Слухи, образы, эмоции. Массовые настроения россиян в годы войны и революции (19141918) - Аксенов Владислав 10 стр.


Кроме того, отдельной темой является благотворительность в отношении беженцев, часть которых – например, депортированные евреи – были не столько жертвами войны, сколько жертвами политики власти, затеявшей насильственное переселение людей, безосновательно подозревавшихся в массовом шпионаже. Поддержка этих наиболее уязвимых групп населения может рассматриваться как некая естественная стратегия выживания общества в экстремальных условиях, что являлось безмолвным укором в адрес высшей власти.

Добровольческое движение также не выступает безусловным доказательством высокого патриотического подъема. Успехи мобилизации были подпорчены усилившимся с началом мировой войны дезертирством из армии, что убедительно показал А. Б. Асташов197. В. П. Булдаков отметил, что добровольческое движение частично объяснялось желанием вольноопределяющихся самостоятельно выбирать род войск198. М. В. Оськин упоминает о шкурном интересе ряда добровольцев (хотя и считает это исключением из правила)199. В воспоминаниях Ф. А. Степуна, И. Зырянова также упоминается о подозрительном отношении солдат к охотникам и вольноопределяющимся200. В отношении некоторых студенток, отправившихся на фронт в качестве сестер милосердия, можно и вовсе говорить о сексуальных перверсиях (что подробнее будет показано ниже).

На теме благотворительности пытались наживаться отдельные дельцы. Генерал Н. А. Епанчин расследовал в Киевском военном округе дело чиновника А. Мошина, который под видом организации благотворительных аукционов выпрашивал у известных художников картины, этюды. Письма художникам под видом сестры милосердия писала его сожительница201. Таких случаев было достаточно много. К сожалению, подобная «оборотная сторона» российского патриотизма в целом не получила должного освещения в исследованиях и пока еще уступает «патриотической историографии».

Проблема изучения настроений широких социальных слоев заключается как в поиске репрезентативной источниковой базы, так и в выработке определенной методологии. Коль скоро речь идет о психологии, то психологический подход должен применяться и к самому источнику. В этом случае донесения чинов жандармского управления, например, которые чаще всего используются в качестве объективного, стороннего свидетельства о настроениях провинциального населения, оказываются не такими уж беспристрастными, как может показаться на первый взгляд: будучи носителями верноподданнической психологии, они одними из первых поддались соответствующим ура-патриотическим настроениям, сквозь призму которых рассматривали манифестации, прошедшие в большинстве российских городов после объявления войны. Вместе с тем более пристальный взгляд на эти манифестации позволяет различить в них самые разные оттенки патриотизма, имеющие в том числе антимонархическую направленность. Также определенные сложности возникают при работе с эпистолярным жанром, источниками личного происхождения – появляется искушение выдать яркое свидетельство одного современника за настроения определенной группы. Вероятно, массовые настроения следует реконструировать по документам, оставленным рядовыми обывателями, впитавшими в себя оценки и мнения окружающего большинства, в то время как высказывания крупных политиков и общественных деятелей несут на себе сильную печать субъективизма, авторской концепции. С методологической точки зрения также важно определить структуру изучаемого социума для того, чтобы понять как общие, так и различные элементы общественного сознания отдельных групп.

В широком смысле дискуссия о патриотизме лета 1914 г. сводится к вопросу об отношении к войне. Но с этой точки зрения необходимо описать весь спектр эмоций, царивших в российском обществе и отдельных его группах. Кроме того, настроения 1914 г. необходимо исследовать в более широком контексте дискурса о войне предшествующего периода. С. В. Тютюкин, считая, что война вызвала бурный подъем патриотизма, задается вопросом, почему патриотизм не смог «сцементировать российское общество»202. Историк обращает внимание на важный момент, который нельзя игнорировать при описании настроений лета 1914 г.: накануне войны представители либеральных и консервативных кругов писали, что война может вызвать в России революцию. Тем самым в настроениях 1914 г. заранее было отведено место страху. Но страх 1914 г. был связан не только с опасениями перед революцией или иными глобальными катаклизмами: обывателей мучила тревога за свое ближайшее будущее и судьбу своих близких, в первую очередь тех, кому предстояло идти на войну. Британский историк Н. Фергюсон обращает внимание на религиозный пласт патриотических настроений и называет их эсхатологическим страхом и тревогой203. В. П. Булдаков соглашается с данной позицией, отмечая, что людьми во время массовых акций часто руководил «не столько патриотический энтузиазм, сколько потребность заглушить испуг»204. При этом исследователь дополняет тему эсхатологических настроений, когда пишет о присутствии в определенных кругах интеллигенции ощущения «оптимистического апокалипсиса», связанного с надеждами на то, что война приведет эпоху Просвещения к своему логическому итогу – наступлению века Разума, Прогресса, Счастья205.

Другой распространенной эмоцией лета 1914 г. следует признать любопытство (интерес). Именно оно гнало на улицу часть подданных во время проходивших манифестаций. Не случайно современники отмечали большое количество детей и подростков на улицах городов в дни демонстраций. Д. Санборн, пытаясь понять психологические мотивы участия людей в массовых патриотических акциях, приходит к выводу, что жители небольших провинциальных городов просто не могли проигнорировать организованные шествия, которые стали частью новой городской повседневности, приметой нового времени, пришедшей на смену рутинным заботам прошлого: «Трудно представить, как многие жители… могли остаться дома и заниматься стиркой белья в самый волнующий день года, независимо от того, что думали о войне»206. Даже в губернском Минске патриотическое поведение использовалось как средство борьбы со скукой и тишиной предшествующего времени: «В последние дни наш тихий, скучный Минск в связи с разыгравшимися на мировой арене событиями засуетился… На улицах, в ресторанах, кофейнях только и слышны слова: „война, Сербия, Австрия“. И все превратились в тонких знатоков политики, всякий уверенно и „авторитетно“ высказывает свои дипломатические взгляды… Интерес к газетам необычайный»207. Корреспонденты отмечали, что толпа выкрикивала те или иные лозунги от скуки и из любопытства.

Студент Московского университета Д. Фурманов так отозвался о прошедшей 17 июля 1914 г. патриотической манифестации в Москве по поводу объявленной мобилизации: «Был я в этой грандиозной манифестации… Скверное у меня осталось впечатление. Подъем духа у некоторых, может, и очень большой, чувство, может, искреннее, глубокое и неудержимое – но в большинстве что-то тут фальшивое, деланное. Видно, что многие идут из любви к шуму и толкотне»208. Со студентом был согласен и генерал: «Патриотические манифестации и взрывы энтузиазма являлись, по-видимому, лишь дешевым фасадом, за которым скрывалась невзрачная действительность»209. «Шум и толкотня» приходили на смену довоенной тишине, царившей в тех городах, которые не были охвачены рабочим движением. При этом нельзя утверждать, что такие же стремления отсутствовали у пролетариев больших промышленных центров, так как объявление войны, безусловно, взволновало всех подданных. М. Стейнберг, рассмотрев доминировавшие социальные эмоции в российском обществе начала ХX в., пришел к выводу о господстве накануне Первой мировой войны меланхолии, которая была мрачнее меланхолии в России XIX в. и мрачнее современных ей западноевропейских настроений210. О затянувшемся после Первой революции психологическом кризисе упоминает С. В. Леонов211. С этой стороны настроения лета 1914 г. можно рассмотреть в русле перехода от затянувшейся меланхолии к возбуждению, гипертимии: определенные круги общества (в первую очередь горожане, так как именно город был рассадником меланхолии) проснулись от спячки и воодушевились открывавшимися перспективами.

Тем самым в патриотических настроениях лета 1914 г. обнаруживается эмоциональная основа, состоящая из негативных и позитивных эмоций. Вероятно, первоначальными можно считать интерес и страх, причем первый приводил к радости (воодушевлению, эйфории), а второй к ненависти (проявлявшейся в германофобии). Эта дуалистическо-амбивалентная природа патриотизма определяла многообразие оттенков мышления и патриотических концептов. Не случайно один из современников назвал это время «днями великого гнева, торжественного настроения»212 – сочетание противоположностей затрудняло выработку единого патриотического концепта.

Многие современники если до конца и не осознавали, то чувствовали, что в условиях всеобщего «гнева и торжества» эмоции захлестывали обывателей, подменяя рациональное мышление восторженно-чувственным восприятием действительности. А затянувшиеся или чересчур сильные эмоции в конце концов достигают, согласно психологической теории, так называемого «токсического уровня», при котором одна эмоция доминирует и тормозит появление других, разрушая контакт организма со средой, сужает восприятие до тоннельного, ведет к потере ориентации и способности к тестированию реальности, подмене реальности представлениями и фантазиями о ней. При этом возникает предельное возбуждение и состояние непереносимости данной эмоции. Следствием становится стресс, развивающийся до состояния невроза или психоза. Нужно заметить, что психиатрическая терминология использовалась современниками при описании общей атмосферы кануна и первых месяцев войны не случайно. «Обрушившаяся на Европу война замечательна тем, что в самом характере ее начальных действий чувствовались элементы политической неврастении или даже психопатии», – писал в августе 1914 г. Б. Эйхенбаум213. Токсический уровень патриотизма оборачивался психическими отклонениями. Начало Первой мировой войны ознаменовалось увеличением числа сумасшедших как в городских больницах в тылу, так и на фронте (более подробно об этом пойдет речь в соответствующей главе)214. Одной из форм массового психоза стала шпиономания, выливавшаяся у отдельных подданных в слуховые и зрительные галлюцинации. Даже сотрудники Департамента полиции обращали внимание, что в среде ярых патриотов особенно много сумасшедших. В связи с этим уместно говорить о психопатологической форме патриотизма. «Этот современный взрыв патриотических чувств я не могу назвать иначе, как психозом всеобщим, массовым», – писал обыватель из Иркутска в Одессу в августе 1914 г.215 Заметно меняется лексика и здоровых людей, в письменной речи которых появляются абсурдные, эмоционально окрашенные метафоры, гиперболы. Один из современников без тени иронии писал в сентябре 1914 г.: «Деревня и город неузнаваемы… Бабы, дети, скотина повеселели, ожили, оделись и стали по-человечески говорить»216.

Идейные противоречия «патриотизма 1914 г.» и психологическая структура массового «патриотического» сознания

Начавшаяся война вызвала брожение умов российской интеллигенции. У кого-то патриотическая эйфория своей искусственностью провоцировала протест и мысли о противоречивости патриотизма в случаях, когда обнаруживается противостояние народа и власти. «Что такое отечество? Народ или государство? Все вместе. Но если я ненавижу государство российское? Если оно – против моего народа на моей земле?»217 – рассуждала З. Н. Гиппиус 2 августа 1914 г., приходя к выводу, что в настоящее время такие мысли высказывать рано. Тем не менее на одном из собраний у М. А. Славинского поэтесса произнесла пацифистскую речь, доказывая, что любая война при любом исходе сеет зародыши новой войны. Подобная позиция преследовалась властями. Осенью 1914 г. под следствием оказалась группа толстовцев, распространявших воззвания «Опомнитесь, люди-братья!» и «Милые братья и сестры!» Автором первого из них был бывший секретарь Л. Н. Толстого В. Ф. Булгаков, гостивший в Ясной Поляне у С. А. Толстой. Последняя вспоминала, что полиция ночью 26 октября ворвалась в дом и устроила Булгакову допрос, а спустя два дня арестовала толстовца вместе с 27 подписантами. В первом воззвании говорилось: «Совершается страшное дело. Сотни тысяч, миллионы людей, как звери, набросились друг на друга, натравленные своими руководителями… забыв свои подобие и образ Божий, колют, режут, стреляют, ранят и добивают своих братьев… Наши враги – не немцы… Общий враг для нас, к какой бы национальности мы ни принадлежали, – это зверь в нас самих…»218 Однако летом – осенью 1914 г. такие самокритичные взгляды были не популярны в обществе. Патриотизм завладел умами интеллектуалов, вот только понимали они его по-разному. В. П. Булдаков и Т. Г. Леонтьева отметили, что начавшаяся война вызвала в интеллигентской среде «ужас перед неизвестным», проявившийся в патриотической разноголосице219. Верное наблюдение о природе патриотизма В. В. Розанова сделал А. Л. Юрганов, отметив, что философ считал причиной поражения в Русско-японской войне отсутствие у народа воодушевления220. Тем самым патриотический подъем 1914 г. мыслился некоторыми философами в качестве противоядия нового поражения и был в этом отношении вынужденным, искусственным явлением, настоянным на подсознательных страхах. Пацифизм же воспринимался в контексте пораженчества и предательства. Симптоматично, что октябрь – ноябрь 1914 г. ознаменовались началом следствия над толстовцами-пацифистами и большевиками-пораженцами.

Помимо разной эмоционально-психической природы патриотических настроений исследователи отмечают идейные различия патриотизма. Философы, публицисты безуспешно пытались превратить патриотизм в идеологию, но он каждый раз оказывался лишь функцией того или иного идеологического подхода. Еще В. С. Дякин, анализируя патриотические настроения российской буржуазии, указал на идеологические различия в интерпретациях патриотизма221. 2 августа 1914 г. в «Русских ведомостях» была опубликована статья князя Е. Н. Трубецкого «Патриотизм против национализма», в которой он представил войну России с Германией как битву патриотизма с национализмом. Трубецкой подчеркивал, что патриотическое единение России происходит не на национальной, а на «сверхнародной» основе: «Никогда единство России не чувствовалось так сильно, как теперь, и – что всего замечательнее – нас объединила цель не узко национальная, а сверхнародная»222. На близких позициях стоял А. А. Мейер, обращавший внимание на несоответствие национализма христианским добродетелям: «Нет сомнения, что самоутверждение нации с точки зрения христианской религиозности является грехом. Проблема национальности может быть разрешаема в националистическом направлении лишь при условии отказа от истин, утверждаемых христианством. К христианству гораздо ближе те сторонники интернационализма, которые совсем игнорируют национальность, чем выдающие себя за христиан националисты. Это так ясно, что, казалось бы, не стоило об этом и напоминать. Однако грех национального самоутверждения прикрывает себя иной раз идеологиями, способными соблазнить даже искренних христиан, – особенно в те моменты, когда жизнью действительно выдвигается вопрос об уяснении нацией своей исторической миссии»223.

Однако эта концепция не встречала полного понимания. П. Б. Струве писал в декабре 1914 г.: «Великая Россия есть государственная формула России как национального Государства-Империи. Россия есть государство национальное. Она создана развитием в единую нацию русских племен, сливших с собой, претворивших в себя множество иноплеменных элементов… Война 1914 г. призвана довести до конца внешнее расширение Российской Империи, осуществив ее имперские задачи и ее славянское призвание»224. Не забывал Струве и о концепции «Святой Руси», содержавшейся в царском манифесте. В ней он видел духовное содержание Великой России как империи: «Если в Великой России для нас выражается факт и идея русской силы, то в Святой Руси мы выражаем факт и идею русской правды». При этом Трубецкой предупреждал об опасности территориальных претензий России: «Обладая огромной территорией, Россия не заинтересована в ее увеличении: политика захватов может привлечь нам не пользу, а только вред: нам нужно сохранить, а не умножить наши владения»225. Вместе с тем историками разрабатывались и обосновывались геополитические стратегии. А. А. Кизеветтер, П. Н. Милюков доказывали, что истинные цели войны для России лежат на Балканах, приводя в доказательство многовековую историю противостояния России с Османской империей. Н. И. Кареев, наоборот, рассматривал историю международных отношений как динамическую систему, в которой появление новых элементов, интересов, перестраивает ранее сложившиеся блоки и союзы, и доказывал, что Россия вступила в Антанту ради сохранения в Европе мира226. На близкие позиции встал Р. Ю. Виппер, которого начавшаяся война заставила пересмотреть теорию прогресса и склониться к циклическому характеру истории227. При этом, как отмечают исследователи, в значительной части либеральной интеллигенции, в том числе среди ученых, университетской профессуры, проступали «рецидивы имперского мышления», что особенно активно проповедовали лидеры кадетов, выступая за присоединение к России Галиции, Угорской Руси, всей Польши, Армении, не говоря уже о проливах228. Особенность «настроений 1914» заключалась в том, что великодержавно-шовинистическим психозом заражались представители разных политических взглядов. Однако при этом оттенки шовинистического патриотизма были разные.

Назад Дальше