Не обижай своё сердце!
Мы с тобою летим, как два лебедя – пара
На край света летим, от войны, от пожара…
Перенесемся, уважаемый мой читатель, из оккупированной Европы в июль 1945 года, в Белоруссию, которая была практически полностью разрушена войной. Минск получил столько ран, за четыре года войны, что было принято решение не восстанавливать столицу, а начать строить рядом новую. И вот отец героя этой главы был назначен главным инженером строительства. Но потом, что-то, где-то изменилось и решили все-таки восстанавливать старый город. Так он со своим отцом переехал в Белоруссию.
Давайте дадим слово ему.
Кому: г. Севастополь
Иванову Дмитрию
От кого: г. Москва
Веретова Александра
Дорогой мой друг Дима!
Всё-таки хорошо, что в этой жизни у людей появляются друзья.
Наше детство было незабываемо! Всегда, когда собирается большая компания, я люблю вспоминать наши детские похождения. Помнишь, как-то после зимы, когда всё вокруг таяло и превращало все окрестные углубления в реки и озёра, мы, три отважных мореплавателя девяти, десяти и семи лет, и наша верная дворовая собака Шарик (на корабле должна быть собака!), пошли на местную достопримечательность – городской пруд. На фоне прочитанных за зиму книг об отважных капитанах, всем дико хотелось бороздить моря и океаны, ну или любой более-менее доступный водоём. Выбор пал на пруд. На лодочной станции нам категорически отказывались выдавать лодку, хотя мелочь у нас была. Мы бродили по берегу, и тут удача улыбнулась нам, недалеко от станции мы нашли деревянную катушку от больших проводов и решили сделать из нее спасательный корабль, который поплывёт спасать «Челюскинцев»! Надо было только приподнять её на бок, докатить до берега и столкнуть в воду! Тяжелая была неимоверно, если бы не проходящие мимо курсанты, мы бы не справились – они помогли поставить её на бок. Потом самостоятельно прикатили её к городскому пруду, который на это время стал почти морем, погрузили его туда, вооружились длинным шестом и отталкиваясь от дна, отправились в путешествие. Увы, катушка для нас четверых оказалась крайне неустойчивой. Шарик оказался самым сообразительным членом экипажа, поэтому метров через десять, когда болтанка под ногами стала опасной он бросил нас и поплыл к берегу. На удивление, эта операция привела в устойчивость наше средство передвижения по водной глади – устойчивость улучшилась. Мы осмелели и дали круг почёта под удивленные взгляды прогуливающихся по парку неравнодушных прохожих и под их же крики. Они, почему-то собрались все на берегу и что-то там махали нам руками. Один мужчина начал раздеваться и тоже кричал без остановки, видимо он хотел нас от чего-то спасти.
Мы поняли, что спасаться надо от всей этой компании спасателей, которая увеличивалась в геометрической прогрессии, о которой я тогда понятия не имел, крики стоящих на берегу привлекали внимание всех в этом парке. Потому, дабы не быть отведёнными за ухо к родителям, мы кто шестом, а кто руками, со всех сил гребли к противоположному берегу. Спасатели раскусили наш план и ринулись бегом вокруг пруда. Полуодетый мужчина тоже.
Мы победили. Но еще некоторое время убегали по дворам от восторженных зрителей. Собака, причём обогнала наших восторженных преследователей и пряталась вместе с нами, правда мокрая и дрожащая от холода. В общем, домой мы добрались без происшествий, даже собаку удалось высушить до прихода родителей с работы, чтобы не задавали лишних вопросов.
Все мы жили в общем дворе.
Дима, мне очень нужна твоя помощь, но, чтобы ты понял глубину моей просьбы, я тебе сейчас изложу в этом письме эту историю:
«Я, мама, моя сестра, и моя бабушка переехали в Минск.
Сначала город необходимо было расчистить от завалов, потом восстановить коммуникации, и только потом строить дома. Расположились мы рядом с большим госпиталем. Вернее, не мы, а полк, в котором служил мой отец, а ещё вернее, штаб полка. Работа кипела. Мы с сестрой, в свободное время помогали выхаживать и прогуливать тех раненых-выздоравливающих, кто уже был близок к возвращению в нормальную гражданскую жизнь. Война в этой части света закончилась. где-то на Дальнем Востоке ещё сопротивлялась империалистическая Япония, но дни её были сочтены. Госпиталь располагался рядом с железной дорогой, и мы иногда ходили смотреть, как идут поезда с возвращавшимися с войны нашими войсками. Все были радостны, все и всегда пели, как правило под гармошку. Да и сами мы любили спеть. Но то, что мы услышали, остановило время, причем не только мое, а всех, кто присутствовал в этот момент на железнодорожной станции.
Издалека мы увидели очень большое скопление народа возле одного из вагонов теплушек. Это мы уже потом узнали, что нам в госпиталь привезли партию раненых с ожогами, и в тоже время отправлялся состав с бойцами, которые направлялись на Алтай.
И вот мы с сестрой услышали, как кто-то очень красиво поет. Голос, всепоглощающий, бархатный бас плыл по вокзалу, отражался от стен госпиталя, выливался из окон второго этажа, заполнял собой всё пространство между зданием казармы, в которой мы жили и самим госпиталем. Не стало слышно грохота колёс, проезжающих мимо грузовиков, мы с сестрой замерли. Это я сейчас могу объяснить свои чувства и переживания, – а тогда я просто остолбенел.
Я никогда не слышал такого голоса. Ни до, ни после этого. В нём сочеталось несочетаемое. Боль и радость, душа и птицы, счастье и разлука, шум моря и степной ветер… И хрипотца, которой заканчивался каждый последний звук в каждом слове песни. И ещё звук аккордеона, но он был потом… сначала был голос … Мы с сестрой бросились посмотреть поближе, но не смогли сразу пробраться через толпу – всё было забито. Людей было неимоверно много. Всё, что мы смогли выяснить, что это были проводы сибиряков на Алтай, и пел гвардии капитан Боровой. Его перевели, как выздоравливающего из Гомеля, где находился госпиталь с бойцами, которые получили ожоги. Как правило это были танкисты. Я не знаю, как у моей сестры оказался букет полевых ромашек, и как она попала на импровизированную сцену, где играл и пел капитан Боровой, но ей это удалось. После концерта Василий, оказалось, что так звали певца, сам подошел к нам и поблагодарил Надежду, мою сестру, за цветы, и вызвался нас проводить.
Все девушки-медсёстры госпиталя, завидовали Надежде, это было им не скрыть. Я же не смог с первого раза посмотреть Василию в глаза. И понял о ком местные сорванцы-беспризорники, которые ошивались и кормились на станции, возле госпиталя, говорили, что к нам приехал «страшный капитан» … вместо капитан…
Лицо Василия было изуродовано ожогом на две трети. Вся правая часть, включая ухо и шею. Правая рука была без одного пальца, и тоже вся в ожоговых шрамах.
Ему было двадцать шесть лет. Родом он был из Киргизии, это на берегу красивейшего озера Иссык-Куль. Был заместителем командира развед. роты. Знал тысячу смешных историй, и мог рассмешить даже умирающего.
Так в нашей с Надей жизни появился капитан Боровой.
С Надеждой они гуляли каждый день. Каждое утро он неизменно приходил к нам с букетом полевых цветов. Всегда одет с иголочки. Всегда чем-то хорошо пахнущий, и всегда веселый. Надя отвечала ему взаимностью и не отпустить на прогулку папа Надю просто не мог. Отцу пришлось навести справки о нем, потому что он видел, что наша Надя влюблена, влюблена по уши, как говорила наша бабушка, а она знала толк в жизни.
Вечером, за ужином, я узнал от отца, что капитан Боровой прошел всю войну. Разведчик. Два раза был ранен. Последний раз в Берлине. Горел в танке. Награжден тремя боевыми орденами и представлен к Герою, но пока не пришел ответ из Москвы на этот счет. Пел и играл на гармошке с детства. Не успел закончить институт культуры и начал воевать вместе со всей страной, в июне 1941 года. Последнее ранение было тяжелым. Но он выкарабкался. Правда у него плохо (последствие ожога), работало веко на одном глазу, моргало чуть медленнее, чем здоровое, и совсем не росли волосы на голове. Мне, да и всем домашним, кроме Нади, приходилось прилагать усилие, чтобы при разговоре с Василием смотреть ему в глаза, настолько страшно было изуродовано его лицо. Отец пытался отговорить Надежду, он всегда к моей сестре обращался по-взрослому, если был какой-то важный вопрос, и называл Надей просто дома за чаем. Надя сидела за столом с каменным выражением на лице и не произнесла ни слова. Ей уже было восемнадцать лет, и отец хотел, чтобы она поступила учиться в Москву, капитан Боровой же, звал её с собой в Киргизию. До выписки из госпиталя ещё было три недели. Целых три недели.
Василия уговорили давать концерты каждый день. И выздоравливающим воинам легче, и для местных жителей такой концерт, с таким исполнителем, практически праздник. Окраина Минска возле госпиталя на тот момент превращалась в оперный театр без границ. К нему на концерт водили даже детей со всего Минска, тех, кто хотел научиться играть на каком-то инструменте.
После концерта Василий всегда учил детей играть на аккордеоне. Да и, практически каждый день, капитан Боровой давал уроки игры на всем, что играло и могло издавать звуки: на гитаре, на старинном, невесть как пережившем войну пианино, с непонятной надписью для меня «Hofmann и Czerny», на пустых кастрюлях, учил играть на барабанах, и так ловко все у него выходило!
Слухи о человеке с изуродованным лицом, но божественным голосом с хрипотцой, сначала расползлись по всему Минску, а потом и по всей Белоруссии. Даже беспризорники, после того, когда я подрался с одним из них, кто бросил Василию в след «страшный капитан», больше его не обзывали. Не решались.
После каждого своего концерта Василий приходил к нам домой, приносил обязательно что-то вкусное, у него было много поклонников его таланта, впрочем, как и поклонниц, и каждый норовил Василия чем-то угостить, ну а он, в свою очередь со всем этим добром приходил к нам, на обязательный вечерний чай во дворе нашего дома, где мы жили.
Всегда был в хорошем настроении, и всегда рассказывал очень смешные истории, – мы хохотали до слез. Даже папа с мамой. Но лёд между ними не таял. Они считали его врагом. Бабушка была на стороне Нади. Как-то помню его историю, которая развеселила даже папу. Байка была о Маршаке, который остался в Москве и не уехал вместе с женой и младшим сыном в эвакуацию. С ним осталась его секретарша. Уже в годах и очень ему преданная. Была она немкой по происхождению, и вот, когда по радио объявлялась воздушная тревога, то Маршак, каждый раз подходил к её двери, стучал, и говорил фразу:
– Розалия Ивановна, ваши прилетели!
Минск потихоньку восстанавливался. Бомбежек же, конечно, уже никаких не было. Но взрывы иногда доносились до нас.
Это сапёры взрывали неразорвавшиеся бомбы или мины, которые разминировали в городе и в лесах вокруг города …
По утрам они с Надей ходили гулять в близлежащую рощу. Недалеко от венгерского кладбища.[3] Очень часто брали с собой и меня. Да, и Васино уродство на лице, почему-то стало совсем не заметным. Василий всегда много рассказывал, например от него я узнал, что у белорусов есть обычай, – сажать дерево при рождении ребёнка: если дерево примется и будет хорошо расти, то и ребенок будет здоров и счастлив. И в этой, нашей роще было множество таких деревьев. Чтить и уважать деревья и священные рощи – характерная черта дохристианской эпохи. Была у него с собой со всех сторон обгоревшая книжка, правда не помню, ни как называется, ни автора, и он часто читал нам из неё вслух, например о священной роще у полабских славян, которых описывал какой-то Гельмольд, ещё в 1155 году. Там росли только священные дубы. У меня и сейчас стоит в ушах его торжественный бас, которым он читал книги в слух, как будто бы пел, как батюшка в церкви:
История двух фотографий
Советская делегация во главе с полковником Генштаба РККА Герасимовым А.В. торжественно возвращает венгерской делегации во главе с генерал-лейтенантом Швейцером знамёна венгерских полков, захваченные русскими войсками во время подавления Венгерского восстания 1849 года.
Станция Лавочне (ныне в Сколевском районе Львовской области), 22 марта 1941 года.
– О, здесь был и жрец, и свои празднества, и обряды жертвоприношений. И здесь имел обыкновение собираться весь народ, да с князем во главе.
Белорусы свои священные рощи называли «прошчы».
Роща, куда мы чаще всего ходили гулять, состояла из очень старых деревьев, кое-где обнесенных старой оградой, в глубине которой, возле ручья стояла разрушенная часовня. Иногда мы видели, как к ней приходили люди, лечиться, пить воду, молиться. Кто-то приносил старым дубам монетки, хлеб-соль, завернутые в полотно. Василий нам рассказал, что ленточки на священных дубах завязывают влюбленные, и покуда она сама не развяжется, то любовь в сердце людей выдержит любое испытание. Ведь нет ничего сильнее любви на земле. Даже смерть пасует перед ней. А рощи, в которых растут священные деревья, оберегаются высшими силами! Есть даже поверье, что если человек решался сбраконьерничать и срубить такой дуб, то человек тут же наказывался тяжелой болезнью, даже мог сойти с ума. Ну, а если человек потом раскаивался и сажал на том же месте новое дерево, то говорят, он выздоравливал. Деревья – это не люди, они умеют забывать обиды и продолжать жить дальше, прощая людей. Хотя сам Василий, как-то сказал, что, когда совершают предательство, это как ломают сразу две руки. Простить предателя можно, а вот обнять не получится.
Тогда, первый и последний раз я увидел у Василия в глазах слезы.
Вася с Надей тоже повязали свою ленточку.
Повязали ровно за час до беды.
Когда мы шли уже обратно, то я увидел в гуще леса полянку, на которой было много лесных ягод – земляники, она ярким красным пятном прямо звала меня к себе. Я крикнул Наде, что я убежал лакомиться ягодами и побежал сломя голову через чащу леса. Земляника оказалось сладкой. Я так увлекся, что, когда услышал щелчок под левой ногой, не сразу понял, что произошло.
Мы, дети войны. Наши игрушки – это патроны, гранаты, спрятанные от отца ножи, пистолеты, тротиловые шашки и в свои четырнадцать лет я умел собирать и разбирать многие пистолеты, винтовки и автоматы, даже разминировать несложные мины, и потому по этому сухому щелчку сразу понял, что я попал в западню. Смертельную западню.
Под моей ногой оказалась противопехотная мина. И она уже встала на боевой взвод. Я замер и стал звать на помощь, что ещё мог сделать четырнадцатилетний пацан? Первой прибежала Надя, следом за ней Василий. По моей застывшей позе и неестественному положению руг и ног он всё понял. Решение принял молниеносно. Обежав вокруг поляны, он нашел несколько поваленных деревьев, которые начал сносить и складывать возле меня. Когда своеобразная баррикада была готова, он сказал Наде, что он с разбегу прыгнет на меня и постарается сбить с ног так, чтобы мы с ним оказались с той стороны баррикады, а Надя должна в этот же момент, из-за бревен, тянуть меня изо всех сил за руки. Но не высовываться, чтобы не подставить себя осколкам. Нога у меня уже затекла, и я понимал, что бессилен сделать прыжок самостоятельно. Страха смерти не было.
Василий вел себя уверенно и даже успел рассказать нам анекдот.
Когда всё было готово, Василий спросил у нас, готовы ли мы, и после утвердительного ответа начал отходить для разбега.
Я протянул руки сестре. Надя схватила меня. Я чувствовал дрожь её рук и пульс, который был в унисон с моим. Василий крикнул, что-то типа «не ссать – прорвемся», и начал свой разбег.
Сильнейший удар, мой непроизвольный крик, причитание сестры и взрыв прозвучали за моей спиной одновременно …
Когда я пришел в себя и выбрался из-под завала баррикады, через пыль, дым и опускавшиеся под силой тяжести взрывной волной и осколками, сорванные с деревьев листья, я увидел Василия, который лежал в луже собственной крови.
Рядом с ним уже сидела Надя и выла по волчьи обхватив себя за голову. Одной ноги у Васи не было по колено. Второй, по ступню.
Я был оглушён, но мысли работали ясно. Я закричал, что есть мочи, чем привел сестру в себя и мы вдвоем подняли, почему-то не очень тяжелого Василия на руки, и понесли его в сторону города … сколько прошло времени, я не знаю, сознание было, как в тумане.