Невская твердыня - Костылев Валентин Иванович 5 стр.


Годунов широко раскинул руки. Молодое мужественное лицо его раскраснелось.

Иван Васильевич с удивлением следил за Годуновым.

– Говоришь, вырастет?! – прошептал царь. – Вон ты какой!

– Вырастет! – убежденно ответил Борис, отирая пот на лбу, выступивший от чрезмерного волнения. – Вижу, государь, вижу славу нашу!

Иван Васильевич порывисто схватил его за руку:

– Тише!.. Молодой ты! Горячий! Непросто достичь того! Думаю, и впрямь помиримся пока со Стефаном… помиримся… Надо думать – как? «Слава»! Чудно ты сказал!.. Кругом беда, а ты… «слава»! Ты не сильный, а властвовать можешь… Твои честные глаза обманут хоть кого. А меня не обманешь! Нет! Какая «слава»! Не сделал я того, что заповедано мне! Мой отец, дед осудят меня там, в вышнем мире. Однако спасибо тебе! Ты веришь, ты ждешь славы, ты не склонил головы перед несчастьем. И не склоняй! Мне такой нужен! Царству нашему такие нужны. Мой царевич Иван не таков… И Федор не таков… в одном бушует страсть властолюбия и самодовольства, а любви к труду не вижу, в другом – слабодушие смешалось со страхом и тоской… Он только молится о счастье, не добиваясь его. И не ведая – в чем оно… Не радуют они меня.

– Государь, не мне судить о том. Твои дети – мои владыки; в них твоя царственная кровь. Это ставит их выше нас!

– Они выросли! И чем старше становятся, тем все более я их опасаюсь. Иван вкусил яд властолюбия. Он честолюбец, он избалован мною. И матерью! Моя юница, мой ангел-хранитель, покойная Анастасьюшка, любила его. Она пророчила ему счастливую жизнь без страха, без тоски, без сомнений… Она просила тогда подарить ему шлем и доспехи. Детский его шлем я берегу. Смотрю на шлем и вспоминаю Анастасию. Нередко и по ночам любуюсь им. Бедная моя, святая моя, царица Анастасия!.. Моя гордая, прекрасная жена! О, сколь много я согрешил перед тобой и ныне грешу! Окаянный я мытарь!

Тяжело дыша, Иван Васильевич вновь сел в кресло. Голова его устало опустилась на грудь. Едва слышно он прошептал:

– Перемирие! Так ли это?!

Годунов отошел к окну, отвернулся, услыхав прерывистый шепот царя.

За окном тихий отдаленный благовест. Наступали сумерки. Кремлевский двор опустел. Вчера один мужик говорил на царевом дворе, что в деревнях хлебами довольны. Годунов вспомнил об этом. Такой невзрачный, маленький, общипанный какой-то мужичонко, а говорит с таким достоинством об урожае. Урожай! Его с трепетом ждет вся Русь. Истомился народ от голода и мора. Обнищал от войны.

– Ты о чем при царе задумался, Борис? – раздался тихий, прозвучавший подозрительно голос Ивана Васильевича.

– Думаю о хлебе… Народ ждет урожая…

– И я жду его…

Царь, как бы ухватившись за какую-то сокровенную мысль, воскликнул торжествующим голосом:

– Хлеб сильнее всех владык в мире! Чудно!

Помолчав некоторое время, он усмехнулся:

– Мы по вся дни чего-то ждем… Вон мои бояре, почитай, два десятка лет с лишком ждали, когда я умру, а я все жив, пережил многих ожидальщиков. Я тоже ждал, когда же буду править царством… как хочу! А вот видишь… До сей поры жмут меня бояре. Они переживут еще многих царей. Боярская дума – сила! Разве ее переживешь?! Но то, чего я жду, – будет, будет!

И опять шепотом, едва слышно произнес:

– Боярской думе я вынужден пока поклониться… Вяземский, Басмановы, Грязные, Малюта!.. Царство небесное! Нет уж их! Да и помогли ли бы они царю ныне? Не то время. Их время ушло.

Царь приподнялся и помолился на икону.

– Да. Нагрешила вдосталь моя опричная дружина. Бог с ней! Жаль Малюту, храбрый и верный был рыцарь. Такие люди на своем куту не умирают. Изрубили его проклятые немцы.

С мягкой грустью в голосе Годунов ответил:

– Позорят его, сыроядцем величают, а того не возьмут в толк, что своею смертью Григорий Лукьяныч пример любви к родине показал… Первый взошел на немецкую крепостную стену, бился до последней капли крови… Пал, как честный, бесстрашный воин. Его смерть охрабрила войско, и крепость была взята… Я слышал злоречие и хихиканье даже по сему случаю.

– А ежели Божья воля явится убрать и меня? То-то шуму будет! И многие из моих ближних вельмож отрекутся от меня… И, как сказано у пророка Ездры: «Возгласят “Аминь!” и, поднявши руки кверху, припадут к земле и поклонятся Господу!» Будут благодарить его, что убрал неугодного им царя. Подойди!

Годунов приблизился к царю.

Царь притянул его за руку к себе.

– Наклонись!.. А царевич Иван как?! – прошептал он ему на ухо. – Не замечал ли чего? Не шатается ли?!

Годунов ответил не сразу. Задумался.

– Ну, ну! – нетерпеливо дернул его за рукав царь. Щеки Бориса коснулось горячее дыхание царя.

– Нет, великий государь, ничего не замечал. Я – малый чин перед лицом государевой семьи. Мне ли судить?! И думать я боюсь о том. Молю тебя, великий государь, не спрашивай меня о детях своих.

– Полно! Не хитри! Ты что-то знаешь? А?!

– Ничего, милостивый батюшка-государь, не ведаю.

– А я слышал, будто и он против меня… И будто осуждает меня за неудачи в Литве. Так ли это?

– Не слыхал я того… Мню я – умышление то злых, неверных людей. У многих на языке мед, а под языком лед. Прости меня, великий государь, не пытай! – Годунов опустился на колени. – Мне ли судить о том?..

– Так вот я тебе скажу: молод еще царевич, слушает людей. Вон около него Щенятев Петька крутит, как пес хвостом. Нашептывает ему. Опасный человек. Хотел я Петьку удалить от него – не дает, сердится. Пожалел я его. Да! Жалость моя не в пользу ему. Увы! Не пришлось мне обучить детей своих, как бы хотел я. Император Феодосий Великий искал наставника для сыновей своих Аркадия и Гонория. Он желал найти человека ученого и благочестивого. Ему указали на Арсения. Император принял его с величайшим почетом. Он призвал сыновей и, передавая их Арсению, сказал: «Будь им более отец, нежели я, – ибо важнее дать детям разум, нежели жизнь, сделай их добродетельными и мудрыми, сохрани их от соблазнов юности, и Бог воздаст тебе за труды свои. Не смотри на то, что они – сыновья царя, требуй от них полной покорности!» Мои же монахи многое истолковали Ивану и Феодору в ущерб правде и не на пользу нашему царству. Не учителями они были, а льстецами и ласкателями, покорными холопами царевых детей. Шли на поводу у самих же учеников.

– Одно осмелюсь молвить тебе, батюшка-государь. Твое доброе сердце во зло употребляют. Ты зело печешься о подданных своих, и то во грех иных вводит и в заблуждение. Многие ни во что сочли твое благорасположение: так и монахи те, и многие до плахи довели себя в те поры своего распутства. И позволю себе я сказать: вон Щелкаловы да и Никита Романыч на высокие посты возведены, обласканы тобою, а с голландцев мзду якобы тянут непомерную и тем аглицкую страну от нас отталкивают, обижают аглицких гостей… Забыли, что неправедно нажитая прибыль – огонь. В том огне сгорают государствия важные дела.

Иван Васильевич вскочил с места, сердито стукнул посохом об пол:

– Что ты сказал? Щелкалов? Никитка?!

– Да, государь.

– А ты почем знаешь? Борис, будь прям! Не хули!

– Писали о том сами аглицкие люди…

– А где то писание? И справедливо ли оно? Чего ради держат его в ящиках Посольского приказа?! Не все одинаковы и аглицкие люди… Не всем верить можно!

– Оно у меня.

– Читай, коли так! Читай! – снова раздраженно стукнул об пол посохом царь Иван.

– Даниил Сильвестр, нелицеприятный толмач твоей, государь, службы, перевел то и целовал крест, что-де писание это есть подлинный перевод письма того аглицкого посла.

– Читай!.. – нетерпеливо крикнул царь Иван.

Борис начал медленно, с расстановкой читать:

«Объявляю, что, когда я выехал из Москвы, Никита Романович и Андрей Щелкалов выдавали себя царями и потому так и назывались многими людьми, даже многими умнейшими и главнейшими советниками».

Иван Васильевич побледнел.

– Убери бумагу! – махнул он рукой. – После прочтешь. Устал я. А теперь иди! Оставь меня одного. Постой… дай бумагу! – Царь быстро выхватил ее из рук Годунова. – Однако же помни: царь не отказался и от своих балтийских берегов… Они – извечная земля наша…

Борис поклонился и вышел.

Царь Иван вынул из ларца зеркало и принялся внимательно рассматривать свое лицо. Морщинистое. Желтое. Седина в усах, бороде.

«Вот она пришла… старость! За моей спиной даже Щелкаловы воровским промыслом занялись!»

Он грустно покачал головою.

Не вовремя старость, не к делу хворь! Воры торжествуют. Слуги развращаются, теряют страх.

«Проклятые!» Царь с отвращением плюнул.

Ливонские немцы назло московскому царю распахнули двери Ливонии перед Польшей, Швецией и Данией, чтобы не покориться Русскому царству: «Пускай-де Швеция и Дания захватят нашу землю, только бы не русские!» Четверо против Руси! Приходится пока уступить. Боярская измена принесла свои горькие плоды. Согрешили бояре. На веки вечные запятнали себя. Тяжело бороться царю и с внешними врагами, и с внутренними. Тяжело!

«Пятьдесят лет!»

Царь с сердцем бросил на стол зеркало.

VI

Поутру выходит Анна из дома с красного крыльца кормить ягодами медвежонка. Она с детским восхищением следит за тем, как он день ото дня делается и ростом больше, и бедовее.

Но не только ради медвежонка теперь выходит она во двор. Она узнала, что из своего уединения, с вышки, за ней в это время тайком смотрит юноша, тот таинственный Игнатий, которого отец держит отдельно ото всех, не позволяя ему встречаться ни с матерью, Феоктистой Ивановной, ни с Анной.

Отец и Хвостов верхом на конях ни свет ни заря уезжают куда-то, а возвращаются в полдень, к обеду, причем Игнатий тотчас же запирается в своей башенке-терему.

Однажды мать проговорилась: отец ездит с парнем на потешные поля, чтобы приохотить его к воинскому делу и к искусству огневого боя под присмотром московских пушкарей.

Но как ни оберегали родители Анну от встречи с юношей, все же однажды они встретились и даже успели перекинуться несколькими словами.

Случилось так.

В субботний день возвращалась Анна с матерью в возке от всенощной. В одном овражке возок их застрял, лошади не могли вывезти его из глубокой грязи, несмотря на все старание возницы, немилосердно хлеставшего их.

Тою же дорогой возвращался домой Игнатий Хвостов.

Быстро соскочил он со своего коня, привязал его к возку и помог вознице вытащить возок из овражка. Когда Игнатий отвязывал коня, девушка выглянула из возка и спросила, кто им помог выбраться на дорогу. Увидев Хвостова, она смутилась, но как-то невольно крикнула: «Спасибо тебе, добрый человек!» Он разрумянился и, отвесив низкий поклон, произнес тихо-тихо: «Бог спасет, красавица!»

Только и всего. После этого у Анны появилось желание два раза в день ходить к медвежонку – утром и в полдень. И каждый раз она чувствовала, что на нее смотрит этот красавец, этот сказочный гость, голос которого так очаровал ее. Недаром – она подслушала это однажды в разговоре отца с матерью – его полюбил сам государь Иван Васильевич. Царь призывал его к себе уже не один раз.

Еще веселее стало Анне и приятнее смотреть на отцовский дом, на пожелтевшие березки вокруг их жилища, даже на усадебные ворота, в которые верхом въезжает он. А в медвежонке она уже стала видеть не лесного зверя, а своего доброго слугу, тайного своего сообщника.

Феоктиста Ивановна подметила в дочери перемену. Успешнее спорилось в ее девичьих руках и шитье, и вязание, и всякое иное дело. Все выполняла она теперь с большею охотою, бодро и легко. И с родителями она стала еще ласковее. И в моленной дольше стояла на коленях и усерднее молилась.

Отец был молчалив. Посматривал озабоченно на оживленное, веселое лицо дочери, когда она сидела за прялкой или за вязанием, а один раз даже произнес вслух, сокрушенно вздохнув:

– Трудно человеку побороть в себе дух сомнения. Прости ты, Господи! Испорчены мы, грешные!

– Господь милостив, простит… – стараясь успокоить мужа, поспешила отозваться на его слова Феоктиста Ивановна.

Шли беспечально дни за днями. И вот однажды государь вызвал Никиту Годунова во дворец и приказал ему немедля снаряжаться в дорогу, сопровождать в Вологду обоз с корабельными снастями. В последнее время стали случаться нападения разбойников на государевы и торговые караваны. Многие крестьяне из разоренных войною и мором сел и деревень ушли в леса и примкнули к ворам. И велел царь написать грамоты к разбойникам, что коли они покинут татьбу и покаются, то государь их простит и на свою службу возьмет. Эти грамоты велел царь раздавать в деревнях по дороге в Вологду.

Никита Годунов, помолившись в Успенском соборе, взял с собою две сотни стрельцов и, провожаемый посадскими ротозеями, двинулся с обозом в путь.

Перед расставаньем с семьей он долго поучал жену и дочь, чтобы они хранили пуще глаза честь семьи. Ни одним словом он не намекнул на Игнатия Хвостова, но и матери и дочери было ясно, о чем идет речь. Благословил жену и дочь, прижал их по очереди к сердцу и помчался без оглядки к своему стрелецкому отряду на тот берег реки Москвы, в Стрелецкую слободу.

Поплакали Феоктиста Ивановна с дочерью, погоревали, а затем с молитвою снова занялись своею обычною работой.

После отъезда отца Анна стала еще чаще кормить медвежонка, а один раз и вовсе осмелела до того, что сама глянула на вышку и увидела… Игнатия. Он ей делал руками какие-то знаки. Она ничего не поняла, и это было ей очень досадно. Любопытство ее еще сильнее разгорелось.

Феоктиста Ивановна зорко приглядывалась к своей дочке. Она как мать, как женщина втайне сочувствовала ей. Вспомнила свою молодость, свои страдания из-за любви к Никите Годунову, вспомнила о тех преградах, которые мешали ее счастью, и ей стало неизмеримо жаль дочь. Но чем помочь, что можно сделать, чтобы дочь была счастлива?

Старинная русская поговорка гласит, что огня, кашля и любви от людей не спрячешь. Анна, как ни старалась спрятать свои тайные думы о незнакомце, поселившемся в их доме, – все же не раз выдавала себя. Феоктисте Ивановне не много нужно было, чтобы понять, что дочь думает и страдает о государевом молодце: «любовь, как говорится, в глазах видна». Да и молодец-то тоже стал беспокойнее и не раз, сидя у себя на вышке, песни заводил, чего прежде никогда не бывало, а пел он очень грустные песни. Мало того, стал часто спускаться во двор, кормить зерном голубей, которых Годунов в изобилии приручил к своему дому.

Феоктиста Ивановна с тревогой наблюдала все это, но поделать ничего не могла – не хватало смелости остановить парня, да и жаль было его и совестно. У нее у самой постепенно стало появляться какое-то нежное, теплое, материнское чувство к юноше, смешанное с жалостью. Ее самое смущали его голубые, опушенные черными ресницами, полные наивного любопытства глаза.

Борис Федорович упрекал Никиту за суровость и нежелание поселить юношу в своем доме. Это слышала сама Феоктиста. Она слышала, как Борис Федорович напомнил своему дядюшке, что сам он в юных годах не был тихоней и у всех на глазах шел в дом стрелецкого сотника, отца Феоктисты. Стало быть, Борис Федорович не против того… Он добрее!

Много думала обо всем этом Феоктиста Ивановна, многое втайне она осудила в своем муже, и особенно его непомерную строгость к дочери. Она решила положиться на волю Божью, усердно помолившись о том, чтобы никакого худа от сего не приключилось.

* * *

Сема Слепцов – долго ли, скоро ли, но привел-таки ватагу беглых мужиков в стан Ивана Кольцо. Рубаху хоть отжимай! Намучился Семен, а главное, народ ворчать начал, удержу нет!

– Ну вот, – сказал Сема. – Пришли. Где лад, там и клад и божья благодать.

Мужики перекрестились на все четыре стороны.

– Глупый я, черный человек, не родовитый, а думаю: в согласном стаде и волк не страшен, – обтирая пот с лица, с тяжелым вздохом произнес Семен.

Иван Кольцо – рослый, задумчивый детина, с большим вихром на лбу, толстогубый – осмотрел с кислой улыбкой вновь пришедших:

– Голь убогая! Кобыла и та вас всех улягнет. Где такие заморыши родятся?! Господи!

Назад Дальше