И толпа сорванцов с гордо поднятыми головами, с криком, визгом и гиком, подражая большим, оставила майдан и хлынула из станицы на черкасскую дорогу. Самому солнцу, наверное, отрадно смотреть на эту молодую беззаботность, которая не имеет за плечами прошлого, на спину которой не налегла еще тяжесть годов, а на памяти, как на кладбище, не покоятся еще дорогие покойники…
Черкасская дорога проложена между рощами дикорастущих яблонь, груш, вишенников, боярышников, шиповников, терновников и всяких колючих растений, всхолмленное побережье прорыто глубокими оврагами. И рощи, и прогалины, и холмы, и песчаные внизу косы Дона полны жизни, которая неумолкаемо сказывается в птичьем говоре, писке, треске и тысячеголосом щебетанье, в свисте сусликов и сурков, оберегающих свои норки и маленькие трущобинки, в жужжанье и гуденье всего летающего, ползающего, скачущего…
Прежде всего буйная ватага казачат делает набег на сусликов, а также и на тарантулов, норки которых нередко чернелись рядом с сусличьими норами.
Стремглав спустившись в глубокий овраг, по которому звенел ручей холодной родниковой воды, – наполняют водою кто свои сапоги, кто шапки – и взобравшись снова на кручи, выливают воду в сусликовые и тарантуловые норы…
Напуганные водою суслики выскакивают из нор и погибают под ударами юных разбойников.
– Бей-руби! – кричит Лаверка, резвое личико которого раскраснелось, глаза горят, доказывая, что из ребенка вырабатывается образцовый хищник.
И неповоротливые, мохнатые тарантулы выползают из нор. Казачата дразнят их, трогая палками. Отвратительные пауки злятся, поднимаются на мохнатых лапках – и погибают, как и суслики.
На деревьях, в кустах, в оврагах – везде мелькают казачата: это они достают из гнезд птичьи яички и наполняют ими свои шапки.
– Эй, атаманы-молодцы, посмотрите! – кричит с высокого дуба Захарушка Заруцкий. – Я громлю престол московского царя Бориса Годунова.
Все бросились к дубу. На вершине его чернелось огромное орлиное гнездо. Обхватив босыми ногами одну из ветвей, поддерживавших гнездо, и придерживаясь рукою за сук, торчавший выше гнезда, смельчак Захарушка другою рукою вытаскивал из гнезда молодых орлят.
– Вот вам царевич Федор Годунов! Ловите!
И молодой неоперившийся орленок падает на землю и убивается.
– Вот вам царевна Ксения Годунова…
И другой орленок также падает мертвым.
Но в это время в воздухе что-то зашумело. Все оглянулись… Над дубом, распустив саженные крылья, вился громадный орел. Сделав взмах кверху, он молнией прорезал воздух и камнем упал на гнездо. Послышался крик, и все вздрогнули: когти орла вцепились в курчавую голову Захарушки и подняли его на воздух. Ужас оковал юных хищников – они так и окаменели на месте…
Но мягкие волосы не выдержали тяжести тела: оно упало на землю и лежало теперь мертвое, неподвижное.
Орел кружил высоко в воздухе. Слышен был только жалобный, не то злобный клекот обиженного человеком пернатого хищника-царя. Птица плакалась на человека…
Вблизи послышались визгливые звуки пискалок, песни, говор и лошадиный топот. Показались знамена, значки, торчавшие на пиках ногайские мертвые головы.
Это шел Корела со своим войском. Хор песенников заливался:
IV. Димитрий у Мнишека
С берегов тихого Дона перенесемся на далекий Запад, за окраины Русской земли.
В городе Самборе, ныне австрийско-галицком, а тогда польском, у сендомирского воеводы Юрия Мнишека идет богатое столованье – роскошный панский пир.
Довольством, избытком и, казалось, вечным счастьем наделило небо своих избранников, родовитых панов вольной, могучей, непобедимой Польши. Наделило щедрое небо довольством и счастьем выродившегося чеха Юрия Мнишека-Мнишечка… Богатый замок раскинулся широко и привольно. Окружающие его башни, блестя, словно серебром, жестяными крышами, тянутся к небу, высоко вознося панскую славу Мнишеков. Широкие ворота распахнули свои широкие объятья для званых и незваных гостей: иди, благородное панство! Ешь, пей и веселися во славу Мнишеков и золотой польской вольности.
На панском плаце высокие вышки с золочеными маковками. Над фронтоном палаца красуется гордый герб Мнишеков – пучок перьев. Ни время, ни вечность, ни люди, ни боги – ничто, казалось, не потемнит этого герба, как не потемнит ничто блеска Польши, могучей и славной.
А внутри палаца – рай, да и только! Затейливо разрисованные потолки, узорчатые карнизы, резные створки дверей – все блестит золотом, горит яркими красками. Стены, столы, скамьи, полы – это выставка дорогих тканей, ковров, шелков с пестрыми, веселящими глаз и сердце картинами любви, охоты, войны, болтливой мифологии и лживой истории. На стенах – картины, портреты королей и предков, и все это в дорогих золоченых рамках… Лавки и кресла – на золоченых ногах, с золочеными рукоятками и резьбою. Везде золото, золото и золото! Как много его выкапывали глупые хлопы из земли, как много его выплавливалось из человеческих слез, крови и хлопского мяса! О, золотое, невозвратное польское прошлое!
Пир только начинается. Прозвучал призывной колокол – и гости спешат в обширную столовую. О, как много этих гостей, как много этих счастливых, обитающих в счастливой Польше, текущей медом и млеком! А теперь наехало их еще больше. Да и как не приехать? Говорят, что в доме воеводы будут показывать некое чудо, с помощью которого вольная и счастливая Польша может прибрать к рукам неизмеримые царства хлопской, варварской, отатаренной Московщины. О, как широко разольется тогда вольность польская! Как далеко, неизмеримо далеко разнесет эта дорогая вольность благозвучную, поэтическую речь польскую – этот язык любви, поэзии, свободы!
И боже мой! Сколько же злата, блеска, пурпура, драгоценных камней и каменных сердец навезли с собой и на себе эти роскошные гости! Сколько красоты, изящества и пестроты стекается в поместительную столовую, словно в блестящий цветник! Что за прелесть – женщины, что за красота – мужчины! Сколько обаяния и кокетства в первых, сколько неотразимого мужества в последних: закрученные усы так и кричат о гордости и благородстве, блестящие карабели звенят о победах и воинской славе, большие буты стучат так внушительно о свободе…
Пол столовой, в которую вступали гости, весь усыпан пахучими травами и ароматными цветами – это аромат вольности и славы. В воздухе – облака благовонных курений: это слава и гордость великого царства возносится к небесам. В одном углу столовой, за перилами, возвышается пирамида, унизанная сверху донизу золотою и серебряною посудой; в противоположном углу, также за перилами, – богатый оркестр, духовые инструменты которого горят, как чистое золото. Гости входят чинно, по рангам, по реестру. Маршалок, почтительно стоя у дверей, следит за порядком этого вступления благородных гостей в святилище пира, наблюдая в то же время за стаями хлопов, облаченных в гербовые ливреи и готовых провалиться сквозь землю при всяком мановении маршальской или панской руки. По мере вступления гостей в столовую четыре отлично дрессированных хлопа почтительно подходят к ним для совершения обряда омовения: один хлоп держит таз, другой из серебряного кувшина льет на руки гостю благовонную воду, два последних подают шитое по краям полотенце, которым гость и вытирает свои благородные руки.
Хозяин, вельможный пан Мнишек, с изысканною любезностью принимает дорогих гостей. Полнотелая, упитанная довольством и сознанием собственного достоинства фигура пана воеводы сендомирского и скользит, и катается по цветному полу обширного покоя от одного гостя к другому. Высокий лоб, утративший немало волос в многолетнем служении ясновельможному королю Сигизмунду-Августу и богине Афродите, небольшая, круглая, как и панский живот, борода, выдающийся вперед, как у плотоядного зверя, подбородок и голубые, чешские, но более чем у простого чеха, плутоватые глаза, – весь этот типический лик принимает оттенки всевозможных выражений, смотря по тому, к кому обращается это слащаво-плутовское лицо: покорно-лисье перед высшими, изящно-петушиное перед низшими и положительно неизобразимое перед хорошенькими пани и панами.
Для каждого из гостей у хозяина готово приветствие, вопрос, шутка, любезный каламбур, выразительная улыбка, изящный поклон. Хозяину платится тем же: наклонение голов, шарканье ног, бряцанье карабелей и шпор, рыцарские осанки, закручиванье усов, в знак удовольствия и чести, стрелянье хорошенькими глазками из-под черных соболиных и русых соколиных бровок прелестных нани; приседанье и показывание блестящих перламутров из-за розовых губок восхитительных паненок – голова, кажется, пойдет кругом от всего этого, только не у такого боевого коня гостиной, как пан воевода сендомирский.
Но вот во внутренних покоях палаца слышится особенное движение, таинственный шум, что-то чрезвычайное… Шум близится к приемному покою… Хлопы суетятся, словно им за чулки и за пазухи жару насыпано. Панские глаза и глазки разгораются…
Да. В сопровождении ясновельможного князя Константина Вишневецкого – «нечто московское»… Все головы и взоры обращаются в ту сторону.
Входит невысокий, сухощавый, с рыжевато-русыми волосами юноша… Смуглое, некрасивое, кругловатое лицо, изобличающее необычайную, львиную мощь в скулах – ту именно мощь, которая в состоянии раздавить Московское царство, словно гнилой орех; большой, широкий, с широкими, энергически очерченными ноздрями нос, в свою очередь изобличающий необычайно энергичную работу легких, которым нужно слишком много и втягивать и выдыхать воздуха, чтобы удовлетворить кипучую натуру этого пришлеца; голубые глаза, как-то, если можно так выразиться, постоянно о чем-то «своем» думающие, но никому этого «своего» не выдающие, – все невольно и повелительно приковывает внимание к этому задумчивому юноше… И в самой бородавке, что сидит под носом, видится что-то необычайное, и от этого широкого, угловатого черепа отдает упрямою, безумно самонадеянною силою. Чувствуется, что и сила эта – угловатая, неровная…
Как, однако, он неловко, несмело выступает среди блестящей обстановки воеводских покоев. Но это, может быть, лев, выступающий из клетки, – неразмявшийся, не выправивший стальных мускулов, не видящий еще жертвы, на которую он бросится…
Хозяин представляет ему наиболее знатных гостей. Пришлец приветствует их кратко, угловато, но царственно с диким, московским царственным величием… Шея его не гнется, а холодные, как московские льды, глаза, глубоко забираясь в душу, заставляют кланяться ему, робеть перед ним, когда он сам, кажется, робеет, но только – дико, по-львиному…
Да, это он… Эта угловатая голова необычно сделана – этот угловатый череп выкован по форме короны – тут должна крепко сидеть корона!
Это – московский царевич Димитрий, сын страшного мстителя татарам, покорителя Казанского и Астраханского царств сын царя Ивана Грозного, чудесно спасшийся от ножей убийц.
Мнишек сажает царевича на почетное место. По правую сторону его помещается князь Вишневецкий, по левую – прелестнейшее существо, с черными, как вороново крыло, роскошными волосами, с черными, как вороненая сталь, и подчас холодными, как эта сталь, подчас жаркими, бросающими в озноб глазами. Это дочь воеводы, Марина, сестра той, которая сидит рядом с князем Вишневецким, своим мужем, сестра хорошенькой Урсулы. Марина старше Урсулы: но младшая сестра опередила старшую замужеством, потому… да потому, что Урсула – не Марина. Марина не удовольствовалась бы Вишневецким. Марина не из таких девушек, конечная цель стремлений которых замужество: хоть черт – да муж, хоть скот – да супружеское ложе дает. Хорошенькая головка Марины не о том помышляла. Иные образы, иные видения окутывали ее детство, отрочество, молодость. Идеалы недосягаемые, картины невиданные носились в этих чудных видениях над задумчивою головкою девочки.
Словно и теперь на мгновение посетили ее эти видения. Мысли и взоры ее унеслись куда-то… зрачки ее больших прелестных глаз расширены…
Да, она унеслась далеко – в детство свое, в отрочество, в сферу своих видений… «Они исполняются… – что-то шепчет внутри нее. – Ох, страшно до ужаса стоять на такой высоте… на миллионах голов… выше царств… и спасти эти миллионы… ох, страшно, страшно!..»
Еще маленькими девочками обе сестры, и Урсула и Марина, были так непохожи одна на другую. Нарядненькая, разодетая, завитая Урсула охорашивается перед зеркалом, напевает веселые песенки, мечтает о том, как она в воскресенье, в костеле, поразит своего вздыхателя новым бантом в волосах…
– Ах, Марыню, посмотри – идет ли ко мне этот пунцовый бант?
А Марыня не видит, не слышит… Она стоит у окна и смотрит на развертывающиеся перед ее глазами живописные картины берега Днестра с грандиозными изломами горного кряжа, на величественную панораму Заднестровья… Но ни этих картин, ни этой панорамы не видит она. Видит она невиданные страны, невиданных людей… Перед нею дивные неведомые царства, неведомые народы, неведомая природа… Эти неведомые царства она, Марыня, просвещает светом божественного учения… Она стоит на возвышенной равнине под жгучим солнцем, и одинокая пальма, под которою она стоит, не может даже бросить тени, потому что экваториальное солнце печет ее вертикальными лучами. Вокруг, сколько в силах окинуть глаз, волнуется море из голов человеческих – это народы, пробужденные ею к новой жизни… О, какие массы их! Как велико это море людское! И веют над этим живым морем знамена, и на знаменах новые кресты – целый лес, целый бор знамен, преклоняемых перед нею, Марынею, и она благословляет этот лес знамен, эти волны народов, ею обращенных к свету Евангелия, этих царей в золотых коронах и в барсовых да львиных шкурах, с копьями и стрелами. Эти цари, народы, целые страны неведомого мира пришли поклониться ей, Марыне, великому миссионеру великого, вечного Рима, послу наместника Христова…
– Марыню! Марыню! Да посмотри же! Ах, какая ты дикая! – нетерпеливо щебечет Урсула, рисуясь перед зеркалом.
А «дикая» Марыня все стоит у окна и смотрит, далеко куда-то смотрит и что-то далекое видит… Видит она себя в вечном Риме, в Капитолии, на возвышении, рядом со святым отцом… И святой отец возвещает народу о ней, о Марыне, о ее великих проповеднических подвигах, о том, что она словом Божиим завоевала Церкви новые, неведомые страны, обратила в христианство миллионы народов неверных… И вечный Рим ликует! Гремит имя Марыни нового апостола неведомых стран, и также перед нею веют знамена, и также этот лес знамен преклоняется пред Марыней, и стонет голосами великий Рим, прославляя имя Марыни…
– Да у тебя коса распустилась, Марыню. Ах ты, дикарка! – волнуется Урсулочка.
А «дикарка» все стоит неподвижно, не замечая, что ее вороненая «сталь-коса» действительно распустилась, тяжелые пряди свесились ниже пояса. Да и как этим прядям не упасть с головки Марыни? На этой головке – Марыня чувствует, царская корона… Марыня, подобно Иоанне д’Арк[2], ведет легионы для спасения своей дорогой Польши от диких турок, от схизматиков москалей-варваров…[3] И вся Польша рукоплещет ей, Марыне, и татко рукоплещет, и Урсула…
– Просим! Просим! – раздались голоса гостей.
Марыня опомнилась. Она – не Марыня, а уже Марина. Около нее сидит московский царевич… Неужели видения детства сбываются?
– Когда Бог с помощью великодушного и во всем свете гремящого славою польского народа восстановит меня на прародительском престоле, я выведу Московское царство из мрака варварства, я насажу в моем отечестве цветы просвещения, и великодушная Польша с ее прекрасными обычаями будет служить для меня примером, – говорил с воодушевлением этот таинственный юноша, которого называли московским царевичем.
– Да здравствует царевич Димитрий! – воскликнуло несколько голосов.
Марина вздрогнула… Да, это он, царевич Димитрий, который не смеет поднять на нее глаз. А она видела эти глаза – странные, глубокие, с каким-то двойным светом, словно там, в глубине, виднеются другие глаза, и другой облик там виднеется человеческий…