29 октября. Странно…мы ещё живы. Ещё стоим, ещё дерёмся…6-я армия Паулюса контролирует более чем 90% всей территории Сталинграда. Итог плачевен: в распоряжении разрозненных, обескровленных частей – осталась лишь узкая, как сабля, береговая полоса. Видит Бог…если бы не река, нас всех, как пить дать, уже окружили. ВОДА! О ней, драгоценной, грезил каждый из нас. Она была целью всех наших стремлений, словно мы оказались в жаркой безводной пустыне. Это была настоящая пытка, доводящая нас до бешенства. Обезвоженные люди едва не сходили с ума от жажды! Чёрный снег, пропитанный насквозь ржавой окалиной, металлической пылью, мазутом и нефтяной гарью, ни есть, ни топить на огне, ни цедить через марлю было невозможно. Парадокс. Вода была рядом. Много воды. Целая река, огромная, полноводная. Мы явственно чувствовали её манящий сырой запах, но все подходы к ней намертво простреливались пулемётами немцев. И за каждый котелок воды платилась огромная кровавая дань. Но всё равно всякий раз находились те смельчаки, которые под покровом ночи, презрев страх, отправлялись к реке. Ползком, перебежками, подолгу замирая в снегу, притворяясь убитыми, – они добирались до воды.
Как ночь, фашисты освещали берег прожекторами. И стоило им нащупать-поймать лучом храбреца, начинали работать снайперы. В помощь им, скорее ради развлечения, – начинали молотить миномётчики, поднимая у берега багровые от крови фонтаны воды. Это было просто ужасно! За глоток воды – люди платили собственной кровью. Пили и погибали от пуль и осколков. А на них из воды смотрели остекленевшими глазами синюшные лица прежде убитых, таких же солдат. Трупов у берега и в реке было столько! – что прежде, чем зачерпнуть котелком или каской воды, надо было прикладом растолкать-подтопить: плечи, спины, головы, ноги и руки убитых…
И всё же воду доставляли на рубеж! Бойцам доставался глоток-другой, оставшуюся воду берегли, как зеница око, для ранения и охлаждения раскалённых стволов пулемётов. А ещё жестоко хотелось есть и до одури спать. <…>
…Что тут добавить? Я сам находился среди них, видел эти молчаливые, одичалые ряды пехоты, ужавшиеся от мин и снарядов на дне грязных окопов, воронок оврагов и ям. Их воспалённые от бессонницы, налитые звериной злобой глаза; обожжённые огнём и морозом кирпичные, шершавые лица, когда, почти касаясь бессильно опущенных грязных штыков, обходил их крепко повыбитые, драные, как старый невод, шеренги, боевые гнёзда, когда поднимал в атаку…<…>
Как на духу, порой меня охватывало жуткое чувство. Я вдруг начинал ясно видеть и понимать: эти люди, молчаливо шагающие в пыльных руинах, месившие кровавую грязь, или тупо сидевшие у костров, омертвевшие от усталости, жажды, холода, голода, ран, качающиеся и падающие, – это безумные. Они не знают, куда идут, не знают, зачем это волчье солнце над ними, горящая от нефти земля и вода, они ничего не знают.
Вокруг – только чёрные от пороховой гари, с красными безумными глазами и широко оскаленными ртами лица. И я такой же…один из них, среди них…Слышу как ревёт моторами чугунное небо…Вижу как рушится мироздание…Чувствую, как всё так же гибло и страшно дрожат земля и воздух…Жду смерти, своей пули, осколка, штыка…Но жду спокойно, ровно во сне, где даже жуткая смерть является лишь этапом освобождения – на пути таинственных и чудесных видений.
И вдруг яро бухает танковый выстрел, будто оглушительно лопнул стальной рельс. За ним немедленно, как горное эхо, два других. Где-то над головою, с диким радостным визгом и воем проносится граната. И следом крик из развалин:
– Батя-а-комба-а-ат! Танки слева-а! Нас обошли-и!
Бах! И в дребезги колдовство! Ба-бах!! И нет уже более смертельной жажды, этого животного страха, жалкой немощи и отчаянья. Мысли мои снова отчётливы и резки. Поставленные задачи ясны.
– Батальо-о-он! К бою! Артиллерия, дай огня!
Сказать по правде….Единственное, чем радовал нас фриц, так это своей педантичностью. Война войной, но обед по расписанию. За это время мы успевали поменять дислокацию, кое-как окопаться, сделать новые огненные гнёзда и, если повезёт, перекурить.
В общем и целом на нашей линии обороны было как у всех. Худо-бедно, но мы хоть имели связь со штабом своего полка…У других складывалось ещё «веселее». Среди нас ходили упорные слухи о полковнике Людникове, которые подтвердил и начальник полковой разведки Николай Ледвиг. Напрочь отрезанный гитлеровцами от своей дивизии, полковник Людников, как легендарный царь Леонид, со своими спартанцами, с малым количеством воинов 40 дней подряд героически отражал яростные атаки врага. Как такое возможно! Как это у него получилось? – остаётся загадкой. Но ясно одно: героизм и везение, далеко не одно и то же. Генералиссимус А.В.Суворов как-то ответил своим завистникам-злопыхателям: «помилуйте, господа…Раз везение, два везение, три… Но, чёрт возьми, должно же быть и умение!» За мужество, стойкость и героизм отважного полковника, защитники Сталинграда окрестили его неприступный плацдарм – «островом Людникова». Вот на таких героев, равнялись и мы. <…>
…Вот поэтому, сжав зубы, наши советские солдаты стояли насмерть у берега Волги. Не показали фашистам спины, не зная…доживёт ли кто из них до утра».39
Глава 8
…В воздухе ощутимо плыл тёплый запах взрывчатки, парной дух размороженной взрывом земли. Скулы, подбородок и нос кусал ноябрьский мороз, ставший к середине месяца по настоящему зимним и злым. Дорога льдисто хрустела, по-заячьи петляла среди городских руин.
Колёса командирского «виллиса» крутились-прыгали на колдобинах, выбоинах, на намертво вмёрзших в землю, как рыба в лёд, трупах погибших…И, Магомеду Танкаевичу, казалось, колёса эти, наматывали на себя его жизнь, жизнь батальона, и её становилось всё меньше и меньше. Вместе с водителем – Алёшкой Осинцевым, они пробирались на позиции комбата Воронова, где можно будет, как полагал Танкаев, согреться кружкой кипятка, зажевать, чёрный, что земля, сухарь, но главное убедить Иваныча – объединить их силы. К 15 ноября, к гадалке не ходи, стало очевидным: позиции порознь не удержать.
Воинский дух в сердцах коммунистов и комсомольцев ещё оставался, но вот противостоять танковым атакам было нечем и некому. Объединившись в один кулак, была пусть слабая, но всё же надежда, выстоять ещё день, другой. В ушах майора Танкаева до сих пор стоял сорванный, хрипучий голос начштаба полка Шашкова:
«Нет! Не-ет!! Повторяю! Остановить фашистскую сволочь любой ценой! Любо-ойй!! Как? Не понял! Орудия?! Ну, ты орёл из тучи! Я что-о! Рожу их тебе, майор! Нет! Что хочешь делай, джигит…Но день ещё простоять, кровь из носа! Приказ командующего фронтом! Будь наготове, майор. На твоём участке возможен танковый удар фон Дитца. Держишь!»
«Да чтоб вам всем…животы свело!.. – перекипал возмущением комбат. – Мудрецы! Бумажные вояки! Язвить вас в душу…Ни авиации, ни боеприпасов, ни пушек, ни подкрепления…Только приказы: «Любой ценой! Ещё час!..» Да мы, б…хоть всем гуртом костьми ляжем… Фриц не поморщится. Расколошматит нас под орех – «данке шён» – и дело с концом…Вай-ме! Всё у нас так…на коленке гвоздь куём! – рычал в душе майор, сжимал в бессилии жилистые комья бурых кулаков, матерился. – Я что-о? Со штыками-лопатами на танки должен идти?! Хотя… – он зло усмехнулся в опалённые усы, хрустнул суставами пальцев. – Голь на выдумки хитра! Вон, старший сержант Нурмухамедов из 3-го пулемётного взвода, что сварганил! Воткнул стоймя в землю ось от разбитой подводы, установил «дегтярь» на тележном колесе и строчил по «рамке», как тот зенитчик…крутясь вокруг оси. Хрен с ним, не попал, но спугнул крылатого шпика. Молодца! Кулибин – одно слово».
Машина резко свернула вправо, объезжая подбитую самоходку, и этот крутой поворот, подспудное ожидание выстрела снайпера возродили в нём пугающе-сладостное переживание трёхдневной давности; ночной плацдарм, исклёванная осколками кирпичная стена, чуть подсвеченная дроглыми языками крохотного костерка часовых; тени автоматчиков исчезающие в проулке на выходе из тёмного двора…Полуподвал бывшей продуктовой базы, струйка ветра пахнула нефтяной гарь. В пробитый пулей железный лист, заменявший оконную раму.
* * *
…Магомед и Вера, плечо к плечу, сидели на артиллерийском ящике, согревались трофейным порошковым какао. Полчаса как отгремел бой, потери снова были аховые, невосполнимые. Он молчал, как камень, твердел желваками, подавленный взгляд тонул в железной солдатской кружке. Она чувствовала его злобное ожесточение, не проходящую боль за погибших, хотела по-женски хоть как-то заслонить его скрытую беззащитность, ослабить душевную его петлю отчаянья. Осторожно коснулась пальцами его предплечья и тут же отдёрнула руку, будто обожглась о раскалённый металл.
– Цх-х! Нэ трогай меня! – Он тяжело дышал, молчал, сурово смотрел на неё немигающими глазами.
Вера насилу выдержала дикий взгляд пылающих фиолетовых глаз. Тихо и просто спросила:
– Почему? Что случилось, Миша?
– А ты, не знаеш-ш? – он резко отставил кружку, едва не расплескав содержимое. Его впалую щёку дёргала судорога.
– Знаю. Но я…я в чём виновата? – она не спускала с него встревоженных глаз.
– Ты…ни в чом, женщина, – он исподлобья смотрел в её потемневшие фиалковые глаза.
– У меня есть имя, товарищ комбат.
– Ты ни в чом, ефрейтор Тройчук. Прасти, Вэрушка, не в тебе дэло.
– Тогда почему? – с горечью воскликнула она. – Каждый день, когда ты на передовой, я молила о твоём спасении. Чтобы тебе было легче. Случись с тобой непоправимое…у меня сразу бы перестало биться сердце.
– Но видишь, я жив, – его губы тронула улыбка. – Навэрное, твоя свеча горела не зря.
– Да уж «наверное»!.. – Вера чуть не расплакалась. – Ты, не ответил на мой вопрос «почему»?
Сердце Магомеда смягчилось от этих слов, – сердечная тревога слышалась в них, – и ему захотелось убедить любимую в своей правоте, в своих предчувствиях.
– «Почему», гавариш-ш? – повторил Магомед дроглым , словно надорванным голосом. – Да потому что смэрт на мне. Поняла, смэрт! Опять…столько молодых рэбят…Опят считай батальон погиб…Солнце навсегда померкло для них…Прощай моя чэсть! Э-э…почему? Почэму я не погиб с ними! – Он умолк, поник головой. Но вскоре заговорил опять, и в голосе его звучала боль и угроза, горечь и отчаянье. – Нет мне прощения, дошло-о? Я их убийца! О, земля…и как ты только меня ещё носиш-ш? Что их матерям скажу?.. После смерти…все слова шелуха.
Раскаянье когтило аварское сердце, безжалостно терзало его. При этом он испытал брезгливое чувство к себе. …Старому Танка не понравилось бы его поведение. « Запомни, сын, нельзя мужчине показывать свою слабость перед женщиной, стыдно это и унизительно, а позор одного наводит и на остальных тень позора. У тебя папаха на голове, а не чухта! Сначала ты горец! Потом аварец! И уж потом – всё остальное. Помни и никогда не забывай из какого ты рода…»
Вера вздрогнула, будто услышала это суровое горское напутствие, словно не Магомеда, а её в самое сердце ужалили эти слова. Вспыхнула вся, затрепетала, как свеча на ветру:
– Не говори так! Не смей! Ты тоже рисковал…Не прятался за спины других…Тебя тоже могли…О, Господи, что болтаю? Типун мне на язык!…Нет никакой на тебе вины…
Он слушал, дорожил её словами. В них была родниковая чистота и любовь. Две крупные росинки повисли на её длинных чёрных ресницах, глаза заволоклись слезами.
– Ну-ну…Давай, бэз этого. Милая, отчего плачешь? Твой я…с тобой…живой.
Вера вздрогнула, снова обернулась к нему и словно окаменела. Как заворожённая, глядела на Магомеда, хотела что-то сказать и не могла. Но вот сгорстила волю, совладала с собою:
– Спасибо, что выслушал меня. – Она тонула в горячей бездне его тёмно-коньячных глаз, чувствуя их сильную магию, страстный приказ.
– Спасибо, что гаварила со мной. – Он тоже ничего не видел перед собой в этом пепельном сумеречье подземелья…Только два фиалковых солнца, окружённые надежной охраной длинных ресниц, что сверкали из-под тонко натянутых над ними чёрных бровей. Она попыталась сказать ещё что-то, но вновь не смогла. Слова раскатились невесть куда, как ядрышки, порванных бус. Вера опустила глаза.
А ему…замордованному бесконечными боями, опустошённому страшными потерями, исхлёстанному приказами…Ему, право, было невдомёк, что ей, охваченной горячечной дрожью, истерзанной ежедневной невыносимой мыслью «жив или…» Бесконечно любящей, он сидящий вот так близко, ей-ей казался богу равным. Откуда ему было знать…Как почувствовать-понять?.. Что видя его таким – «без лица», подавленным, молчаливым – она сама становилась такой – «убитой», лишалась дара речи. Язык немел, под кожей пробегал лёгкий быстрый жар, а глаза…Они широко смотрели на любимого…и ничего не видели, в ушах же – один непрерывный звон. – Она замолчала, словно подбирала нужные слова…
Он наслаждался этой тишиной, этой неподвижностью, этим изящным, подсвеченным, прозрачным, как розовый воск, профилем любимой…Этим, вдруг остановившимся временем; неподвижной далёкой свинцовой тучей, застывшей на подступах к городу. Этой краткой, нереальной тишиной перед новой бурей, перед ещё более жестоким шквалом свинца, с неизбежными смертями-потерями на этой проклятой войне.
Слушал тишину и представлял её довоенное-мирное время: не в засаленном грубом ватнике с ремнём, не в армейских сапогах и ушанке…Но идущую по бульвару или тропинке парка светлым летним днём. Золотая, как солнце кожа, тоненькие каблучки, шёлковый узел русых волос, лёгкие складки на ситцевом платье…и с улыбкой на детских губах. Ему ужасно хотелось оказаться с ней рядом в том, навсегда исчезнувшем времени, шагать вместе по тропинке среди аметистовых скользивших теней, где на цветах рассыпано воздушное-пёстрое конфетти смятённых, непоседливых бабочек.
Почему? Почему мы раньше не встретились? – сам не свой он тонул в бурливом омуте ревности. – Почему так! Ты здесь, а я там?
Ему вдруг подумалось…Чей-то серп мог быть нацелен на этот нежный стройный цветок…Его любимый цветок! Иай! Чьи-то мельничные жернова могли стереть её в порошок! О, Небо! Образ любимой, подобно горделивой деве-луне, молчаливо и бесстрастно исчезал на глазах в перламутровых волнах рассвета… – Уф Алла! Уйищ-гурищ? Нет…нет! – Эта мысль, как кипяток, ударила из сердца, шибанула в голову. Глаза застила огненная мгла. – Вай-ме! Почему мы были порознь? – кричала душа. Но не у кого было об этом спросить. И некому было ответить. Вера молчала, выпрямив спину, застыв, как изваяние. Было слышно, как беспощадно, разбивая волшебную магию тишины, сжирая ленту, на правом фланге, загрохотал пулемёт лейтенанта Дзотова.
– Ласточка, любовь моя, что мучит тебя? Скажи мне, милая, скажи… – то ли наяву, горячо сказал он.
Вера встрепенулась, глаза её как прежде сверкали, бледные щёки зарделись, на губах заиграла лёгкая счастливая улыбка. Словно защищаясь, протянула она руки к нему.
– Дикий вид у тебя, Миша. Ой дикий…
– Э-э…станэш-ш тут диким! Как сама? – Он глядел на неё пламенными глазами. Нет, не сумела по счастью война убить в нём ни любовь, ни страсть к ней…в кровавой сталинградской бойне! Напрасными были все опасения, – его близкие губы опять произносили одно только имя, и не было ничего на свете прекрасней и желанней этого слова.
– Вэра, Вэрушка, Вэра! – без конца повторял он, вкладывая в этот призыв всё сладкое безумие своё. Как обычно упрямо и одержимо зазывал её в свой сказочный Дагестан, где восточный блеск играет каждой гранью…В тот благодатный, величественный, солнечный край, где они никогда не познают разлуки…Где их ждёт просторный крепкий родовой дом; уют в котором отполирован временем и традициями предков…Где для любви и счастья – века – застыли в грандиозном каменном громадье, где аромат цветов изыскан и тонок, где свободно и гордо парят орлы…Где в сакральной тиши у горных, хрустальных ручьёв можно говорить на единственном достойном понимания языке души…Где, по его словам, даже смерть легка и прекрасна…
– Вах…рохел…радость моя…Мы рождены с тобой для любви в пламени войны…– жарко шептал он. Сила этого зова покоряла, и гибкий стан её, как ветка ивы, клонился к зовущему. Охваченная знойным ознобом, она вдруг слабо воскликнула: