Львовский пейзаж с близкого расстояния - Ялкут Селим Исаакович 7 стр.


Мать рвалась уезжать, плакала. Две машины, лошади, час езды, и они там. Отец был решительно против. Почему? Это их родина. Отец считал, что хорошо знает русских. Осталась память с войны. Это честные, добрые люди. Что они нам сделают?

По улицам потянулись армейские части. В Самгоре стоял полк тяжелых гаубиц, рядом артиллерийский полк, где служил молодой Гольдфрухт. Он был в кратковременном отпуске. Стал собираться.

Отец: – А ты куда? – Папа, я должен идти… Отец: – Никому ты не должен. Это твоя родина. Ты здесь вырос, ты здесь живешь. Почему ты должен уходить с родины? Мы – честные люди. Я – врач. Что мы кого-то ограбили? Кого-то убили? Ты честно служил. Мы остаемся.

Отец – глава семьи. Всегда принимал решения он. Такой в семье был порядок. И они остались.

Это не единственный случай, который теперь, задним числом может вызвать удивление. Люди, действительно, не испытывали за собой никакой вины, считали свою работу полезной и думали, что удастся прожить спокойно при новой власти. Вокруг шла война и предсказать даже ближайшее будущее было невозможно. Румыния явно ориентировалась на немцев, это проявлялось во всем, в том числе, в сильных антиеврейских настроениях. Гольдфрухт младший в армии на себе испытал. Отца можно было понять. Даже Пихул – начальник румынской политической полиции остался. Возможно, был какой-то договор с русскими, считал, что он им пригодится.

У Фрица был друг по кличке Чопик. Отец Чопика – по фамилии Ремер, был начальником уголовной полиции, бывший майор австрийской армии, румыны оставили его служить. Мать Чопика – баронесса Кока, из австрийско-итальянской знати, полный титул –Нелимонте де Валикьяре, сестру Чопика звали Мофальда. Они тогда уехали в Линц, старый Ремер там и умер. Гольдфрухт отгонял машину в гараж и съехался на улице с этими Ремерами. Движение шло напряженное, машины тянулись сплошным потоком, друзья успели на ходу пожать друг другу руки. Чопик упрашивал. Заворачивай, ты же на ходу. Поехали, а если что, вернешься. Давай.

Чопик до сих пор живет в Вене. Нашел Гольдфрухта в Киеве, они изредка общаются по телефону, но со времени того поспешного прощания на черновицкой улице так и не виделись. Казалось. расстаются на месяц, на три, жизнь в молодости представляется бесконечным приключением.

Итак, решение было принято. Вечером и ночью вперемешку с беженцами через Черновцы уходила румынская армия – артиллерия, кавалерия, понтонные войска, пограничный полк, жандармский полк. Ранним утром пошла стрельба возле тюрьмы, освобождались румынские коммунисты. Кого-то ранили, больницы закрыты, многие врачи уехали, пришли к отцу извлекать пулю. Последней уходила комендантская рота. Строем, с винтовками тяжело пробежали по улице. Все происходящее было видно очень хорошо, из окон и с балкона дома Гольдфрухтов. Некоторое время внизу было тихо. Только советские самолеты непрерывно кружили над городом. Еще вчера оживленные улицы стали совершенно пустыми. Двери магазинов распахнуты. На тротуаре валялись выпавшие из чемоданов вещи. Румынские чиновники бежали, квартиры оставлены, имущество брошено. Город вымер. Потом оказалось, встреча Красной Армии состоялась возле вокзала. Но народа собралось немного, в основном, местные коммунисты.

Ожидание затянулось, советские войска обходили город. Июльский день был необычно пасмурным, шел небольшой дождь. Появился танк, встал, проехал дальше, за ним еще, пошли один за другим. Никаких флагов, пехоты, кавалерии, только танки. И вдруг цок, цок, цок, цок. На лошади сидит человек в форме и с зонтиком. С винтовкой. И под зонтиком! Гольдфрухт глазам своим не поверил.

Постепенно пустынная улица оживилась. Появилось много военных, забегали по домам. Стали подыскивать квартиры. Возле пустых появились часовые. И дальше, дальше, бегом, бегом. Квартиру, квартиру. И в доме Гольдфрухтов были подходящие. Напротив жил врач, доктор Дечнер – окулист. Уехал. Сверху – доктор Мендельсон, еще недавно бежал из Станислава, теперь отправился дальше.

На следующий день с балкона открылась картина невиданного разграбления. К бесхозным магазинам (большинство владельцев поспешно бежали) подъезжали машины и грузили все подряд. Обувь (неподалеку был магазин) вывозили мешками. Чтобы собрать пару, нужно было перерыть весь мешок. У Фрица появилась вскоре возможность убедиться.

Напротив дома Гольдфрухтов был отель Палас (в послевоенные годы – гостиница Киев). В Паласе модный ресторан. Около Паласа стоял швейцар. Когда отец выезжал со двора в своем фиакре, швейцар издалека снимал шляпу, демонстрировал почтение. Но настали новые времена, и швейцар разительным образом переменился. Первым делом надел красную повязку. Заявился к Гольфрухтам, почти не здороваясь, прошел прямо к отцу. И важно объявил. Ваша эпоха кончилась. Ваша квартира подлежит реквизиции. Хозяином прошелся по комнатам, огромная гостиная, пятьдесят метров, столовая. Понравилось. Командовал, мать за ним бежала. Вот эту дверь нужно закрыть, здесь открыть. Мебель оставить, ничего не выносить. А кто въезжает – большая военная тайна. Вообще, настроение, как вспоминалось позже, было какое-то обреченное, никто не пытался спорить, возражать.

В дом стали тянуть военную связь, завезли генераторы, расставили вокруг охрану, разместили гараж во дворе. Машины Гольдфрухтов так там и остались вместе с лошадьми. Никто не объявлял о конфискации, просто выставили охрану, как и вокруг всего дома. Отец наблюдал и отмалчивался, рассчитывал выждать, когда жизнь устроится, станет более спокойной и понятной. По дому забегали озабоченные люди с оружием. В квартире Гольдфрухтов разместился штаб военной группировки. На первых порах все были Ивановыми, так в Черновцах звали русских. Потом стали присматриваться. Был главный, который командовал операцией, остальные представляли рода войск. Пехота, летчик, танкист, кавалерист, артиллерист. Жили при штабе, то есть, тут же в квартире. Утром разъезжались по частям, вечером возвращались.

Понемногу стали налаживаться отношения. Фриц подружился с летчиком Михайловым (или Михайленко). Громадный дружелюбный парень. Михайлов румынского не знал, Фриц кое-как понимал русский, представился, показал мундир. Михайлов удивлялся погонам. Как-то зашел, занес бумажку. Адрес по-румынски. Ком, ком. Единственно, что он мог сказать. Знаешь? Знаю. Поехали. Сел Фриц в полуторку рядом с шофером и отправились на Университетскую улицу. Там был склад, куда со всего города свозили конфискат. Мешки с сахаром, с кофе, с обувью. Все перепутано, навалом. Михайлов набрал всего, загрузил машину. И привезли к Гольдфрухтам домой, то есть, в штаб.

Обед. Мать поглядела на постояльцев и говорит: – Папа, – она иногда отца не по имени звала – Бернгард, а папой. – Как ни есть, но люди живут у нас, значит, они наши гости. Мы должны устроить обед. Так принято.

Отец согласился. Мать прошла по начальству, кого-то нашла, с кем-то переговорила, передала приглашение. И назначили торжественный обед. В честь освободителей. У Гольдфрухтов еще оставалась прислуга. Женщины с ног сбились. Стол на двадцать четыре персоны. Сервировали по самому первому разряду, три рюмки – совсем маленькая для водки, средняя для ликеров и большая для вина. Стаканы для воды. Парадные приборы, скатерть, салфетки. У Гольдфрухтов умели принять гостей.

Хозяев (бывших? – они сами не знали) было четверо – родители, сестра и Фриц. А из гостей – командующий, в белом кителе, застегнутом до верха. Голова бритая. Плохо знал французский, так он отрекомендовался. Штабные все знакомые, в форме. Некто в штатском. Простой мужик, неприметный, но лицо неприятное. Молчал, а остальные на него оглядывались. Фриц решил, что снабженец. В румынской армии должности, похожие на особистов, появились в последние годы, но они ходили в форме и опасений не вызывали. Настроение, впрочем, было приподнятое. Уселись, и Михайлов на правах старого знакомого (он и моложе остальных) взялся за столом распоряжаться. Где водка? На столе две бутылки. Встали, выпили за армию, за победу, и сразу налили по второй. Пользовались фужерами, рюмки остались нетронутыми. Бутылки быстро разошлись. В стену столовой был встроен шкаф. Понесли подряд – водку, коньяки, шнапс, ликеры, вина. Мать пришла в ужас. Она решила, что гости отравятся и умрут, а хозяев настигнет справедливое возмездие. Шепотом, по-немецки просила отца вмешаться. Это – водка. С ними что-то будет. А мы виноваты. Отец успокаивал, он считал, что знает славянский нрав. В общем, все пили много, кроме отца и генерала. Тот проявил умеренность. На прощанье генерал поцеловал маме руку, и поблагодарил по-немецки и с юмором. Оказывается, он знал язык и оценил ее волнение.

Буквально на следующий день штаб неожиданно снялся с места (всего они пробыли дней десять). Комнаты опустели. Валялись разбитые ящики из-под швейцарского шоколада, пустые бутылки, глаза жгло от запаха перца. Целый мешок его завезли, открыли, рассыпали и бросили. В углу громоздилась гора непарной обуви, всех цветов и фасонов, мужские, женские. Затащили, что попало, и вот осталось. Фриц хотел выбросить, мать не разрешила. Потом скажут, украли. Тут же пришел бывший швейцар с повязкой. Он уже должность себе определил, вроде комендантской. Комнаты велел не занимать, а отцу объявил торжественно. – Наши гости остались очень довольны приемом. Я поселю к вам очень хорошего человека.

И удалился такой же важный… Казалось, жизнь налаживается.

Новые порядки. Штабные апартаменты оставались пустыми. В комнате, где раньше была приемная для больных, поселился инженер железнодорожных войск. Он командовал Черновицким депо. Это был хороший, спокойный человек. Швейцар сдержал слово. Квартирант учил Фрица читать по-русски. Первое слово, которое Фриц разобрал, было что-то вроде Кмалих. Так в побуквенном прочтении с латиницы выглядело – Сталин. Инженер был по национальности русским. Но вместе с новой властью объявилось много евреев – военных и гражданских спецов. Стали на постой у черновицких евреев, общение на идиш очень облегчило обмен информацией. Конечно, советские жили намного беднее, таков был бесспорный вывод, к тому же подселяли на избыточную квартирную площадь, к черновицкой буржуазии. Среди праздников у советских получалось: Первое Мая, Новый год, Праздник революции – не густо. И еще особые праздники, над ними местные научились тонко иронизировать – Праздник обретения дефицита. Поскольку в Советском Союзе дефицитом было почти все, здешняя жизнь выглядела сытной и изобильной. И черновицкая публика со страхом ждала приобщения к новым порядкам.

Первые перемены обнаружились очень скоро. Гольдфрухтам пришлось смириться с потерей обеих машин и лошадей, без всяких бумаг и объяснений. Машина, которую младший Гольдфрухт купил у поляка, пропала еще раньше, ее украли прямо с дачи. Отец не мог, как прежде, разъезжать по больным, принимал только дома. Он полностью посвящал себя работе. А Фриц не знал, чем себя занять, ходил по замершему городу. Знакомые – а в Черновцах их семью знали все – удивлялись. Казалось, они должны были бежать первыми, богатые люди, что им здесь делать.

Но остались, как оказалось, не только они. Некоторые владельцы магазинов не захотели бросать свое добро. Остались мелкие фабриканты, понадеявшись, что им ничто не грозит, а опыт может пригодиться. Остались многие помещики, те просто не успели собраться. Жизнью Союза здесь особенно не интересовались, а когда интерес приобрел характер сугубо практический, времени на сбор информации уже не осталось. Различия в системах хозяйствования и отношения к собственности были настолько разительны, что их трудно было постичь. Люди были далеки от политики и не видели за собой вины. – Я не сделал им ничего плохого. – Было в то время ходким (и, как оказалось, бессмысленным) доводом. Убеждал говоривший только самого себя.

Город стали очищать от вредных элементов. Постепенно, но настойчиво. Магазины, фабрики, земля подлежали конфискации, первыми забрали тех, кто стал протестовать. Прошлись по социально активным элементам – в городе оставалось немало таких, разного толка – в том числе, социалистов, коммунистов, пытавшихся подсказать власти справедливые решения. Идеалистам, как всегда, не повезло. Прикрыли злачные места, переловили сутенеров, проституток, прочую бездельную и довольно безвредную публику – игроков, спекулянтов, просто шпану. Особо интересовались отставными чиновниками, военными – таких здесь было много, город считался уютным местом и сюда стремились на старости лет. Теперь этих людей выуживали по званиям, чинам, они принадлежали к эксплуататорским классам, а возраст большого значения не имел. Пихул – тот самый начальник полиции, который хотел служить, исчез одним из первых.

Забирали по ночам. Поползли слухи. Как и раньше, новости в дом Гольдфрухтов приносили больные. Приняв за день несколько десятков человек, Гольдфрухт-старший знал, что происходит в городе. Известия были неутешительными. Доктор быстро прозревал, понял, что ошибся. Ответственность за принятое решение – остаться легла тяжелым грузом. Он еще считал себя хозяином положения, но чувствовал, время уходит. И тут в дверь позвонили.

Обыск. Ровно в девять вечера. Человек с красной повязкой на рукаве, за ним солдат с винтовкой со штыком. Бумага с постановлением прокурора о производстве обыска. Какова цель обыска? Оружие. Объяснялся на плохом украинском. Новая власть потребовала сдать оружие немедленно. Отец сдал австрийскую саблю, которую хранил с войны, буквально, плакал, когда сдавал. Но сдал. Были охотничьи ружья. Сдали. Пистолет Вальтер, полученный у поляка, Фриц спрятал надежно на чердаке.

Стали искать. Солдат переходил из комнаты в комнату, волоча за собой винтовку, ничего не трогал. А товарищ с повязкой трудился во-всю. Каждые полчаса звонил телефон, он докладывал. Все немалое семейное состояние, нажитое за несколько поколений, ушло в ту ночь. Из семейного сейфа. Золотые монеты – пятьсот золотых луидоров, и советские рубли, которые доктор обменял на леи, сорок лей – один рубль. Были доллары, франки. Все выгребли, подчистую в мешок. Драгоценности матери – серьги, броши, обручальное кольцо – ушли туда же. Обручальное кольцо отца и его же перстень, которым Австрийский император награждал лучших выпускников Венского университета (отец им очень гордился). У Фрица было два кольца, одно с инициалами – на бармицву, другое – в честь окончания лицея. Забрали. Все столовое серебро вытряхнули на стол, туда же ушли серебряные канделябры, ритуальные еврейские ценности, все это в другой мешок, а все часы, какие были в доме, в третий. Описания не делали, дали одну расписку на изъятие предметов из желтого металла и вторую – на серебро.

После обыска в доме не осталось ни копейки. Когда изъятие закончилось, чин подступил к матери – где остальное? Мы знаем, вы укрываете ценности. Выдайте, или мы арестуем сына. У Фрица в комнате нашли завалившийся рожок от пулемета. Несколько лет он пролежал среди хлама и вот теперь неожиданно попался на глаза. И румынский мундир в шкафу. Фрица обвинили в хранении оружия. Вызвали на подмогу еще двоих красноармейцев. Мать плакала. В памяти Фрица осталось чудовищное унижение.

Наконец, утром ушли, закинув мешки на плечи. Обыск длился двенадцать часов. Что это было – грабеж или конфискация? Уже теперь – в последние годы века дотошный Фриц послал запрос о судьбе конфискованного. Он вообще немало потрудился и даже кембриджские права на вождение попытался восстановить. Оттуда – из Кембриджа пришло письмо о необходимости (за давностью лет) новых сведений о физическом состоянии водителя. И откуда-то, из организации (или из архива), занятой учетом конфискованных ценностей, поступило подтверждение о получении двадцати шести килограммов серебра. Судьба изделий из желтого металла осталась неизвестной. Фриц считал, что все награбленные ценности пополнили государственную казну.

– Вы думаете, себе? – Спрашивал он меня. – Конечно, нет. Ведь он же партийный. – Вера в чистоту партийных рядов у человека, прожившего дальнейшую жизнь в Союзе и имевшего возможность непосредственно ознакомиться с особенностями системы, впечатляла.

А тогда они остались в разграбленном доме среди перевернутой мебели. И вот еще деталь. Прошло тринадцать лет после трагической гибели жениха сестры. Все эти годы сложенное аккуратно приданое хранилось в отдельном шкафу. У домашних не хватало мужества, перевернуть и закрыть ту давнюю страницу. Теперь все было вывернуто, подвенечный наряд разбросан по полу.

Гольдфрухты походили, походили, и в десять утра легли спать.

Назад Дальше