Когда куковала кукушка - Буртовой Владимир Иванович 2 стр.


Роман Антонович придвинул к себе тетради. Ему уже не терпелось узнать, в каких же кровавых точках жизни пересекались судьбы людей, чьи пути нашли место на страницах этого повествования. И он поспешно раскрыл первую тетрадь. На внутренней обложке была карандашная надпись крупными ровными буквами: «Ты не вейся, чёрный ворон», а чуть ниже прописными буквами было написано: «Черновик повести о Гражданской войне». За обложкой было вклеено письмо.

«Степан, сын мой! Не суди строго, с плеча, когда прочтёшь всё это. Не суди за то, каким был, а оцени, каким я стал.

Для чего пишу? Для кого пишу? Чтобы знал ты, сын мой, и дети твои тоже, как трудно далась сельскому люду новая власть. Для вас пишу, чтобы знали правду о Гражданской войне не только по книжкам, кем-то порою придуманным, а от очевидца, отца твоего, а уж меня она ох как помотала по фронтам да по тифозным баракам! Как выжил – ума не приложу. Если бы искренне верил в Бога, то сказал бы, что выжил благодаря молитвам матушки моей, а твоей бабушки Лукерьи Матвеевны. А горько мне стало, сын, что изначально встал я в этой войне не на ту сторону, не с истинными крестьянами за землю и волю мужицкую. А на сторону помещиков и купцов, которых я хорошо помню по самарским лабазам… Виной тому же моя чрезмерная доверчивость „побратиму“, которому дал клятву вечной дружбы. Да ещё из-за темноты, безграмотности проклятой, газеты – и те не мог сам читать, верил чужим словам. Только и видел „радости“, что затрещины от мужиков зобастых, как их называли работяги на волжских пристанях. Тебе легче будет в жизни, сын. Нет, я не обещаю тебе лёгкой жизни, но будет много легче. Ты знаешь грамоту, а вот теперь я отправил тебя в город учиться на агронома, домой воротишься учёным человеком. И никакой „крепкий“ мужик не посмеет дать тебе подзатыльник. Теперь наше время, наше!

Стёпушка, хотелось и мне не отставать от новой жизни. После окончания курса ликбеза я много перечитал книжек, и не просто читал, а учился по ним, как по Букварю жизни. Не знаю, может, чему и научился, ты увидишь, потому как старался писать не только правдиво, но и интересно, как в книжке про трёх мушкетёров. Получилось ли? Самому трудно судить, пусть о том рассудят учёные мужи. Ты же не смейся над малограмотным отцом, если где увидишь „красивое“ словцо. Читай, сын, читай и делай выводы о трудности жизни, выводы для себя, но на моей судьбе».

В конце письма стояла дата – 20 февраля 1933 года.

Наш отец – арестант

Я хорошо помню, будто вчера это было, то дождливое весеннее утро мая 1904 года, перед Днём святых Кирилла и Мефодия. Мне только исполнилось девять лет, собственно говоря, с того дня я и могу связывать в некоторой последовательности одно событие за другим.

Накануне вечером мама долго лежала в постели, а бабка Куличиха, по-деревенски так звали её, сухонькая, с длинным волосатым подбородком, горбоносая, суетилась возле неё, морщинистой рукой выпихивала отца, который принарядился в единственную у него белую расшитую рубаху навыпуск. Бабка не пускала его в ту комнату, где лежала мама.

– Потом, родименький, потом. – Куличиха чуть-чуть приоткрывала впалые, иссечённые морщинами чёрные губы – у неё давно уже не было зубов. А мне на всю жизнь запомнилась её чёрная, будто в саже, рука на белой отцовской рубахе.

Под утро нас с братом Николаем разбудил громкий детский крик. Мы вскочили было на ноги, но отец – похоже, что он так и не спал этой ночью, – шумнул на нас, и мы затихли на печке, прижавшись спинами к тёплому дымоходу. Вслед за криком из двери вскорости появилась вспотевшая и вконец уставшая бабка Куличиха.

– С дочкой тебя, Иван, со здоровой и певучей дочкой! Теперь можешь идти к своей Лукерье Матвеевне, теперь можно. – И восьмидесятилетняя, всё ещё проворная бабка осторожно присела на лавку под занавешенным окном.

Ближе к обеду в жарко натопленную комнату вошёл Анатолий Степанович Артюхов, сельский учитель. Тогда ему было немного больше тридцати, он сильно хромал на левую ногу, она у него была почему-то вывихнута носком влево. И ещё он носил пенсне на беленькой цепочке.

В Подлесках он появился недавно, приехав с Украины, только мы слышали, как однажды учитель говорил отцу, что живёт у нас не по собственной воле, его жандармы поселили у нас под крепким присмотром властей. Любил он, прищурив близорукие глаза, рассказывать мальчишкам про старину, про русских полководцев, которые прославили Россию средь иных дальних народов. Но ещё больше любил вечерами у реки над костром варить раков и рассказывать о вольных запорожцах славного вояки Тараса Бульбы или про мужицкого царя Емельку Пугачёва.

Вошёл Анатолий Степанович бесшумно, на ногах у него были белые шерстяные носки, а сапоги он скинул в сенцах, чтобы не принести грязи с улицы после вчерашнего дождя. Отец для вида поворчал на него, потом пожал руку учителю. Анатолий Степанович тут же через открытую дверь прокричал в боковушку:

– С благополучием вас, Лукерья Матвеевна! – а потом и нам с Николаем улыбнулся, подмигнув добрыми светлыми глазами. Когда он улыбался, то в уголках глаз собирались длинные прямые морщинки. – Договорился я, Иван, насчёт твоего сынишки. Берут его Епифановы в подпаски.

Мы с Николаем переглянулись – о ком это говорит учитель? Если о Николае, то как его школа? Я тогда в школу не ходил, не хватало отцовского заработка учить обоих. Отец нанимался по деревням рыть колодцы, да не в каждом дворе их роют. Сколько поставит сход села, на столько и подряжался отец. Ещё у отца была лёгкая верная рука, и его часто приглашали резать свиней, с одного раза страхи животного кончались.

Учитель прошёл к печке, положил руку мне на голову, наклонился совсем близко, и я увидел, какие у него за стеклом большие и синие глаза. Анатолий Степанович ткнул Николаю указательным пальцем в бок и спросил:

– Ты помнишь, дружок, какие стихи недавно мы читали у Некрасова?

Николай растерялся, будто перед школьным инспектором, захлопал глазами, но учитель тихо рассмеялся, сам напомнил:

– Понятно, не совсем ещё проснулся. «Полно, Ванюша, гулял ты немало, пора за работу, родной». – Анатолий Степанович помолчал немного, взял меня за подбородок мягкими, не то что у отца, пальцами, приподнял мою голову верх и сказал: – Помоги, Никодим, отцу. Николай в люди выйдет, непременно и тебя с сестрёнкой к свету потянет.

Я понял, что это обо мне учитель договорился с богачами Епифановыми, что пришла пора самому себе зарабатывать. Не в диковинку такое было тогда на селе, потому я и ответил, гордясь, что сам учитель хлопотал за меня.

– Колька и Мишка Жабины уже с прошлого лета с Гришкой Наумовым в подпасках у Губаревых, давно не шкодничают по чужим огородам. Пойду и я к Епифановым.

Вот так и очутился я в батраках. Домой приходил затемно, переспать, отца и Николая почти не видел, а года через полтора на нашу семью рухнула, можно сказать, что в полном смысле, с неба, страшная беда. Было воскресенье, за два дня до Святого Кузьмы. Мы с Игнатом Щукиным – Щукиными их звали на селе за то, что у них у всех передние зубы были сильно загнуты внутрь, мелкие и острые – так вот, мы с Игнатом уже подгоняли епифановских коней и коров к селу. Близился закат и вдруг ударил колокол на сельской церкви!

– Батюшки, не пожар ли сызнова? – перепугался Игнатка. Его конопатое после оспы лицо в ужасе скорчилось, посерело: бедные Щукины уже на моей памяти горели один раз.

– Да нет же! Смотри, село насквозь видно, а дыма нет нигде! – успокоил я Игнатку. Мы остановили коней на правом крутом берегу реки Сок, неподалёку от брода. За бродом густо рос лозняк, стояли вековые осокоря и вётлы, потом простиралась длинная и широкая пойма, а уже потом лежало, как на ладони, наше село вдоль левого берега.

– Игнатка, ты попридержи табун здесь, а я мигом слетаю в село узнать, что там за сполох, и мигом назад! – меня распирало любопытство: зачем ударили в колокол, зачем созывают сельчан на сход? Игнатка недолго думал, потом попросил оставить ему мой длинный из ремня кнут с конским волосом на конце и согласился постеречь коней один, но недолго.

Народ собрался не около волостного правления, как обычно, а перед церковью. На чьём-то квадратном столе, не сняв сапог, стоял тощий и высокий в гражданском мундире с медными пуговицами чужой человек, наверно, из уездного начальства, нестарый ещё, с закрученными кончиками усов. Он поднял руку, требуя внимания и тишины. Заговорил громко и почему-то сердито:

– Из столицы нами получен царский манифест, и велено начальством прочесть его всенародно! Чтоб, значит, разъяснить, как вести себя впредь. Чтобы жили мирно, по дворам, без преступных бунтов, потому как Его императорское величество уже озаботилось дать народу своему многие права. А ещё государь император соизволил разрешить всенародные выборы в Государственную Думу от всех слоёв населения, а стало быть, и от вас, крестьянства, кого почтёте быть вам полезными.

Я не очень понимал смысл этих слов про Думу, но про бунты в соседних местах и у нас поговаривали, особенно после того, как прознали от Анатолия Степановича. Однажды я даже подслушал, как он тихонько говорил отцу:

– Ты, Иван, обойди по соседям, будто насчёт колодцев поговори, а тем часом листовки про «Потёмкина» верным мужикам разнеси. Пусть знают, что и армия поднимается совместно с народом поменять власть царя на народную власть.

Такое обращение с царём тогда меня сильно испугало. Я думал, что отец начнёт спорить с учителем в защиту далёкого, Богом данного народу императора. Но отец молча кивнул головой в знак согласия, а после этого недели две где-то пропадал, когда вернулся, принёс немного денег – в каждом селе ему удалось договориться о рытье колодцев.

Вокруг меня народ дружно прокричал «Ура!». Чуть утих этот крик, кто-то из толпы выкрикнул:

– Читай манифест, ваше благородие! Послушаем, что в ём прописано, какие-такие свободы царь жалует мужикам! Я бы оченно хотел улететь отсюдова на Луну, дозволяется ли такая вольность?

Под смех толпы это благородие ловко выдернуло из внутреннего кармана мундира свёрнутый листок бумаги, развернул и нараспев, как наш поп Афанасий молитву, начал читать:

– «Октября семнадцатого. Манифест. Смуты и волнения в столицах и во многих местностях империи нашей великой и тяжкой скорбью преисполняют сердце наше. Благо российского государя неразрывно с благом народным и печаль народная его печаль. От волнений, ныне возникших, может возникнуть глубокое нестроение народное и угроза целости и единству державы нашей… – Начальник сделал маленькую паузу и продолжил читать дальше: – Великий обет царского служения повелевает нам всеми силами разума и власти нашей стремиться к скорейшему прекращению столь опасной для государства смуты. Повелев надлежащим властям принять меры к устранению прямых проявлений беспорядка…»

– Казачками! – выкрикнул вдруг чей-то звонкий и злой голос из толпы.

Все разом вздрогнули, начальник запнулся на слове «беспорядка», покраснел, но сдержался и продолжил читать:

– «Бесчинств и насилий, в охрану людей мирных, стремящихся к спокойному выполнению лежащего на каждом долга…»

– Жандармами! – снова раздался тот же, но теперь насмешливый голос.

Мужики вокруг зашумели, кто в поддержку кричавшего, кто требовал тишины, чтобы дослушать манифест до конца. Из остальных слов я только и понял, что царь дарует какие-то «незыблимые» основы свободы, что теперь можно говорить про что хочешь и собираться на собрания в сёлах и городах.

Кончив читать, начальник спросил, есть ли вопросы, но мужики молчали, будто оглушённые мудреными непонятными словами, а начальник поспешил уехать на тарантасе в соседнее село. И тут вдруг на стол вскочил молодой не знакомый мне человек в городской с железными пуговицами в два ряда шинели. Кто-то рядом прошептал: «Студент это, из Самары». Студент сдёрнул с головы казённую фуражку, тремя пальцами правой руки погладил русую макушку и громко заговорил:

– Граждане крестьяне! Вы только что слушали царский манифест! Этот манифест мы вырвали у правительства в жестокой борьбе, этот манифест нам в награду за тяжкие годы тюрем, этапов и ссылок! Это светлый памятник тысячам жертв, которые наш народ принёс на алтарь свободы! Наконец над нашей многострадальной Родиной взошёл светлый день! Царь дал нам право выбрать своих представителей в Государственную Думу. Наши люди теперь будут создавать законы и следить за тем, чтобы власти на местах выполняли их! Да здравствует свободная Россия, товарищи! Ура!

На этот раз «ура» прокричали громче, а я заметил, что волостной старшина нервно дёргал плечами, сверлил человека в красивой шинели злыми глазами. Рядом с ним сотские переминались, не зная, что им делать, не схватить ли агитатора да не препроводить ли его в «кутузку»? Такое было им гораздо привычнее, чем слушать крамольные речи приезжего.

– Это всё хорошо! – неожиданно впереди меня весь в заплатках прокричал Щукин, отец моего товарища Игнатки. – Прошлый год, когда мы уходили на войну с японцами, нам обещали землю дать. Правда, такого вот манифеста нам не зачитывали, но разговор в народе был, что после войны всем участникам, особливо раненым, непременно дадут. Зря, что ли, моя кровь на чужбине была пролита?

– Верно, был такой слух! – зашумели мужики. – Ты нам, студент, растолкуй, как же так, в манифесте царском ни словечка про землицу не сказано?

– Я так думаю, – несколько смешавшись, ответил студент. – Государственная Дума непременно будет рассматривать вопрос о земле, разработает законопроект, и правительство вынуждено будет утвердить его как волю народа.

– Когда же это будет? – Я узнал голос Анатолия Степановича и стал искать его глазами. – Когда, может, завтра? – Слева от меня мужики зашевелились, там учитель пробирался к столу.

– Когда пройдут выборы, тогда и… – начал было пояснять студент.

– Вот-вот, – перебил его учитель насмешливо. – Улитка едет… Когда-то она доползёт до Государственной Думы, когда-то Дума разродится земельным законом, когда-то наш государь его сто раз отклонит по настоятельным просьбам помещиков, а мужики всё будут радоваться свободе, равенству, будут судачить на сходках и батрачить на чужих десятинах земли, чтобы хоть как прокормить себя и своих детишек.

– Смотри-ка, учитель влезает на стол! Неймётся поднадзорному. В сибирскую ссылку вознамерился переехать под конвоем! – зло выкрикнул неподалёку Спиридон Митрофанович Епифанов, мой хозяин. Когда он бородой вперёд просунулся совсем близко к столу, я не приметил.

– Граждане крестьяне, – поблескивая стёклами пенсне – солнце светило ему в лицо – заговорил Анатолий Степанович, – вот вам и свобода, вот вам и равенство. Можете намазывать это на ржаной сухарь. А про землю не спрашивайте, земля нужна самому царю да его министрам – землевладельцам да помещикам, которые сами не ходят босыми ногами за сохой, а живут богато. Позвольте, однако, у вас спросить, может ли быть равенство между людьми, если у одного земля, а у другого только руки да ноги босые? Если у княгини Дашковой, у самарских богачей Чемодурова, Шихобалова и им подобных тысячи десятин, а у вас её нет? Если за аренду год от года принуждают платить больше и больше? Хороша ли вам такая свобода?

– К едрене фене такую свободу! – ругнулся Лука Щукин. – У меня этакой свободы в пустом чулане невпроворот!

– И я так думаю, мужики, – подхватил Анатолий Степанович. – Настоящую свободу вместе с землёй можно завоевать только в борьбе с правительством, помещиками, фабрикантами и полицией.

– Вы, социал-демократы, только и ждёте случая снова толкнуть народ на самоубийство! Забыли про Кровавое воскресенье? – закричал вдруг студент, размахивая руками перед Анатолием Степановичем.

– Нет, не забыли, – ответил учитель. – Не только помним, но и научились кое-чему. Вы же, социал-революционеры, похоже, готовы годами просиживать в Думах, поближе к власти, готовы ещё веками ждать. Над вами, выходит, не капает.

– Манифест – первый шаг к свободе, – горячился студент. – За ним непременно последует второй…

Назад Дальше