждым креслом стоял служитель в пудре. Окна столовой открыты были в обрызганный росой цветущий сад. Члены капитула сели на свои обычные места, Елагин поместился во главе стола.
Прежде всего официанты вкатили бочонок с устрицами, откупорили его на особом мраморном столе. И проголодавшиеся члены капитула стали глотать келейножительниц, как выразился Елагин, смачивая их легким, душистым итальянским вином. При том Елагин сказал шутливую речь, уподобляя устрицу истинному масону: устрица созидает дом свой из перламутра внутри, снаружи оставляя скромную, невзрачную скорлупу; образует она и перо многоценное во внутренности своей и, соблюдая молчание и тайну, на крепкий замок домик свой запирает. Не истинное ли сие есть подобие масона!
– Но мудрый мастер сей замок расторгает, подрезая устрицу серебряным ножом, – вставил Куракин, – и тем обнажает тайну! И острым соком разума осолив, воспринимает!
И Куракин принялся смачно жевать опрысканную лимоном затворницу.
Но скоро всем захотелось горячего, с пряными и пикантными приправами и более крепкого вина. Служители с серебряными закрытыми блюдами, где шипели и скворчали горячие закуски и соуса и из которых вырывался ароматический пар трюфелей, вошли процессией во главе с дворецким. Проголодавшиеся вольные каменщики кушали исправно и столь же исправно утоляли жажду из вместительных кубков. Елагин восхищался соусом, в который подпущено было грачиное мясо для запаха. А внесенная затем рыба вызвала всеобщий восторг.
Ранний завтрак принимал характер изрядного обеда.
Между тем запенилось шампанское, именуемое в ложах белым порохом. Братья каменщики приняли в руки свои заряженные «пушки» из дивного хрусталя, в котором играл веселой радугой солнечный свет, и раз за разом «выстреливали» из них за здоровье наместного мастера, а затем каждого из присутствующих мастеров в отдельности. Скоро от еды и возлияний лица всех зарделись. И когда подан был сыр, фрукты и ликеры, достопочтенные члены капитула запели хором:
По окончании песни появился дворецкий и на серебряных тарелочках поднес два куверта. Один – Елагину, а другой – князю Голицыну.
Елагин открыл куверт и нашел в нем записку от Габриэлли. Певица писала из его дома, куда явилась и ждет уже добрый час свидания.
В самом деле, за приятным застольем время прошло незаметно, и солнце поднялось высоко над старыми липами сада.
– Ага, достопочтеннейший мастер получил бильеду[66]! – заглянув в записку, сказал Мещерский.
Елагин, чувствуя себя удивительно молодым и бодрым, самодовольно улыбнулся, представляя удовольствие утреннего свидания с прекрасной певицей.
– Анакреон![67] Анакреон! – подтрунивал над ним Мещерский.
– Да, пока зловещания угрозы Великого Кофты не исполняются! Афродита[68] столь же к нам благосклонна, сколь и Дионис.
– Так поспешите же на свидание с прелестницей, столь нетерпеливо вас ожидающей!
В это время Голицын, прочитав свою записку, всплеснул руками:
– Боже мой! Светлейший пишет, что наше дитя умирает! Судороги! Княгиня в отчаянии! Доктор, скорее едем! Ах, какое несчастье! Проклятый Кофта! Проклятый Калиостро! Это они накликали, проклятые вещуны! – И князь со всех ног бросился вон из столовой ложи.
Все встали, опечаленные столь внезапным перерывом дружеской беседы и сочувствуя семейному горю Потемкина, Голицына и Улыбочки.
Указ против кожедирателей
Выходя из столовой, Иван Перфильевич хватился своего молодого секретаря – князя Кориата, который должен был доложить ему несколько бумаг из скопившихся уже в портфеле и касавшихся дел как театральных, так и сенаторских. Кроме того, Елагин смутно помнил, что государыня повелела ему сочинить черновик некоего указа и поднести ей для одобрения, но о чем тот указ, хоть убей, он припомнить не мог.
– Где же милейший мой Кориат? Куда это он сокрылся? – вопрошал Елагин, спускаясь в просторный вестибюль масонского дома, где стояли кумиры Меркурия[69] и Асклепия.
– Кажется, молодой человек сильно огорчился, не найдя прекрасной супруги Калиостровой в саркофаге, – с улыбкой заметил князь Мещерский.
– Да, да! Мой милый секретарь крушился сим обстоятельством и не мог перенесть, что прекрасная без остатка расточилась. Хе, хе, хе! – шутил и Елагин.
– Думать должно, не без остатка. И подлинно, было бы жаль, если бы мы лишились такой прелестницы. Формы ее Афродитиным подобны, плечи Цереры[70], бедра Амфитриты, а лядвии[71] Помоны! – Говоря это, Мещерский делал руками округлые жесты, как бы осязая формы таинственной супруги Калиостро.
– Обратися, обратися, Суламитино, обратися, обратися, и узрим тебя! – со сладострастным выражением старого сатира на лице цитировал между тем «Песнь песней» Соломона[72] главный директор театров. – Чрево твое яко стог пшеницы, огражден в кринех[73]! Два сосца твоя яко два млада близнеца серны!.. Надеяться надо, что господин Калиостро супругу свою не вовсе обескровил, что мы еще увидим сию прелестную!
– Можно сказать, что она полносочна, как спелый златой яблок Гесперидских садов[74], – причмокивая, не унимался Мещерский.
– Секретарь мой от прелестной Калиострихи сильно растрепан! Но думаю, что ежели он и не нашел ее во гробе, то с помощью полновесных червончиков легко на ложе неги обретет. Все иностранки сим промышляют!
Говоря это, собеседники вышли к подъезду. Через минуту лакеи рассадили их по каретам, и братья каменщики разъехались.
Елагин чувствовал себя прекрасно. Калиостро он окончательно считал только ловким фокусником, шарлатаном и промышленником. Находясь в состоянии легкого, приятного опьянения, несмотря на проведенную без сна и полную волнения ночь, Иван Перфильевич на редкость был бодр, беспечен, и только приятное расслабление покоило его в быстро катящейся карете. Глухие приступы подагрических болей, дававшие о себе знать в начале заседания капитула, теперь исчезли. Приятная дремота овладевала им порой. Потом, просыпаясь, старик начинал мечтать о предстоящем свидании с певицей.
Когда карета остановилась и лакей открыл дверцу, Иван Перфильевич выпорхнул из нее легкой птичкой. Габриэлли подлинно ожидала его, весьма гневаясь, как сообщил с таинственно многозначительным видом старый камердинер, отсутствием директора театров. Елагин улыбнулся и осведомился, где его секретарь. Оказалось, что он давно ожидает в кабинете с приготовленными бумагами.
– Еще доложить имею вашему превосходительству, что от государыни пакет прибыл, – сообщил камердинер.
– Ах, Боже мой! Верно, насчет указа! Или опять этот несносный Паэзиелло наябедничал!
Иван Перфильевич поспешил в кабинет. Секретарь почтительно встретил его – никаких следов ночных волнений в облике молодого человека не обнаруживалось. Он подал пакет от государыни.
«Иван Перфильевич, – писала Екатерина. – Тебе подобного ленивца на свете нет. Никто столько ему порученных дел не волочит, как ты! Где указ против кожедирателей, сиречь ростовщиков, коего вам наискорее заготовить велела? Впрочем, благосклонная вам Екатерина».
– Указ против кожедирателей! Боже мой! Совсем из головы выскочило! – вскричал в крайнем смущении Елагин.
Екатерину беспокоило чрезвычайное развитие в столице ростовщического промысла. Евреи, итальянцы, молдаване, греки, даже индийцы – ростовщики разных национальностей – пили кровь из золотой гвардейской молодежи, опутывая щеголей и мотов паутиной долговых обязательств. Недавно в отчаянии, видя себя в неоплатных долгах, один кавалергард, отличенный государыней за статность и благородство характера, поверг на усмотрение монаршее горестное свое положение. Екатерина решила издать указ против ростовщиков для обуздания их жадности и поручила составление его Елагину. Но за множеством театральных, масонских, амурных и столовых дел Иван Перфильевич о приказании государыни запамятовал совершенно.
– Указ совершенно и давно готов! – доложил князь Кориат. – Но ваше превосходительство не удосуживались бумаги вообще просмотреть, потому и на благоусмотрение ваше никак не мог я представить указа.
– Хорошо, любезный князь, я знаю ваше мастерское перо! Положите указ в мою малахитовую портфель, и я сейчас свезу его государыне! Кто в приемной? Много ли просителей?