Филэллин - Юзефович Леонид Абрамович 7 стр.


С кладбища поехали в гостиницу. Прежде Сюзи называла ее словом хан, не подозревая, что оно заимствовано греками у турок, но теперь все греческие слова, которые она старательно заучивала и щеголяла ими в разговоре со мной, исчезли из ее словаря.

Поминальный стол был накрыт на двоих. Я отдал Сюзи документ о кончине мистера Пэлхема, добытый мной в Министерстве внутренних дел, чтобы в Англии ей было что предъявить мужниной родне, но благодарности не дождался. Всё, что я делал для нее, она воспринимала как должное.

Мы выпили по бокалу вина, и Сюзи задала мне вопрос, которого я давно от нее ждал: “Почему Ангелос убил аиста?”

“Ему не понравилось, что ты им восхищаешься”, – ответил я.

Она заинтересовалась: “Вот как? Приревновал меня к аисту?”

“Нет, – разочаровал я ее, – просто греки недолюбливают аистов, потому что турки относятся к ним с почтением. Якобы аист каждый вечер призывает их вознести хвалу Аллаху. На закате он поднимает голову к небу и начинает громко щелкать клювом. Постучит-постучит, перестанет, опустит голову, подождет, снова поднимет и снова застучит. Точь-в-точь как муэдзин, сзывающий правоверных на вечернюю молитву”.

“И за это Ангелос его застрелил?” – усомнилась Сюзи.

Я объяснил, что, когда воюют не один монарх с другим, а народ с народом и религия с религией, эта война возвращает человека в первобытное состояние. В те времена каждое племя имело своего бога в образе какого-то зверя или птицы, и воины одного племени охотились на покровителей другого, чтобы лишить врага его защиты.

Сюзи с раздражением прервала меня, сказав, что Ангелос убил не только аиста.

“Еще и жену, – не удержался я. – Твой муж знал, с кем имеет дело. Не надо было бить его тростью. Греки – гордый народ”.

“Ненавижу этих дикарей!” – вырвалось у нее.

“Вообрази себе человека, – предложил я ей, одолев искушение напомнить, как она восхищалась их близостью к природе, – который всю жизнь был скован по рукам и ногам и внезапно освободился от цепей. В первую секунду собственные члены кажутся ему необычайно легкими, с непривычки он совершает ими дикие движения. Мы, филэллины, верим: это пройдет”.

“На твоем месте я бы не называла себя филэллином, – сказала Сюзи. – Филэллин – тот, кто любит греков. Ты разве их любишь?”

“Разве нет?” – удивился я.

“Нет, – подтвердила она с внезапной враждебностью, – ты любишь только свои мечты о них. Но если ты в постели начнешь распалять себя мечтаниями обо мне и рукой ублажать свой орган, это же не значит, что ты любишь меня. Это значит – ты любишь себя”.

Я смолчал, и она переменила тему: “Ты жаловался, что греки не доверяют иностранцам и не дают тебе офицерской должности. Но ведь ты дворянин, у тебя должны быть имения во Франции. Что мешает тебе их продать? На вырученные деньги ты мог бы сформировать батальон или полк, как Байрон, и командовать им в свое удовольствие”.

Я согласился, что идея хороша, но, поскольку в Испании я воевал против французской армии, на всё мое имущество во Франции наложен секвестр как на собственность государственного преступника.

“Я состою на службе у Греческого правительства, обучаю волонтеров военному делу. Правительство платит мне жалованье, – раскрыл я источник своих доходов. – Это мизер, но во Франции у меня есть небольшая пенсия. Мой дядя по моему доверительному письму получает ее в Руане и переводит мне. Пенсии с жалованьем хватает на жизнь. На полк – не хватит”.

На лице у Сюзи появилось такое выражение, будто ей сдали козырного туза. Она делано удивилась: мол, как же так? В Испании я воевал против своего короля, а он продолжает платить мне пенсию?

Я ответил, что моя пенсия заслужена кровью, король не вправе ее у меня отобрать, но у нее уже готов был новый вопрос:

“И ты, республиканец, берешь деньги у короля?”

“Это деньги от налогов, которые платит ему народ, – оправдался я. – Я помогаю грекам, а французский народ сочувствует греческому в его борьбе за свободу”.

“Не настолько, чтобы содержать тебя, – парировала она. – Греки правильно делают, что не доверяют тебе ими командовать. Плохой любовник не может быть хорошим офицером”.

Я смолчал, понимая, что последние слова адресованы не мне, как не ко мне обращено было ее восклицание “я хочу жить”. Ей важны не мои отношения с королем и греками, а ее – с покойным мужем. Унижая меня, она выслуживалась перед ним, чтобы его ревнивый дух удовлетворился этой жертвой и оставил ее в покое.

У меня был единственный способ освободить Сюзи от власти мертвеца – возродить в ней то чувство, с каким она сюда прибыла.

“Я родился во Франции, бывал в Североамериканских Штатах, в Англии, в Испании, в России, – начал я издалека. – На моей родине есть равенство перед законом, но нет ни свободы, ни братства. Англия – свободная страна, но братство и равенство в ней отсутствуют. В Америке соблюдаются два из трех этих великих принципов – о братстве там не может быть и речи, а в России только оно и есть. В Испании нет ни того, ни другого, ни третьего”.

Я наполнил бокалы и закончил: “Греческая республика воплотит в жизнь все три. Приезжай через несколько лет, убедишься сама”.

Сюзи жевала апельсин и смотрела в окно. Мне с трудом удалось поймать ее взгляд.

“Ни о чем не жалей”, – сказал я и протянул ей бокал с игравшим на солнце вином.

“Уходи”, – не притрагиваясь к нему, попросила она.

Повторять дважды ей не пришлось. Я поставил на стол предназначенный для нее бокал, осушил свой, поклонился и вышел. Больше мы не виделись. Мои записки с просьбой о встрече остались без ответа. Через четыре дня гидриотский корабль увез ее в Англию.

Я смотрел ему вслед, пока он не скрылся за фортом Бурдзи, построенном венецианцами на острове у входа в бухту, и чувствовал ноющий от холода зуб, сырость в прохудившемся сапоге, изжогу от осточертевшего мне жареного гороха, а поверх этих сугубо телесных ощущений – безмерное одиночество. Будь у меня возможность вернуться во Францию, я уехал бы отсюда еще летом. “Тебе просто некуда податься, вот почему ты здесь”, – однажды сказала мне Сюзи. Она быстро научилась ковырять мои язвы.

Наступила настоящая осень. Запах гниющих водорослей напомнил о том, что всему своя пора, эта женщина никогда не будет такой, как в ту ночь, когда голая, с еще влажным мехом в низу живота, продекламировала: “О прекрасная Греция, плачевный осколок древней славы! Тебя нет, но ты бессмертна…”

В тот же день мне на квартиру принесли запечатанный пакет из гостиницы. Посыльный сказал, что вчера Сюзи отдала его хозяину, велев доставить адресату не раньше, чем корабль выйдет из гавани. Внутри я обнаружил клок ее лобковых волос, перепачканных засохшей менструальной кровью.

И всё!

Ни прощального письма, ни записки хотя бы с парой пустых фраз. Лишь отхваченные ножницами слипшиеся волосы – память о ее черном сердце между ног. К ним не прилагалось ни слова, но я без труда разгадал заключенный в ее послании смысл. Бессловесное, как письмо скифов царю Дарию, оно содержало два слоя значений, поверхностный и более глубокий. В первом Сюзи извещала меня, что наша любовь не дала плода, ее чрево пусто, во втором – что я во всех отношениях бесплоден, и не только она сама, но и Греция после встречи со мной останется такой же, как была.

Узник

Наталья Бажина – Матвею Мосцепанову
Октябрь 1823 г

Беда, батюшка Матвей Максимович!

Наутро после Покрова арестовали Григория Максимовича. Только он с постели встал, еще и не завтракал, пришли исправник Платонов с приказчиком Рябовым, с ними четверо горных солдат и поручик Перевозчиков. Ночью дождь лил, улицу развезло, а они сапог не обтирают, всей гурьбой идут прямо в дом. Григорию Максимовичу не то что чаю попить, прилично одеться не дали. По грязи, по холоду увели в одной рубахе, босого. Я его сапоги схватила, кинулась за ним с сапогами. Куда там! Венька Рябов меня в грудь толкнул, едва не упала. Как ему уличные псы детородную часть отгрызли, сам стал хуже собаки.

Вечером прислали его за платьем Григория Максимовича, но он военного мундира не взял, взял статский сюртук, панталоны, сапоги, белья смену и больше ничего. Сколько ни упрашивала, ни носков шерстяных взять не захотел, ни штанов кожаных, ни кацавейку на овчине, ни тюбетейку тафтяную, которую вы Григорию Максимовичу прислали. Рябов ее покачал на ладони, вернул мне и лыбится: “Тяжело, не унесу”. А весу в ней как в сухом птичьем гнезде. Когда Григорий Максимович ею покрывался, всегда поминал вашу с ним братскую любовь.

У него в моей старой бане была устроена мастерская, так ее всю разорили, и на огороде шарили, и в дому, а что искали и нашли, нет ли, не сказали. Меня к нему на другой день не пустили, не поглядели на мои слезы. Письмо написала – не берут. Хотела трубку и кисет передать – нельзя. Сутки его в конторе под замком продержали, а утром рано, люди видели, увезли куда-то по Верхотурскому тракту.

В чем его вина, не знаю, мне о том не говорят, говоря, что я ему не жена, чтобы мне докладывать, а если бы и жена была, тоже не сказали бы. Мол, дело казенное, секретное, не в мою версту люди о нем не известны и не спрашивают, сидят тихо.

Руки вам целую, не покиньте родного брата! Пошлите куда ни на есть прошение, что он в церковь ходит, причащается, у исповеди бывает и никакого дурна ни против кого не умышлял. Это Сигов с Платоновым не спустили ему, что обличал их неправды.

Управляющий Нижнетагильскими заводами Семен Михеевич Сигов – пермскому губернатору Криднеру
Октябрь 1823 г

3 октября с.г. отставной штабс-капитан Григорий Мосцепанов арестован на квартире его сожительницы Натальи Бажиной. Все найденные у него бумаги отосланы в Екатеринбургский уездный суд, а пожитки взяты в контору, помещены в короб и с вложением описи опечатаны большой конторской печатью.

Копию описи прилагаю.

Складни святителей, обложены медью

Литографический портрет с подписью “Князь Александр Ипсиланти, герой Кульма”

Устав артиллерийский 1806 года, ветхий

Журнал Министерства народного просвещения за 1819 год, вып. 4.

Шпага в портупее

Мундир ношеный

Одеяло заячье, ветхое

Одеяло выбойчатое новое, подбито мехом песцовым

Шляпа шерстяная

Картуз мясного цвета

Тюбетейка зеленой тафты

Штаны кожаные

Кацавейка, овчиной подбита

Халат китайковый лазоревый, ветхий

Четыре рубахи простого полотна

Трубка

Две щетки, платяная и сапожная

Чаю две плетенки

Чернильница порцелиновая

Денег ассигнациями 36 руб., серебром 3 руб., медью 24 коп.

Григорий Мосцепанов – Матвею Мосцепанову
Ноябрь 1823 г

Наталья должна была известить тебя о моем аресте, а про дальнейшее она не знает. Ей со мной проститься не дали. На другой день поручик Перевозчиков еще затемно, чтобы народ не смущать, повез меня в Екатеринбург. С ним было четверо солдат, все с ружьями, из-за них в деревнях по тракту люди мне воды поднести боялись. Привезли и заперли в остроге с ворами и убийцами. А о том, как здесь со мной обратились, даже и писать не стану. Лучше тебе не знать, что в иных местах дворянское звание мало что значит.

Острог здешний совсем плох, кровля худая, печи развалились. Как ни топи, тепла нет. Спим в дыму, а ночами уд к мошне примерзает. В тыну пали прогнили, подперты слегами или скобами сбиты, друг за дружку держатся, не то бы упали. В одном месте под тыном есть подземный лаз, выход с нашей стороны дровами закидан. Через него на острожный двор пролезают блудные девки. Пока зима не настала, лезли нагишом. Платье снимали, сворачивали и тащили в руках, чтобы не извозить в глине, а что им от матери-природы досталось, то недорого ими ценится. Караульные сами тягают их из лаза и за малую мзду подкладывают под тех арестантов, у кого в платье водятся не одни блохи.

Переписки меня лишили, но Наталья, умница, когда передавала для меня сюртук с панталонами и сапоги, догадалась кой-что подсунуть за подклад и под стельку. Нашлось что дать одной такой вшивастенькой. Уговорился с ней, что она мое письмо на почту снесет, а то солдаты за такую службу много запрашивают, креста на них нет.

А мне скоро только и останется, что крест заложить. Он у меня серебряный, киевской работы, из Свято-Андреевской церкви, где нас с тобой крестили. У тебя такой же есть, вот погляди на него, вспомни брата Гришу и пошли сколько-то денег ему и Наталье. Отец у ней помер, у братьев зимой снега не допросишься, мать сама дочери на шею села. Деньги мои, что я из жалованья откладывал, при аресте забрали, а что я дал ей за стол и квартиру, у нее давно должны выйти. Небось на капусте бедует или за копейки в гвоздарне корячится, здоровье свое губит.

Арестантам дворянского звания бумага, перо и чернила положены, но мне не дают. Я из тех листов, что дали для ответов на вопросные пункты, два листа утаил, на дворе воронье перо подобрал, сажи по стенкам наскреб, с водичкой развел и пишу.

Огорчать тебя не хочется, но, бывает, проснусь среди ночи и понять не могу: где я? Что со мной? Почему лежу на гнилой соломе, в грязи, в холоде, тряпьем укрыт? Зашелудивел как пес, ногти не обрезаны, желудок не варит. То поносом до черной желчи продерет, то тужишься, аж кишка с кровью выпадает, а дела – чуть.

Оговорили меня в злоумышлении на некую высокую особу. На какую, бог весть, судейские не сказывают, велят самому чистосердечно во всём раскаяться, только сдается мне, что им об этом человеке известно не больше моего. Имени не называют, но требуют признать, будто я хотел ехать к нему с намерением извести его ядом, который варил у себя в мастерской.

Откуда пошла эта ересь, гадать не надо. В беседе с майором Чихачевым я выразил готовность быть доставленным в Петербург, к графу Аракчееву, а Сигов с Платоновым мои слова перетолковали, развели своей ядовитой слюной и из себя выблевали. Им, стало быть, известно о моем желании видеть Аракчеева, так что он, полагаю, и есть эта неведомая персона.

Управители наши в одном не солгали: мастерская у меня вправду была, я ее у Натальи в старой бане устроил. У нее в огороде две бани: одна новая, в ней моются, другая старая, жар не держит, по крышу крапивой и лопухами заросла. Я там завел котел с трубой – нафту передваивать на масло для неугасимых лампад. Мне ее с рыбным караваном в бочках привезли с Печоры. На Печоре есть места, где она из земли выходит. Химии я на Охтенском пороховом заводе обучился, всё остальное – ложь, но начнешь отрекаться, язык немеет опровергать напраслину. Скажи тебе, что у соседа рубль занял и не отдал, мильон доводов сыщешь в свое оправдание, а возведут на тебя, что хотел с него кожу содрать, ремней нашить и торговать ими на Макарьевской ярмарке, так не найдешь, что и ответить. Хотя правды здесь только то, что у тебя ножик есть.

Вдобавок пишут мне богохуление. Оно в том состоит, что, когда при аресте солдаты вытащили меня из дому и в одном халате волокли по улице, я от них вырывался и кричал: “Пилаты! Куда вы меня?”

Кричал, да.

В моих обстоятельствах лучше юродом быть, чем бараном, но судейские пытают меня, кем я себя мню, если казенных людей уподобил Понтию Пилату. Так можно и под христовство подвести.

Еще обвиняют, будто я богохульными словами ругаюсь. Зачитали бумагу от Сигова, что я при нем эти слова говорил.

“Какие?” – спрашиваю.

Следователь отвечает: “Я их вслух произнести не могу, но они у нас тут записаны”.

Показал большой лист, подшит к делу. Сверху листок поменьше, покрывает написанное, чтобы ему не быть на виду. Верхний листок одним краем приклеен к нижнему, отогнешь его, и видны эти слова, они тебе известны – ербондер те пуп и прочее.

“Это, – объясняю, – не про Богородицыно подпупие, как вы, видать, подумали. Эти слова совершенно ничего не значат, таких ни в одном языке нет. Я их сочинил по образцу срамных речений, чтобы когда в гневе захочу облегчить душу, матерно не лаяться”.

Назад Дальше