– Наверное, брат мой замахнулся на нечеловеческое, но Божие, сделать счастливыми всех вообще людей без исключения. Так ли это? Верно ли мыслю я, отец Варлаам?
– Сын мой, вопросы твои мудрёны, а образования наставнику вашему дано почти не было. Всю жизнь на селе прослужил раб Божий Варлаам. Долгоглаголевые207 речи нынешних проповедников новой счастливой жизни не слушай, ложь это. Грехотворцы оне суемудрые. Всё это суемудрие208, а от него-то и зло и грех. Приходи через день, сын мой. К нам во храм прибудет отец Виссарион. Философ он и очень верой крепок. Он на всё ответ верный сыщет.
Через день, после заутрени, Антоше было дозволено обратиться к отцу Виссариону. Высокий и худой батюшка с пронзительным пламенеющим взглядом глубоко посаженных тёмных глаз сразу вызвал у Охотина особую симпатию.
– Благословите, Ваше Преподобие, – склонившись над рукой Виссариона, напряжённым ломающимся голосом произнёс отрок и пристально посмотрел в тёмные очи священника. Удивительно чистый и прозрачный взгляд его светло-серых добрых глаз заворожил на какой-то момент отца Виссариона. На вопрос, мучающий отрока, Виссарион отвечал долго и сосредоточенно, отложив все дела. Было видно, как он старается и как ему самому непросто, как важно это для него. Наконец, Антон понял, что собственная его догадка была верна, хоть и мудрёно рассуждал батюшка. Спросив, между прочим, а умеет и любит ли Антон рисовать, услыхав ответ положительный, Виссарион назначил Охотину Младшему встречу через два дня и попросил его всё это время поститься и творить молитву Иисусову. Встретились они в иконописной мастерской Высокопетровского монастыря. Там приобщил Виссарион отрока Антона к искусству иконописи. Сам батюшка умел писать мастерски, но мало времени уделял этому. Предложил Антоше пойти в ученики к мастеру-чернецу. Охотин Восьмой и последний в свои четырнадцать слышал, что раньше к письму допускались лишь монахи и поспешил заявить, что пока не может считать себя достойным для такого дела. Отец Виссарион не без труда сумел убедить его, что времена меняются, а главное, что в душе он глубоко верующий, что допускает приобщение к таинству иконописи. Умолчал священник о том, что внутреннее чутьё ему подсказало с первой встречи, что Антоша несомненно достаточно чист и открыт для такого действа и путь его ясно обозначен от рождения: служителем Божьим стать, а скорее всего даже в чёрном духовенстве подвязаться. Такому не грех и икону писать доверить.
– Поелику сотворение святых икон есть доброхотное деяние верующих на лоно Святой Церкви, сие есть благо, – добавил монастырский иконописец.
Оставшись на несколько часов наедине с сухощавым мастером лет за тридцать, покуда отец Виссарион куда-то побежал, Антон полностью погрузился в чарующую атмосферу иконописной мастерской с её неповторимыми запахами минеральных и растительных красок, масел и досок, игры слабо пробивающегося света, отражённого от снега за окном на ликах святых, висящих на стенах и лежащих на верстаках.
– Во имя Всесвятыя Троицы, Отца и Сына и Святого Духа. Аминь! – сказал, перекрестившись, мастер, вручая ученику тонкую кисть, – молись, сын мой.
Уже поздним вечером Антон прощался с новым учителем своим и отцом Виссарионом, который передал ему в руки бережно обёрнутую в саржу старую доску с ликом Спаса со словами:
– Писанные в дониконовской Руси образа имеют особую ни с чем не сопоставимую силу. Написать лучше нам уже не дано. Видимо никогда дано не будет. Будучи сам последователем Никона, чтобы не расшатывать наше единство противостоянием, признаю то, что Церковь наша до Реформы была чище и сильнее, что не следовало этого делать. Но теперь уж не суть, не следует раскол усугублять, а напротив, сливаться с последователями веры старой. Главное сейчас то, что народ всё дальше от Бога отходит. Видел я недавно, что на Неве в душах людей твориться! Важнее всего нам попытаться процесс этот остановить. Во славу этого бери образ Спаса и пробуй на нём, подражай его силе, копируй для начала. На таком образе учиться подобает. Смотри, береги старинную икону! Драгоценная она!
– Свят, свят, дорожить буду, оберегу! Клянусь не потеряю! – прижимая к груди образ отвечал Антон.
– Не клянись никогда: да-да, нет-нет, что сверх этого – то от Лукавого. Ну а это тебе от меня, – добавил Виссарион, протягивая Охотину шейную иконку Богородицы, – носи. А вот ещё: почитай на досуге, – священник протянул Охотниу пожелтевшую вырезку из газеты.
Они вместе вышли на воздух. Казалось, что старая люстриновая ряса надёжно защищает отца Виссариона, пощипывание морозного ветра он не ощущал вовсе и всё также загадочно улыбался Антоше до расставания в воротах монастыря. В газетной вырезке оказалась статья из «Церковного Вестника» за 1899 год в защиту старой иконописи, которая начиналась словами: «Пора уже положить конец варварству при ремонтах церквей и появлению живописи, уродующей лики святых, древнюю иконопись. Приходские «батюшки» простодушно полагают, что чем ярче и гуще положены краски, чем они свежее и лучше покрыты лаком, тем икона ценнее».
Потом было сорок дней Алексея. Сырой и серый, почти что весенний уже денёк, с самого утра – в царстве беспомощной кладбищенской печали. Мать в слезах, раздающая направо и налево на задушные поминки209, каркающие на голых деревьях вороны. Затем была поминальная служба и семейная домашняя тризна. Антон с гордостью показывал братьям, пришедшим на поминки, свою первую икону, копию, списанную им буквально за день до собрания. Даже мастер хвалил его, но велел немного доработать. Все буквально восторгались успехом маленького братца, мол «от Бога в тебе дар!», но Боря думал про себя: «Вот ещё святоша растёт. Нет, чтобы делом полезным заняться. Чудаки этот скучный мир красят, есть такое, но это уже более, нежели чудачество, это уже расстройство мозга: сидеть и днями корпеть над доской, забросив учёбу. А родители и возразить не смеют. Богомаз растёт жалкий, подфурщик210 к тому же».
Когда Антон, после полугода упражнений в мастерской и дома, написал наконец, свою первую настоящую икону, вложив в неё уже свою душу, какую-то частичку себя самого, написал буквально на одном дыхании, за ночь и мастер выразил искреннее одобрение, мальчик внезапно резко и болезненно осознал, что его дальнейшее существование лишается, тем самым, всякого смысла, что ничего лучшего он уже не совершит. Покончить же с собой он не смел, ибо был весьма богобоязненным человеком. «Надо перетерпеть, а потом один путь – в монастырь» – решил он. Но всё оказалось не так просто. Отец Виссарион не велел пока ещё постригаться, но окончить гимназию, а может и продолжить учёбу дальше: «Годы твои ещё неосознанные, повременить надо. Такой шаг размышлений требует, не разовых эмоций». Мастер-иконописец, брат Агафокл, вторил словам отца Виссариона, а потом предостерёг мальчика: «Учись, но не связывайся только с псоглавцами проклятыми, что самодержавие уничтожить намереваются! Всё студенчество их духом ныне отравлено».
Евпраксии стало даже завидно, что Антоша сумел столь тонко проработать икону кистью, словно всю жизнь только этим и занимался, а она способна лишь на акварельные разводы, да карандашную графику. «С маслом и минеральными красками оно труднее. Икона – вот высочайшее искусство! Надо будет попросить братца поучить меня. Ведь в ту монастырскую мастерскую девицу не примут. Освоить иконопись, да пойти в народ, чтобы сеять доброе слово – вот идеал достойный!» Девушка чувствовала, что наступают времена тревожные и металась в поисках своего пути. «В бедной юной головушке перемешалось всё» – как отмечал Сергей – «И народничество, безвозвратно ушедшее в прошлое, и оголтелые идеи новых крайне левых, взывающие спасать обиженный забитый народ самым радикальным путём, и светлая надежда, живущая веками в сердце народном о справедливом мироустройстве». Они с Глебом пытались отрезвить тонко ощущающую жестокость мира идеалистку, а Боря подсовывал всё новые брошюры даже эсерские, а не только земцев, как раньше. Хорошо ещё, что любящая дочка их отцу додумалась не показывать, иначе могла бы ускорить наступление нового сердечного приступа старика. Евпраксия мечтала о светлом будущем по-своему, наивно, по-детски и по-девичьи. Ей виделся некий театральный, даже кукольный раёк, где все с просветлёнными ликами ходят и счастьем пылают. В свои двадцать два она не знала ещё любви и лишь смутно о чём-то догадывалась при чтении целомудренных любовных романов. Её мирок был столь же чист, как и она сама, а правил её народом, свободным от угнетения, конечно же русский православный Государь, но без ленивых алчных министров, без помещиков и капиталистов-промышленников. Эдакая идеализированная крестьянская община вне времени и враждебного окружения.
Родная сестра Евпраксии, достигшая уже двадцати пяти, остро ощущала себя засидевшейся в девицах всем своим крупным уже чувствительным к присутствию рядом молодых мужчин, мало управляемым рассудком, пышным телом. Варвара от души похвалила икону милого младшего братца, но тут же о ней и забыла, возвратившись к своим почти что хроническим ежечасным мечтам о прекрасном офицере-аристократе, предлагающем ей руку и сердце. Вне своих уроков музыки и пения, которыми она была в значительной мере поглощена, вне домашних забот, коими её заставляла заниматься мать «дабы дщерь белотелая и вовсе не обленилась», склонна была она к праздному времяпровождению. Желала лишь мечтать о воздушных замках и личном счастье, либо читать романтичные любовные романы. Добра желала она и всем своим близким, но дальше этого не шла, а дела государственные и судьбы народа её вовсе не волновали. Братья смеялись над ней, но Варю и это трогало очень мало. Поэтому для братьев и сестры стало неожиданным, что она вдруг увлеклась драматическим театром и даже получила выходные роли, где можно было сказать пару слов из угла.
Гордей Евграфович немного отошёл от приступа и вновь погрузился в военно-исторические исследования. Только работа и спасала: к мучительным мыслям о разладе с молодым поколением и неизбежной гибели России присоединилось чувство вины за смерть Алексея. Старик счёл недопустимым легкомысленное произведение на свет потомства, истощившее организм жены, ослабившее двоих младших, уже не выглядевших богатырями, подобно старшим сыновьям. Работал с отчаянием, мечтая успеть помочь державе изданием трудов своих с глубоким анализом истоков бед России. Не позволял уж больше себе и с Прошкой, на ночь глядя, винцом побаловаться. Перед сном он всё также задумчиво разглядывал старообрядческую икону и, размышлял о прискорбности того факта, что все беды Руси начались с раскола, когда лучших и преданнейших стержню русскому стали оттеснять «за ненужностью и вредностью» корысти алчущие прихлебатели. Уже лёжа с закрытыми глазами он думал о детях и от того подолгу не мог заснуть: «Женатый заботится о мирском, как угодить жене, неженатый заботится о господнем, как угодить Господу». Ещё апостол Павел сказал. Никуда от отпрысков своих не денешься, всюду думы о них тебя настигнут. Вот уж и газеты полны нелестными высказываниями даже в адрес самых незыблемых устоев… Эх, Боря, Боря, это всё твои дружки строчат. Сын ли ты мне после всего? Даже твой Витте, коего ты так любишь цитировать за его оригинальность и цинизм, говорил: «Не будь неограниченного самодержавия, не было бы Российской Великой империи» и утверждал, что «демократические формы неприемлемы для России в силу её разноязычия и разноплеменности»! Хитрец, но человек умный». Под впечатлением от силы приступа, подведшего его уже раз на край могилы, Гордей даже написал завещание:
«Духовная. Я, нижеподписавшийся Гордей Евграфович Охотин, будучи в полном уме и
совершенной памяти, при нижеследующих свидетелях объявляю мое завещание по
поводу принадлежащего мне имущества. Все мое имущество, полный перечень коего имеется у моего поверенного Прохора Парфёновича Лапотникова, я завещаю супруге моей Капитолине Климентьевне Охотиной, для использования всех сих средств по полному ея усмотрению на нужды образования и воспитания младших детей. Это завещание имеет законную силу. Душеприказчиком я назначаю упомянутого ниже господина Лапотникова. Настоящая духовная составлена в двух экземплярах, один из которых остаётся пока у меня, а второй у супруги моей. Москва, 15 января 1904 года. Гордей Евграфович Охотин».
Той мрачноватой весной Сергей Охотин созрел в неожиданном решении отправиться за тридевять земель на фронт. Он слишком болезненно ощущал свою несостоятельность на литературном поприще, но желал «непременно что-то хорошее и полезное совершить в этой убогой жизни. Я даже ни влюбиться толком не способен, ни даму увлечь – ни рыба, ни мясо. Да, я – пацифист, против оружия вообще. Оружие есть дикость. Но война уже идёт и там гибнут достойные сыны Отчизны, так что такого как я жалеть! Порешат – так хоть с пользой». Все знавшие его были озадачены: «Да он же и мухи не обидит, куда ему с ружьём в атаку?» Гордей отдавал себе полный отчёт в том, какую великолепную мишень представляет собой белое рыхлое тело его неповоротливого медлительного третьего отпрыска. Он очень нервничал, но никогда бы не позволил себе слишком усердно отговаривать сына от принятого решения: «Охотинская кровь взыграла. Протрубила труба и призвала потомка героя 1812 года». Узнав о решении Серёжи из его письма, Лизанька Третнёва поняла, что именно он – герой её сердца. Не статный собранный офицер – Аркадий, а этот «милый беспомощный добрейший Безухов нового столетия. В этом и есть подлинный героизм, а не в ратном усердии обученного». Мать продолжала рыдать ещё три дня после проводов. Узнав о поступке брата, Аркадий всё сокрушается, что не он сам был послан на фронт, что родился он немного поздновато: «Эх, угораздило на год позже родиться! Серёжа, который и ружья не держал ни разу в жизни уже фронтовик! Ведь риск огромен, не сумеет и от шашки увернуться…» Перед отъездом брата Евпраксия пообещала не забывать поливать его странное колючее растение раз в неделю.
15. Гаоляновы кущи
«Иль русский от побед отвык?
Иль мало нас?
Иль от Перми до Тавриды,
От финских хладных скал
До пламенной Колхиды,
От потрясённого Кремля
До стен недвижнаго Китая,
Стальной щетиною сверкая,
Не встанет Русская земля?»
А. Пушкин
«Страшно вокруг,
И ветер на сопках рыдает
Порой из-за туч выплывает луна,
Могилы солдат освещает».
Первый вариант вальса «На сопках Маньчжурии» 1906 года
«Всякая ваша победа грозит России бедствием укрепления порядка, всякое поражение
приближает час избавления. Что же удивительного, если русские радуются успехам вашего
противника?»
Из воззвания социалистов-революционеров к офицерам русской армии
Который день тосковал Серёжа Охотин в ожидании выдвижения на передовую, сидя в аршинной яме, прикрытой гаоляновой соломой и присыпанной слоем глины. Некоторым везло больше: они коротали дни в более просторных фанзах, иных даже под черепичной крышей. Там, в фанзах, посуше, но зато если уж совсем похолодает, то в землянке рядом с печуркой, сложенной из камней и банок из под керосина, будет теплее, утешали себя офицеры, сидящие в землянке. Сергей получил сразу чин пехотного подпоручика, поскольку в месте сбора добровольцев раскусили, что он – сын генеральский и простым солдатом было зачислять уж просто не подобает. Как-то неприлично получилось бы. Вольноопределяющимся он сам не хотел, опасаясь, что солдаты будут на него коситься, как на барчука. Тянулась бесконечная череда бесцветных дней. Кроме расстройства желудка от непривычной пищи и сомнительной воды он пока что не имел никаких острых ощущений от всей этой бесконечной тыловой рутины. Рядом доносились голоса солдат:
– А что с ними цацкаться, с опонцами, бить надо их! Хорошо бить будем, скорей домой попадём, – бодро говорил один, – Наша вера Богу угоднее и мы всё равно одолеем йих.
– Пока что они наших побивали немало… – мрачновато вещал другой.
– Кумышка из пшена сорочинского211 сюда бы нам, – раздался мечтательно-игривый третий голос.
– Тут вот, на передовой и исправиться212 возможности нет. Когда ещё полкового батюшку повидаш… – опять печальный голос, – А домовина213 всегда на нашего брата найдётся.
– А в третьей роте, говорят, убоину подвезли, щей мясных солдаты вчерась отведали. А тут тебе одна гулёна неделями и то уже гнилая, а кто не хочет – чумиза опонская, – вставляет ещё один скороговоркой.