Мстислав, сын Мономаха - Олег Яковлев 4 стр.


Туда часто наведывались иноземные гости, устраивались в их честь пиры и многодневные ловы, но Мстислава не радовали удачные охоты, отдыхал он душой только в излюбленном своём Городище за частоколом, наблюдая, как закладывают строители основание будущего собора.

…Весна в тот год выдалась поздняя, и, хотя уже заканчивался март, дни стояли морозные.

В один из таких по-зимнему холодных дней пришла к Мстиславу из Сытина весть о рождении сына – весть, радостная для князя. Уж сына ни за что не назовёт он свейским именем – ему надлежит жить и княжить в Русской земле, и может, на этих необозримых просторах.

Мстислав не мешкая тронулся в путь по санному следу. Сопровождали его, кроме гридней, посадник Павел, Олекса да боярин Ставр Годинович, человек крикливый, шумливый, извечный Мстиславов супротивник. Ехали молча, Мстислав пустых разговоров не любил. Глядя ввысь, на низкие белые облака, задевающие, казалось, за тёмно-зелёные верхушки вековых елей, он улыбался, светло было на душе. Течёт жизнь, не пустая, не бренная, как говорит Олекса, – жизнь удивительная, полная незабываемых впечатлений.

Боярин Ставр нарушил молчание:

– Скользко. Кони устали. Пора бы привал учинить. Костёр развести, вежи поставить, погреться да коней накормить. Ране вечерней в Сытине не будем.

Мстислав согласно кивнул.

Впереди заискрился скованный льдом старик Ильмень. При виде его Олекса достал из дорожного чехла гусли, ударил по струнам и пропел:

В Ильмень-озеро девица слезу обронила,
В даль милого унесла ладья,
В даль далёкую, в даль тёмную.
Не придёт он к тебе боле, голубушка, не воротится,
Славных песен не споёт.
Он в могильном холмике лежит, во кургане, во степи неведомой.
Догнала его калёная стрела поганая,
Изронил он душу из тела.

– Нашёл что петь! – сердито проворчал посадник Павел. – У князя праздник, сына Господь послал, а ты печаль в душу ему сеешь.

– Спой-ка лучше нам, друже, песнь о славных храбрах, о сечах с погаными, – предложил Ставр.

– Да какую ж такую песнь? – смущённо пожал плечами зардевшийся Олекса. – Разве знаю я что? Друг у меня есть, Ходына с Клещина озера. Вот он песнь сложит – заслушаешься.

– Про Добрыню спой, Олекса, – попросил Мстислав. – А после про Ходыну расскажешь, не впервой имя се от тебя слышу.

Олекса послушно кивнул и тонким голосом запел о битве сказочного богатыря Добрыни с семиглавым змием.

…Отвечает ей молоденький Добрынюшка:

«Ай же ты Змея проклятая!
Я ль нарушил нашу заповедь
Али ты, Змея, её нарушила?
Ты зачем летела через Киев-град,
Унесла у нас Забаву дочь Путятичну
Без бою, без драки-кровопролитица».
Не хотела отдавать Змея
Без бою, без драки-кровопролитица,
Заводила с ним великий кровопролитный бой.
Бились-ратились они тут двое суточек,
А не может одолеть Змею Добрынюшка…[46]

Мстислав и посадник Павел хмуро переглянулись. С чего это вдруг Олекса вспомнил про Киев, зачем обмолвился о Путяте, верном Святополковом сподручнике? С чего вдруг занесло его столь далеко от Новгорода? Оба – и князь, и посадник – были достаточно умны, чтобы заподозрить в песне гусляра нечто недоброе, и потому ничего не сказали Олексе, и только Ставр, дождавшись, когда гусляр закончит петь, недовольно бросил ему:

– Думай сперва, о чём поёшь!

Олекса изумлённо вскинул густые светлые брови, но, похоже, так ничего и не поняв, промолчал.

– Ну, гусляр, теперь про Ходыну молви, – тотчас перевёл разговор на другое Мстислав. – Что он за человек?

– Ходына, княже, равно как и Боян, – великий песнетворец. Молод ещё, но поёт столь славно – залюбуешься. Великий дар Богом ему даден. Родом он, как сказывают, с Клещина озера, с малого села, был простым рыбаком. Но вот единожды зашёл в то село Боян, спел людям песни свои, и взял очарованный Ходына из рук его гусли и тоже спел. О крае родном, о людях, об озере, о реках, о птицах – обо всём, что окрест себя видел. И растрогала песнь юноши седого Бояна, прослезился он, обнял Ходыну и сказал: «Се есть великий певец». И пошёл Ходына по деревням и сёлам суздальским. Люди привечали его, кормили со стола своего, и всякий – боярин ли, смерд ли – бывал ему рад.

– А ты, Олекса, откудова Ходыну знаешь? – спросил Ставр.

– Пришёл он как-то к нам в Суздаль, стал песни слагать славные, вельми по нраву мне пришёлся. С той поры и я вот за гусли взялся, до того отцу в скудельнице[47] помогал.

– Где ныне Ходына? – сдвинув брови, спросил певца Мстислав. – Вельми хотелось бы послушать сего гусляра.

– В Киев подался он. А может, и не в Киев. Запутанные стёжки у судьбы, много дорог на Руси, – отозвался Олекса. – Не ведаю, жив ли Ходына, нет ли. Велика Русь, долго ль человеку на ней затеряться?

– Да, се верно, – согласно затряс седеющей головой посадник Павел.

Привал путники учинили вокруг костров на занесённом снегом берегу Ильменя. После полудня, когда из-за озера ударили прорвавшие пелену облаков яркие косые копья-лучи, они снова тронулись в путь.

Снег искрился и слепил глаза. По щекам текли прозрачные слёзы. Всадники, стянув рукавицы, вытирали их и то и дело подгоняли неповоротливых статных коней.

Мстислав неотрывно всматривался в даль. Казалось, вот-вот замаячат уже впереди избы и усадьбы многолюдного Сытина, проплывёт перед глазами белокаменная церковь Спаса с высоченной, словно пронизывающей небо колокольней, но нет – всё тянулась по левую руку нескончаемая стена зелёного хвойного леса, а справа блестел голубой чистый ильменский лёд. И Мстислав ощутил себя неким странником-скитальцем, всё бредущим куда-то в неведомую даль, ждущим с нетерпением, когда же достигнет он желанной обетованной земли, но земля эта, которая, кажется, мелькнёт уже сейчас за поворотом дороги, на самом деле простирается где-то за тысячи, десятки тысяч вёрст, и удел странника – брести, брести без конца, покуда хватит сил.

Человеческая жизнь тоже напоминает скитание: всё идёшь, идёшь, не ведая, куда и зачем, и не можешь остановиться, застыть хотя бы на миг, оглянуться, посмотреть, окинуть взором пройденные вёрсты, ибо создан человек так, что глядит в будущее, устремляется вперёд, а то, что осталось позади, часто предаётся забвению. Спотыкаешься, совершаешь ошибки, каешься, истираешь обувь, ранишь ноги об острые камни – и всё равно идёшь дальше, упрямо, стиснув зубы, превозмогая слабости, боль, страх, отчаяние.

Ничего в жизни не даётся даром, через всё надо пройти: через стремительные реки, через поля, горы, леса, через радости, ожидания, потери близких, смерти, пожарища, потопы.

Труден путь людской на земле, а тем более трудна княжья доля – вечная борьба за власть, за возвышение, бесконечные походы, войны. В любой миг может настигнуть тебя или неприятельская стрела в грудь, или предательский удар ножа в спину, или внезапная отрава, или змеиный укус, как Олега Вещего.

…Сытино появилось как-то неожиданно, будто упало с неба или поднялось из недр земли, но Мстиславу почему-то теперь стало всё равно, близко ли оно, далеко ли, – совсем в иную сторону ушёл он в своих мыслях, словно взлетел на небеса и с великой неохотой вынужден был сейчас спускаться на землю, чтобы заняться обыденными княжескими делами.

– Слава князю Мстиславу Владимировичу! – неслись отовсюду приветственные крики.

Вокруг Мстислава и его спутников мелькали полные непритворной радости лица, красивые и безобразные. И князю подумалось: так ли уж плох здешний люд, как представлялось ему? Может, зря недолюбливает он этих горлохватов? Да, они шумны, буйны в гневе, необузданны, привыкли к вольности, но всё же как-то ближе ему, нежели по-ромейски льстивые хитрецы, коих собрал окрест себя в Киеве стрый Святополк.

И Мстислав впервые, наверное, искренне улыбнулся этим людям, столь непосредственно выражающим свои чувства, с лица его сошёл ледяной холод, и на душе как будто потеплело от этих улыбок, этих радостных криков.

В просторном, выложенном из камня тереме ожидала князя Христина с двумя маленькими, одетыми в нарядные суконные платьица дочерьми. Рядом с нею на руках кормилицы, молодой светлоглазой чудинки, тихонько попискивал новорождённый. У Мстислава дрогнуло сердце. Сын, первенец.

«Нет, никому не отдам Новгорода. Пусть мои дети, внуки здесь сидят, – пронеслось у него в голове. – Братьев родных и тех не пущу сюда».

Князь взял ребёнка на руки, подержал его, покачал, с улыбкой глянул на розовый ротик младенца. Вернув его кормилице, раздал подарки дочерям. Мальфрид подарил вырезанную из дерева искусными руками новгородского умельца большую матрёшку, а Ингеборг – игрушечного деревянного коника с густой гривой. Довольные девочки говорили с отцом по-свейски, этому языку их научила мать. Мстислав хмурил брови и укоризненно посматривал на Христину. Как-никак живут дщери на Руси, пора бы им разуметь и по-русски.

…Сына назвали Всеволодом в честь прадеда – великого князя Всеволода Ярославича. Впрочем, не так уж и знаменит был этот князь, прославили же его летописцы за то, что умел говорить, читать и писать на пяти языках. Давая младенцу имя, Мстислав вовсе не думал о своём деде, просто нравилось ему – «Всеволод», что означает: «Всем володеть». Имя как бы предвосхищало судьбу младенца – надлежало ему в грядущем княжить на этой бескрайней земле, управлять этими вольнолюбивыми непокорными людьми.

При крещении в Новгородской Софии Всеволод получил второе имя – Гавриил в честь архангела Гавриила. Вроде бы ничего необычного, любой княжеский отпрыск в ту пору имел, помимо родового славянского, второе имя, которое давалось ему в честь какого-нибудь святого, апостола или архангела. Но был в крестильном имени новорождённого скрыт тайный смысл, о котором ведал Мстислав и о котором, конечно, не могли не догадаться в Киеве. Всем ведь известно было, что крестильное имя Святополка – Михаил, и имя это получил великий князь в честь архангела Михаила, небесного архистратига, покровителя ратной славы и ангела-хранителя всех христиан, в том числе и князей. Этот архангел, как сказано было в Святом Писании, обучил людей хлебопашеству, скотоводству и ремёслам. Лик архистратига Михаила изображён был и на щитах великокняжеской дружины, и на гербе Киева. Но если патроном Святополка, его защитником на земле был архистратиг Михаил, то охранителем маленького Мстиславова сына стал отныне тоже почитаемый в христианском мире архангел Гавриил, который явился пред Девой Марией и оповестил её о грядущем рождении Христа.

Михаил – Гавриил! Киев – Новгород! Уж, наверное, произнесёт Святополк (про себя ли, вслух ли при боярах) эти имена и названия городов, произнесёт и, скривив уста от злости, с высокомерием подумает: с кем тягаться, с кем состязаться в славе, в величии вознамерился сей мальчишка Мстислав?! Ужель измыслит идти наперекор ему, всесильному киевскому князю, посмеет не подчиниться его воле?!

Но нет, знал Мстислав, что делает. Знал и шёл к своей цели, располагал к себе и купцов, и ремественников, и бояр, и клир. Снова, как и в дни праздников, как и в день своей свадьбы, вносил он вклады в церкви, раздавал милостыню убогим, не скупился, угощал простой народ. Сыпались повсюду золотые и серебряные монеты, рекой лилось вино, ломились от яств столы. Новгород ликовал, Новгород чувствовал свою силу, Новгород радовался, откровенно радовался своей вольности, своему величию; словно могучий богатырь-силач, играл железными мышцами, готовясь к бою – бою с другим силачом, силачом великим, но уставшим от яростных нескончаемых схваток, уже теряющим свои силы, но ещё далеко не обессиленным, ещё могучим и могущим многое.

Глава 3

Поздним вечером в дверь дома боярина Климы раздался негромкий стук. Слуги отперли тяжёлые замки, отомкнули засовы, и в сени вошёл высокий смуглый человек лет тридцати пяти с тонкими усами, загнутыми вниз и спускающимися до подбородка, чуть раскосыми глазами – наверное, в числе предков его были жители степей, – и без бороды. На шее незваного гостя, худой и непомерно длинной, резко выдавался острый кадык. Одет пришелец был в довольно скромный дорожный тулуп, кафтан из простого сукна, обычные поршни[48] без всякого узора и шапку из заячьего меха. Единственное, что бросалось в глаза – на каждом пальце незнакомца сверкали золотые перстни с драгоценными каменьями. На поясе его висела сабля, рукоять которой украшал большой, величиной почти с голубиное яйцо, кроваво-красный рубин.

Зайдя в дом, гость, как и полагалось, осенил себя крестом, после чего потребовал немедля позвать боярина.

Клима уже лёг было спать, когда ему внезапно доложили о приходе этого странного человека. Взяв в руку толстую свечу, он поспешил в сени, недоумевая, кто это пришёл вдруг к нему в столь поздний час.

Увидев нежданного гостя, Клима с тревогой вопросительно воззрился на него.

– Гляжу, Клима, обосновался ты здесь крепко, – промолвил пришелец, кривя уста в полной презрения ядовитой усмешке.

– Что за глас знакомый? – пробормотал Клима, хмуря чело. – Где слыхал? Ужель…

Он вскинул голову, вздрогнул, испуганно вскрикнул и едва не выронил из десницы свечу.

– Не признал меня, друже. Обижаешь, хозяин. Ведь дружки мы с тобою были – не разлей вода. Помнишь поход на ляхов? А ослепленье Василька Ростиславича? Да, славно послужили мы нашему князю, свет-Давид Игоревичу. Так славно, что я ныне в Киеве обретаюсь, а ты аж до Новгорода добежал, – глухо рассмеялся гость.

– Туряк? – всё ещё не веря своим глазам и ушам, спросил Клима. – Господи, да как же… Как ты здесь? Уж я мыслил, тебя и в живых-то нету.

– Хватит, боярин! – резко, властным голосом перебил Климу Туряк. – В горницу веди, нечего в сенях торчать!

– Что ж, пойдём, пойдём. – Клима жестом пригласил гостя следовать за собой.

Развалившись на обитой бархатом скамье у стены, Туряк снова рассмеялся и с издёвкой заметил:

– Гляжу я, слаб памятью стал ты, Клима. Помнишь тот совет во Владимире у князя Давида Игоревича? Ростиславичи обступили тогда город со всех сторон, и Володарь велел нашему князю выдать тех, кто сговаривал ослепить Василька. Боярский совет был, и старцы назвали меня, Василия и Лазаря. Ведаю, как ты меня чернил. Зато никто не прознал, что ты, ты первым мысль об ослеплении подал! А уж потом мы с Лазарем да Васильем ко князю Давиду ходили. Али позабыл? Позабыл, как трясся за свою шкуру на том совете, как меня, друга своего, предать измыслил?! Иуда! – Туряк внезапно вскочил со скамьи, схватил Климу за грудки и притянул к себе. – Василий и Лазарь ни при чём были, а их покарали, выдали Володарю, и он повесить их велел на древе и стрелами калёными расстрелять. Меня же князь Давид спас. Упредил вовремя, коней дал, за то спаси его Бог. А ты, ты бы отдал меня Володарю, отдал бы!

Он с отвращением швырнул Климу на пол. Маленький боярин поднялся, отряхнулся и, с опаской глядя на разгневанного Туряка, быстро, скороговоркой заговорил:

– Напрасно обиду держишь. Князя Давида я тогда надоумил коней тебе дать. Иначе не миновал бы ты погибели. А сам я в то же лето в Новгород бежал, се верно. Подале от Ростиславичей, от войн. Служу с той поры князю Мстиславу.

– Ну и дурак, что служишь! – презрительно осклабился Туряк. – А я вот теперь Святополков боярин. Привет тебе шлют великий князь и тысяцкий[49] Путята.

– Так ты что ж, прямо из Киева, что ль?

– Из него самого. Но о сём – никому ни слова. Скажешь – убью! – Туряк угрожающе положил руку на эфес сабли. – А теперь слушай. Мстиславка слишком много о себе возомнил. В Новгороде засел, будто у себя дома. А Новгород меж тем – князя Святополка вотчина. Его отец сей землёю володел, Мстиславку же великим лукавством Мономах сюда посадил.

Назад Дальше