«Ну и дурак ты, Саня!»
Саня неделю после этого пил как змей (благо, ледоход почти всегда случался на майские праздники), а потом выползал на свою завалинку синий, небритый, едва живой. Он, наверное, и сам уже не помнил о своем «подвиге», а уж тем более не мог никому внятно объяснить: какой бес его дернул?
Голос иволги
У человеческой памяти есть одно странное свойство: иногда то, что случилось много лет назад, живее, ярче и реальнее того, что произошло только вчера.
Я очень отчетливо вижу родительский дом – маленький, теплый, со скрипящими половицами, с русской печкой, которая занимала бо́льшую его часть.
Ранней весной, когда на улице еще во всю трещали морозы, у нас начинали рождаться телята, ягнята и прочая живность. Первые дни, чтобы не замерзнуть, они проводили в доме вместе с нами. Если еще добавить сюда желтых пушистых гусят, которые вылуплялись из яиц примерно в то же самое время, глупого щенка и пару котят, то можно понять – это был не дом, а маленький Ноев ковчег. Я до сих пор помню мягкий каракуль на лбу ягненка, с которым мы бодались, когда я еще ползал. Из моей памяти стерлись многие более значительные события, а вот этот каракуль остался навсегда…
Почему?..
Я вспоминаю свои зимние пробуждения, когда нужно идти в школу. Еще темно, а бабка Иустина уже орудует кочергой и ухватом возле огненного жерла русской печи. Она отрывает пару кусков теста из квашни, бросает их на раскаленную сковородку, и через несколько минут готовы две чудесные душистые лепешки. Это то, что нам нужно взять в школу на целый день. Она заворачивает лепешки в чистое полотенце. Мы с братом прячем их за пазуху, чтобы подольше сохранить тепло, но едва выходим за околицу, как достаем их и быстро съедаем, словно какой-то небесный хлеб, и остаток дня проводим впроголодь…
Теперь тот мир разрушен, он жив только в моей памяти, и то отрывками, осколками.
Горы, конечно, остались на месте, хотя изрядно изъедены новыми карьерами, в которых усердно копают железо. Все так же течет река, пусть обмелела и многократно изменила свое русло. Сохранился даже наш первый дом, правда, без крыши и с пустыми глазницами окон. На месте двора и пасеки вымахала крапива в два человеческих роста, а на опорах крыльца пока еще можно различить наши корявые надписи, которые мы с братом выцарапывали гвоздем.
Иногда я не понимаю, зачем пытаюсь воскресить в себе то, что давно исчезло, стараюсь вдохнуть тепло и огонь в бледные и высохшие тени прошедших дней? Захожу в таежную чащу, где на дне оврага, пульсируя, бьет холодный сладкий родник. Залезаю на самую верхушку кедра, чтобы заорать от восторга при виде открывшейся красоты. Разжигаю костер на речной косе, чтобы потом, когда солнце опрокинется за горный хребет, закинуть удочку и с замиранием сердца ждать, когда клюнет хариус…
Оглядываясь назад, я, конечно, стараюсь найти себя сейчас. Из прошлого черпаю пригоршнями живой воды, чтобы восстановить свое изрядно омертвевшее сегодняшнее существо.
А пока все мои главные беды впереди, сегодня – одни только радости и открытия.
Мы с братом, насытившись горячей лепешкой, идем через поскотину[2] в школу. Школа находится в двух верстах, в соседней деревне. Скрипит приятно под валенками снег, мороз обжигает нос и щеки. Справа и слева от дороги резво шныряют зайцы, на ветках пихты раздули свои румяные зобы снегири, а над верхушками елей устроили потешные бои черные саянские вороны. Солнце еще не взошло, поэтому снег темно-синий, местами чернильный, но едва первые лучи выглянут из-за гор, упадут на верхушки кедров, как мир мгновенно преобразится, засверкает множеством ослепительных искр, заиграет в своем многоцветии.
Вот послышался позади топот копыт и строптивое фырканье. Это – наша попутка. Конюх Власыч на мгновенье притормаживает, и мы успеваем упасть в мягкое соломенное дно саней.
Посторонись!..
Снег из-под копыт лошади заваливает нас с головой, и мы вылезаем из нашего «возила», стряхивая с себя целые сугробы.
Школа наша маленькая, обычный крестовый дом, разделенный на две половинки. В одной части – медпункт и аптека, в другой – собственно школа – небольшая комната на четыре класса, в которых учится всего двенадцать человек.
Учитель один на всех – Антон Акакиевич, человек по-своему добрый. Он, конечно, может заставить кого-то съесть папиросу, если застанет курящим; может устроить разнос родителям, если заметит у кого-то на груди нательный крест. Он – убежденный атеист из старообрядцев. Он искренне верит, что к 80-му году в нашей стране будет окончательно и бесповоротно построен коммунизм, что по телевидению покажут последнего попа, что все будет доступно и бесплатно.
Мы, мелкие шалопаи, широко разинув рот, слушаем эти бредни, представляем себе конфетно-газированный рай с шоколадно-мармеладными горами и глотаем слюни.
Антон Акакиевич по профессии агроном, стал учителем поневоле, потому что в нашем среднегорье не растут никакие злаки, кроме овса и ячменя, пахотных земель тоже нет, один таежный бурелом, и, стало быть, агрономия здесь наука почти бесполезная. Он немного тяготится своим учительством, а потому, едва наступает весна, ведет нас на берег реки или в горы, в тайгу. На время он забывает о чтении и чистописании и вдохновенно учит нас свистеть иволгой, куковать кукушкой или подзывать бурундука. Он подробно повествует о каждом дереве, о каждом цветке, о всяких пестиках и тычинках, о стеблях и корешках.
Теперь-то я понимаю – он пытался раскрыть перед нами книгу окружающей природы, хотел, чтобы мы немного постигли ее язык, давно утраченный и забытый.
И я уже сто лет не помню каких-то правил грамматики или математических формул. А вот посвистеть иволгой, прокуковать кукушкой или подозвать свистом бурундука до сих пор умею…
Зачем?..
Первый парень
Я ненавижу житейские праздники с их пустыми хлопотами, со смрадом подгоревшего мяса и лука, с каким-то животным возбуждением гостей и предвкушением большой жратвы. Я не люблю бессмысленных тостов, звона стекла, звука поглощаемой водки с последующим корябаньем вилкой по тарелке. Не выношу взрывов хохота, бессвязных разговоров, которые постепенно перерастают в бестолковый ор, когда каждый судачит о своем, не слушая другого. Все это обычно заканчивается отчаянно-бесовскими плясками с приправой из дружеских разборок и легкой дракой до первого подбитого глаза.
Может быть, эта нелюбовь тоже родом из детства.
Мне было пять лет, когда я сам научился играть на маленькой гармошке, отчего невольно стал первым парнем на деревне, поскольку других музыкантов в округе не было. На любой праздник взрослые всегда тащили меня в центр круга, велели играть что-нибудь повеселее, а потом тыкали желтыми от самосада пальцами прямо в лицо, дышали перегаром и заплетающимися языками хвалили:
«Молодец! Сыграй еще!..»
Я любил музыку, мог целыми днями извлекать из своего инструмента незамысловатые мелодии, которые слышал по радио. Они уносили меня в какой-то другой, возвышенный мир, где обитает красота и нет грубости, пошлости, злости.
Но праздничные «концерты» доводили меня до исступления. Задолго до них к горлу подступала нечеловеческая тоска. Тогда я ненавидел гармонь, слышать не мог ее звуки. А еще меня коробило то, что приходилось находиться в центре внимания и получать от пьяной публики дешевые комплименты.
Я и теперь не люблю похвалы. Ведь птица не требует аплодисментов, заливаясь на утренней заре; и таежной лилии не нужен подиум, чтобы показать окружающим деревьям свои наряды. Настоящая, естественная красота целомудренна, застенчива, скрытна, тиха. Все, что ярко и пестро в природе, – хищно и ядовито. Цивилизация выбирает агрессию и яд, от которого она рано или поздно захлебнется и погибнет…
Ангелы и демоны
Церкви в наших местах никогда не было, не успели построить. Весь наш род перебрался сюда только перед революцией 1917 года. Но старики старались хранить свою веру, правда, изрядно приправленную суеверием и язычеством.
Я всегда знал, что есть Бог и ангелы, но существуют также лешие, домовые, упыри, которые стараются делать людям всякие пакости – сбивают охотника или грибника с пути в тайге, нагоняют на людей и скотину страх и порчу, сеют срамные мысли в голове и тому подобное. Эти знания мне внушила моя бабушка.
В углу нашей горницы висели бумажные образки Спаса, Николая Угодника и еще почему-то большая фотография Гагарина. Причем Гагарина я считал среди этой троицы главным, ведь у него на орденской ленте было множество всяких звезд, медалей и крестов. Старичок Никола был мне симпатичен, хотя у него было всего два креста на плечах. Ну а Спаситель – слишком прост, без всяких регалий…
На Рождество мы всегда колядовали: выворачивали тулупы мехом наружу, лица мазали сажей, надували мочевой пузырь свиньи или быка, набивали его горохом, высушивали, так что получался дивный бубен, который звучал в тихой зимней ночи, словно выстрелы картечью. Если добавить к этому медные тазы, в которые мы бренчали, разные свиристелки, деревянные ложки, баклуши, то получался неплохой шаманский оркестр, который, правда, мало соответствовал светлому празднику.
На Крещение многие деревенские жители, изрядно выпив водки, лезли купаться в прорубь. А поскольку морозы в январе достигали иногда ниже сорока градусов, это было немалым подвигом.
На Пасху, естественно, пекли куличи, красили яйца, которые потом катали с горки, загадывая свои заветные желания.
Чего они желали?..
Бо́льшая же часть населения отличалась примитивным безбожием, впрочем, как и у старообрядцев, которые жили в соседней деревне вверх по течению.
Староверы поселились здесь значительно раньше нас, еще во времена Петра Первого, и за время, истекшее с тех пор, они совершенно утратили смысл своей веры. У них осталась только твердая убежденность в том, что во всех бедах, которые случались раньше и до сего дня случаются на нашей планете, виноваты мы, никониане, а посему с нами негоже есть и пить из одной посуды.
Были среди них дырники, ставившие дома углом на восток. Они сверлили в углу дырку и поклонялись свету, который проникал через нее. Были хмелевцы, русская разновидность дионисийцев. Они пили хмельные напитки и искренне почитали хмель за священное растение. Немногим отличались от них и тополевцы, которые называли тополь священным деревом только лишь потому, что он в свое время роняет «святость», то есть мерзкий свой пух, от которого летом так страдают астматики.
Были у нас, конечно, настоящие подвижники. Очень смутно, но все же помню монахиню Ольгу. Она прожила с мужем после свадьбы всего один день, 22 июня 1941 года. 23-го его забрали, и вскоре он погиб. Ольга (не знаю ее мирского имени) приняла монашество от ссыльного епископа, чтобы навсегда остаться верной своему возлюбленному. Ее выселили из наших мест во времена хрущевских гонений за то, что она, из-за отсутствия священника, дерзала крестить младенцев.
Был еще брат моей бабушки, инок Николай, или как все его звали, Коля-богомол. Он принял постриг во время войны. Случилось так, что прадед мой, Степан, который в Первую мировую был в немецком плену вместе с Тухачевским, в 1937 году был посажен в лагерь как раз за связь с опальным маршалом (хотя такой связи, конечно, не было). А его старший сын Денис пропал без вести вскоре после начала войны. Все четыре года от них не было ни слуху ни духу. Родным оставалось только молиться и надеяться на чудо.
И вот прабабка Александра, женщина суровая, с твердым характером, всех оставшихся детей и родственников каждую ночь заставляла становиться на молитву. И это после 18-часового рабочего дня.
Ее сын Николай был посвящен в рясофор кем-то из ссыльных священномонахов для того, чтобы совершать «сугубую молитву» о пропавших без вести.
Я не знаю, его ли молитвы помогли или стечение обстоятельств, но и прадед Степан, и дядя Денис каждый в свой срок возвратились домой.
Дядя Денис прошел 17 немецких концлагерей плюс сталинский фильтрационный, а дед Степан, в придачу к Первой мировой и гражданской, успел повоевать еще в штрафных батальонах во время финской и отечественной. Правда, по возрасту (ему было далеко за 50) служил не на передовой, а конюхом в тылу где-то в Карелии.
Корни и ветви
Всякому дереву свой срок. Семя, брошенное в землю, не всегда прорастает. Иногда ему не хватает влаги, иногда солнца; или мороз убивает новорожденный росток, или железная пила нелепого случая безжалостно срезает зеленый и слабый еще побег. Но если победило оно все невзгоды природы и времени, широко раскинуло свои разлапистые ветви, – это еще не победа. Впереди дерево ждет трухлявая старость, пожухшие листья или иголки, полное бесплодие и, наконец, последнее крушение, когда с противным треском, ломая ветви молодых собратьев, упадет оно, глухо ударившись о землю, и через какое-то время само превратится в труху.
Такая судьба уготована не только деревьям, но всему сущему на нашей планете. Человек, народ, цивилизация – все разрушится. И сколько бы ни мнили себя итальянцы наследниками великой империи, они имеют очень слабое отношение к славным римлянам, как греки – к эллинам, а мы, велико-мало-белороссы, – к храбрым витязям Древней Руси. Мы – всего лишь чахлые отростки, прозябшие на величественных развалинах. Мы прожигаем то, что получили в наследство от своих достойных предшественников.
Когда я оглядываюсь на жизнь своих предков, я тоже чувствую себя высохшей верхушкой некогда крепкого и славного рода.
Мой прапрадед Михаил гвозди кулаком в дерево вбивал, а зубами выдергивал. Когда возвращался с японской войны, заехал в гости к сослуживцу в Енисейскую губернию. Его так поразило обилие свободной земли, леса, зверья и рыбы в Сибири, что он, вернувшись домой в Предуралье, убедил не только свою семью, а весь свой род перебраться подальше на восток.
Два года они добирались до Саянских хребтов, потом еще десять лет корчевали лес, строили дома, устраивали быт.
Он был для нашего рода Моисеем, недрогнувшей рукой изведшим всех из нужды и безземелья. И когда на охоте в руках его разорвался винчестер, разворотив полголовы, он, истекая кровью, две версты полз по снегу, чтобы дать последнее благословение детям и попрощаться с ними.
Сын его, Степан, о котором я говорил выше, четыре войны прошел. Да и бабка моя Иустина Степановна, не умея писать и читать, была великолепной рассказчицей и сказочницей. И если я имею некий дар слова, то это от нее.
Я стараюсь бережно хранить свой мир, который оставили мне мои предки. Пока я жив, моя маленькая отчизна шумит верхушками кедров, звенит ключевой водой, отзывается смехом и голосами давно ушедших людей. Я верю: каждое доброе слово, прозвучавшее однажды, уходит в вечность и не затихает никогда. Оно возвращается эхом через тысячу лет, чтобы спасти погибающего от жары и отчаяния странника в пустыне.
Гнилое слово откликается тоже; оно ядовитым смерчем сметает с лица земли целые города, опустошая до дна человеческие души.
Всякое семя прорастает: беда рождает беду, святость умножает святость, а из малого ростка любви вырастет великое дерево, от плодов которого питаются многие поколения.
Я люблю свой мир, я знаю в нем каждое дерево, каждую тропинку. Я знаю, где быстрее всего вызревает горько-сладкая жимолость, в каком месте лучше собирать кедровые шишки; на каком из перекатов и в какой час клюет хариус, под какой пихтой прячутся рыжики или грузди. И не важно, что река давно изменила свое русло, что места ягодные покрылись хвощом и бузиной, что почти все деревья в округе уже спилены лесорубами. В моей памяти остается все так, как было.