Мои слова не произвели никакого впечатления.
– В свое время ее окрестят и дадут ей имя, – сказал клерк.
Значит, она будет Кларой для меня и больше ни для кого. Даже для себя. Я выпрямила спину, сжимая и разжимая кулаки.
– Как же я узнаю, кто она такая, если ее имя изменится, когда я приду за ней?
– По прибытии каждому ребенку прикрепляют оловянную табличку с номером, соответствующим его записи в регистрационной книге.
– Да, 627. Я запомнила номер.
Он посмотрел на меня и нахмурил кустистые брови.
– Если ваши обстоятельства изменятся и вы пожелаете забрать вашего ребенка, плата за уход будет вполне приемлемой.
Я сглотнула.
– Что это значит?
– Затраты по уходу за ребенком, понесенные госпиталем.
Я машинально кивнула. У меня не было ни малейшего представления, сколько это может стоить, и я не собиралась спрашивать. Я просто ждала. Перо продолжало поскрипывать по бумаге, и где-то монотонно тикали часы. Чернила были такого же цвета, как и вечернее небо в окне за раскрытыми портьерами. Гусиное перо клонилось в разные стороны и выписывало круги, как будто исполняя какой-то экзотический танец. Я вспомнила о женщине с голубым пером в большой комнате, вспомнила, как она смотрела на меня.
– Люди в той комнате, – пробормотала я. – Кто они такие?
– Жены и знакомые членов нашего попечительского совета. Лотерея служит еще и для сбора средств в фонд госпиталя, – ответил он, не глядя на меня.
– Но почему им нужно смотреть, как отдают детей? – спросила я, уже понимая, что мой голос звучит слишком жалобно. Он вздохнул.
– Женщин очень трогает это зрелище. Чем сильнее они растроганы, тем более щедрые пожертвования делают.
Я смотрела, как он дописывает последние слова и ставит размашистую подпись. Потом он отложил лист, чтобы высохли чернила.
– Что с ней будет после моего ухода?
– Всех новоприбывших отправляют в сельскую местность, где за ними ухаживают кормилицы. Они возвращаются в город, когда им исполняется примерно пять лет, и живут в госпитале, пока не будут готовы к работе.
– Какую работу вы им предлагаете?
– Девочек учат быть горничными, вязать, штопать, прясть… всем домашним навыкам, привлекательным для работодателей. Мальчиков обучают на канатном дворе плести сети, вязать узлы и готовят их к военной службе на флоте.
– Где будут растить Клару? Хотя бы в каком графстве?
– Это зависит от того, где найдется свободное место для нее. Ее могут отправить в Хэкни или подальше, в Беркшир. Но мы не раскрываем, где будут воспитывать наших подопечных.
– Я могу попрощаться с ней?
Клерк сложил лист бумаги над сердечком из китового уса, но не стал запечатывать его.
– Мы стараемся избегать сентиментальности. Всего доброго, мисс… и вам тоже, сэр.
Эйб подошел к столу и помог мне подняться со стула.
Госпиталь для брошенных детей находился на окраине Лондона, где красивые площади и высокие дома сменялись открытыми дорогами и полями, уходившими за горизонт. Оттуда было около двух миль до Олд-Бейли-Корт, где мы жили в тени Флитской тюрьмы, но с таким же успехом это могло быть и двести миль на север, с его фермами, стадами и аккуратными сельскими домиками. Дворы и аллеи, где я выросла, задыхались от угольного дыма, но здесь небо было похоже на бархатный занавес с огоньками звезд, и бледная луна освещала немногочисленные оставшиеся экипажи богатых гостей, наблюдавших за церемонией. Насытившись вечерними развлечениями, они теперь разъезжались по домам.
– Тебе нужно чего-нибудь поесть, Бесси, – сказал Эйб, когда мы медленно шли к воротам. Он впервые заговорил со мной после нашего прихода в госпиталь. Когда я промолчала, он добавил: – У Билла Фарроу могли остаться пирожки с мясом.
Я смотрела, как он идет впереди, отмечая его бессильно поникшие плечи и скованную походку. Волосы, выбивавшиеся из-под его кепки, сменили цвет с ржаво-желтого на серо-стальной. Сейчас он щурился, глядя на пристани, и молодым людям приходилось указывать на лодки из Лейта, привозившие креветок, среди сотен других суденышек, наполнявших реку. Уже тридцать лет мой отец продавал креветок с лотка на лондонском рыбном рынке. Он продавал их корзинами уличным торговцам и перекупщикам, разносчикам и курьерам из рыбных лавок в городе, – рядом с двумя сотнями других продавцов креветок, с пяти утра до трех часов дня, шесть дней в неделю. Каждый день я брала корзину в варочном цеху в конце Устричного ряда и торговала креветками вразнос на улицах. Мы не продавали треску; мы не продавали макрель, селедку, хека, шпроты, сардины. Мы не торговали плотвой, камбалой, корюшкой, угрями, карпами и пескарями. Мы торговали креветками – сотнями, тысячами, десятками тысяч. Было великое множество разных рыб и морепродуктов, которыми приятнее и выгоднее торговать: серебристый лосось, белокорый палтус или розовые крабы. Но наша жизнь была поймана в силки, и мы платили за аренду, чтобы продавать морских рачков с невидящими черными глазами и скрюченными лапками, между которых икринки с тысячами их нерожденных потомков. Мы торговали ими, но не ели их. Слишком часто мне приходилось чуять запах тухлых креветок или отскребать их маленькие паучьи ножки и глазки со шляпы. Больше всего мне хотелось, чтобы отец торговал на Лидденхоллском рынке, а не в Биллингсгейте. Тогда я продавала бы клубнику и благоухала, как летний луг, истекающий соком, а не рассолом, от которого пальцы шли трещинами.
Мы почти достигли высоких ворот, когда где-то рядом послышалось мяуканье. У меня сводило живот от ноющей боли и голода, и я могла думать только о сне и мясных пирогах. Я не могла думать о собственной малышке и гадать, хорошо ли ей сейчас. Если бы я это сделала, то рухнула бы на месте. Кошка снова замяукала.
– Это младенец, – удивленно сказала я и поймала себя на том, что думаю вслух. Но где? Вокруг было темно, и звук исходил откуда-то справа. Там никого не было; я обернулась и увидела двух женщин, покидавших госпиталь следом за нами, а ворота впереди были закрыты и снабжены каменной сторожкой, где внутри горел свет.
Эйб остановился, вглядываясь в темноту рядом со мной.
– Это младенец, – повторила я, когда снова услышала жалобный звук. До того как я выносила Клару и родила ее, я никогда не обращала внимания на детей, плачущих на улице или хнычущих в нашем доме. Но теперь любой подобный звук привлекал внимание, как будто кто-то звал меня по имени. Я сошла с дороги и двинулась вдоль темной стены, ограждавшей территорию госпиталя.
– Что ты делаешь, Бесс?
Через несколько шагов я увидела маленький сверток, оставленный на траве и прижатый к сырой кирпичной кладке, словно для укрытия. Младенца запеленали так же, как я Клару, и я могла видеть только сморщенное темнокожее личико и тонкие завитки черных волос у висков. Я вспомнила мулатку; должно быть, она достала черный шар, поскольку это был ее ребенок. Я подняла младенца на руки и покачала, чтобы он успокоился. Мое молоко еще не подошло, но груди набухли, и я гадала, смогу ли покормить ребенка и следует ли это делать. Я собиралась передать малыша сторожу в каменной будке у ворот, но согласится ли он забрать ребенка?
Эйб с приоткрытым ртом уставился на сверток в моих руках.
– Что мне делать?
– Это не твоя забота, Бесс.
Из-за стены послышался шум: люди кричали и бегали, ржали лошади. Ночью за городом все было темнее и громче, как будто мы оказались в незнакомом месте на краю света. Раньше я никогда не была в сельской местности, не покидала пределов Лондона. Ребенок у меня на руках успокоился, его крошечные черты приобрели выражение хмурой сонливости. Мы с Эйбом подошли к воротам. На дороге за воротами собрались люди, кучер с фонарем пытался успокоить четверку лошадей, упиравшихся, встававших на дыбы и пугавших друг друга. Несколько бледных людей потрясенно смотрели на землю, и я вышла за ворота посмотреть, что там такое. Я увидела грязную юбку и изящные руки шоколадного цвета. Женщина издавала утробные стоны, как раненое животное. Ее пальцы шевелились, и я инстинктивно отвернулась, чтобы скрыть ребенка у себя на руках.
– Она появилась из ниоткуда, – говорил кучер. – Мы только выехали на дорогу, как она выскочила перед нами.
Я повернулась и быстро пошла к сторожке, которая была открыта и пуста внутри. Скорее всего, сторож тоже вышел посмотреть на происшествие. Внутри было тепло; под каминной решеткой догорали угли, на маленьком столе с остатками недоеденного ужина горела свеча. Обнаружив кожаный камзол, висевший на гвоздике у двери, я завернула малыша и оставила его на стуле, надеясь, что сторож поймет, чей это ребенок, и сжалится над ним.
Несколько окон госпиталя еще светились, но остальные были темными. Должно быть, сейчас там спали сотни детей. Знали ли они, что их родители находятся снаружи и думают о них? Надеялись ли они снова увидеть родителей или довольствовались своей форменной одеждой, горячей едой, уроками и инструментами? Можно ли скучать по незнакомому человеку? Моя дочь тоже была там, и ее пальчики напрасно хватали воздух. Мое сердце было обернуто в пергамент. Я знала ее несколько часов и всю свою жизнь. Еще сегодня утром повитуха вручила ее мне, скользкую и окровавленную, но Земля совершила оборот вокруг своей оси, и все уже никогда не будет прежним.
Глава 2
Если утром меня не будило журчание, когда брат мочился в ведро у стены, значит, он не возвращался домой. На следующее утро постель Неда была пустой, и я наклонилась посмотреть, не лежит ли он на полу рядом с кроватью, запутавшись в одеяле, как это иногда случалось. Но кровать была прибрана, на полу никто не валялся. Я перекатилась на спину, скривившись от боли. У меня все болело внутри, как будто кто-то с кулаками прошелся там и наставил синяков и шишек. За дверью я слышала шаги Эйба по скрипучему дощатому полу. За окнами было черно, и значит, до рассвета оставалось много времени.
Мои груди начали подтекать, ночная рубашка была влажной, как будто тело оплакивало мою утрату. Повитуха предупреждала, что так и будет, но сказала, что это скоро пройдет. Грудь была первым и часто единственным, что во мне замечали мужчины. Повитуха посоветовала мне перебинтовать грудь тряпками, чтобы молоко не просачивалось через одежду, но сейчас это была лишь прозрачная, водянистая жидкость. В таком состоянии водокачка во дворе была для меня почти недосягаемой, но ходить за водой было моей обязанностью. Я вздохнула и потянулась за помойным ведром, но тут услышала, как хлопнула входная дверь, когда пришел Нед. Наши комнаты в доме номер 3 на Олд-Бейли-Корт находились на верхнем этаже трехэтажного дома, и окна смотрели в сумрачную глубину мощеного двора. Здесь я родилась и жила все свои восемнадцать лет. Я училась ползать, а потом ходить на покатом полу под свесом крыши, которая иногда скрипела, трещала и стонала, как старый корабль. Над нами никого не было – только птицы, свивавшие гнезда на крыше и гадившие на каминные трубы и церковные шпили, устремленные в небо. Мне нравилось жить так высоко: здесь было тихо и спокойно, и даже крики детей, игравших внизу, почти не проникали сюда. Наша мать жила здесь вместе с нами, пока мне не исполнилось восемь лет. Потом ее не стало. Я плакала, когда Эйб открыл окно, чтобы выпустить ее дух; мне хотелось, чтобы он остался, но он улетел на небо. Теперь-то я в это не верю. Могильщики увезли ее тело, а Эйб продал ее вещи, оставив лишь ее ночную рубашку, которую я носила, пока не улетучился материнский запах, вызывавший воспоминания о ее густых темных волосах и молочно-белой коже. Я не тоскую по ней, потому что прошло очень много времени. Чем старше я становилась, тем меньше ощущала потребность в матери, но когда мой живот стал расти, а потом начались схватки, мне хотелось держать ее за руку. Вчера вечером я завидовала девушкам, чьи матери живы и чувство любви к ним не успело поизноситься.
Нед распахнул дверь нашей общей спальни и опрокинул помойное ведро, так что наша моча растеклась по полу.
– Неуклюжий придурок! – крикнула я. – Предупреждать надо!
– Проклятье, – он наклонился за ведром, укатившимся в сторону. В двух комнатах, которые мы с Недом и Эйбом называли нашим домом, не было прямых линий: наверху скошенная крыша, внизу покатый пол. Нед не споткнулся, когда поставил ведро; он был не слишком пьян, только слегка под мухой. Он плюхнулся на кровать и начал стягивать куртку. Мой брат на три года старше меня; рыжие волосы, веснушки и белая кожа с жемчужным оттенком – это у нас общее. Он тратил то немногое, что зарабатывал, в игорных притонах и джинных лавках.
– Ты сегодня собираешься на работу? – спросила я, уже зная ответ.
– А ты? – отозвался он. – Ты только вчера родила ребенка. Наш старик не собирается тащить тебя за собой на поводке, не так ли?
– Ты шутишь? Думаешь, меня уложат в постель и поставят рядом горячий чайник?
Я пошла в другую комнату, где обнаружила, что Эйб милосердно сходил за водой, пока я спала, и греет ее в чайнике. Главная комната была скудно, но уютно обставлена: узкая койка Эйба у одной стены, мамино кресло-качалка перед очагом. Напротив стояли стул и пара табуреток, а все наши кастрюли и тарелки громоздились на полках у маленького окна. В детстве я украсила стены репродукциями с изображением красивых девушек на ферме и знаменитых зданий: собора Св. Павла и Тауэра. Я намочила тряпку и стала протирать пол в нашей комнате, морщась от едкого запаха, но меня это не коробило. Вот когда я вынашивала Клару, мне поначалу становилось плохо от любых запахов на рынке.
Когда я закончила работу и поставила ведро у выхода, чтобы потом отнести на улицу, Эйб протянул мне чашку слабого пива, и я уселась напротив него, прямо в ночной рубашке. Вчерашние события оставили недосказанность между нами. Я знала, что рано или поздно мы поговорим об этом, чтобы избежать взаимной отчужденности.
– Так они забрали малышку, Бесс? – послышался голос Неда из спальни.
– Нет, я положила ее под кровать.
Он помолчал и через некоторое время спросил:
– И ты не собираешься говорить, чей это ребенок?
Я начала собирать и закалывать волосы.
– Это мой ребенок.
Нед, растрепанный, в расстегнутой рубашке, появился в дверях.
– Я знаю, что она твоя, дурища ты этакая!
– Эй, – окликнул Эйб, – ты почему раздеваешься? Или ты не собираешься на работу?
Нед уставился на него.
– Сегодня я начинаю позже, чем обычно.
– Значит, сегодня утром лошади не будут срать на конюшне?
– Да, и мне нужно куда-нибудь засунуть метлу. Знаешь, куда?
– Я пошла одеваться, – объявила я.
– Ты заставляешь ее работать после вчерашнего? – не унимался Нед. – Ты ее отец или хозяин?
– Она не боится работы в отличие от некоторых, живущих под этой крышей.
– Ты просто чертов рабовладелец. Дай девочке отлежаться хотя бы неделю.
– Нед, заткни свою задницу и дай шанс своей голове, – вмешалась я.
Я сполоснула наши чашки в воде над огнем, поставила их на полку, прихватила свечу и протиснулась в комнату мимо Неда, чтобы одеться. Нед выругался, пнул ножку кровати и уселся спиной ко мне. Я знала, что когда мы вернемся домой после работы, его здесь не будет.
– Поспи, ладно? Хватит подначивать его, – сказала я, когда стянула через голову ночную рубашку и надела юбку, морщась от боли.
– Послушай себя: это ты должна лежать в постели.
– Я не могу. Вчера я не работала.
– Ты же вчера родила ребенка!
– Но тебя это не беспокоило, не так ли? Где ты был?
– Как будто мне хотелось видеть все это!
– Правильно. Вот и заткни свою костяную пасть. Завтра нам платить за аренду квартиры. – Я не удержалась от презрительного тона. – Ты внесешь свою долю, или мы с Эйбом снова будем платить за всех? Было бы славно, если бы ты хотя бы иногда платил за жилье. Здесь не гостиница.
Я задула свечу и поставила ее на тумбочку. Эйб застегнул свой старый пиджак и ждал меня у двери. Голос Неда догнал меня из спальни, жесткий и злорадный: