Конечно, она, дочь Воюна, знала много преданий.
– У Брегамира, пращура нашего, было три сына, – начинала она, – и младшего звали Зорник.
Дико было рассказывать чужим то, что обычно рассказывают перед свадьбами, но ослушаться она не смела, и память уцепила самое близкое.
– Был у Зорника конь, и вот однажды повел он на заре вечерней к реке коня напоить, увидел там девок красных и давай хвалиться:
«Конь мой – на свете лучше всех коней, такой он быстрый, что за один день могу на нем всю землю объехать».
А Солнце в ту пору низко стояло на небе, услыхало оно эти речи и говорит:
«Если так, давай мы с тобой поспорим, об заклад побьемся: если объедешь за день всю землю, то отдам тебе в жены сестру мою, Зарю Утреннюю. А не объедешь – коня твоего себе заберу».
Зорник согласился. И вот выходит он ранним утром, до свету еще, коня седлает и в путь отправляется. Только вставил ногу в стремя, как пустился конь бежать, раз скакнул, два скакнул, три скакнул – и гляди, половину земли уже объехал. А Солнце ведь тоже путем своим идет, и прошло уже половину пути. Палит лучами, жарко стало Зорнику, притомился он. Спешился, привязал коня у куста ракитова, а сам под тот куст лег и заснул. Конь видит – Солнце к закату клонится, а Зорник все спит. Стал он копытом бить, ржать, звать: «Проснись, Зорник, Солнце к закату клонится, не поспеть тебе за ним».
Вскочил Зорник, отряхнулся, сел в седло да ударил коня плетью шелковой. Конь раз скакнул, два скакнул, три скакнул – на третий скок всю землю обошел и прямо к Солнцевым воротам прибежал. Входит Зорник в ворота, а там его сестра Солнцева встречает – Заря Утренняя. Взяла она коня у Зорника, стала по двору водить. А тут и Солнце домой вернулось. Сели Зорник и Солнце за стол, стала им Заря ужин подавать. А как поели, Зорник и говорит: «Исполнил я уговор наш, отдавай теперь мне Зарю Утреннюю в жены».
И отдало Солнце ему Зарю Утреннюю. Посадил Зорник ее на своего доброго коня и повез домой к себе. А в приданое Солнце ей дало много всяких сокровищ: петушка – золотого гребешка, свинку – золотую щетинку, веретено золотое…
Обещана осеклась. Рассказывая, она почти забыла, где находится и для кого говорит: знакомое с детства сказание унесло ее в былые годы, в беседу Укрома, где эту же повесть от зимы к зиме рассказывала внучкам старая баба Поздына, мать Обещаны, стрыйка Медвяна… Она даже забыла о своих бедах, сердцем вернувшись домой. Очнувшись, удивилась: почему-то в этот раз Зорник виделся ей куда яснее, чем обычно, и каким-то новым: это был рослый молодец с ярким румянцем на белом лице, с темно-рыжими, как вересковый мед, волосами…
Но вот она опомнилась. Не золотые солнечные палаты вокруг нее, а угрюмая изба чужого города Горинца. При этих людях она не могла закончить сказание, как обычно.
– И стали они жить-поживать да добра наживать, – со вздохом закочнила она, подводя обычную черту повествованию.
Отроки слушали с мечтательно-рассеянным видом. Даже Стенар остался доволен.
– Вот видишь, боярин, – сказал он Унераду, – невеста твоя из внучек самой Зари-Зареницы. Выздоравливай скорее – как взглянешь на нее, сразу помирать расхочешь.
И вот однажды, когда Медвяна сняла повязку, чтобы переменить примочку, Унерад вдруг зашевелил веком второго глаза и охнул:
– Йотуна мать! Я вижу!
Медвяна отступила, чтобы не загораживать свет, отроки вскочили и бросились к нему. Унерад сидел на лежанке, держась руками за лоб, будто свет с непривычки его ранил. Но вот он опустил руки и, боязливо морщась, поморгал.
– Стенар… это же ты… я тебя вижу, хромой ты черт… – Он улыбнулся, и улыбка с трудом, казалось, втискивается в окаменевшие за время болезни черты его лица.
– Ну вот! – с удовлетворением откликнулся Стенар. – Я же говорил – один глаз останется. Скоро привыкнешь и будешь им видеть, как раньше двумя.
Унерад поднял руку и слегка притронулся к брови над поврежденным глазом. Веко тоже было разорвано стрелой и едва поджило, прикрывая пустое углубление. Вид у него был ужасный, но соратники смотрели с восхищением, как на вернувшегося с того света.
– Я теперь как лихо одноглазое… – пробормотал он.
Затем обернулся к людям в избе и сразу заметил двух женщин: одна помоложе, другая постарше – похожие, как сестры, – они стояли с двух сторон от него и с напряженным вниманием не сводили глаз с его лица.
– И которая же… – Унерад слегка улыбнулся, – из вас невеста моя будет?
– Твоя молодая, – Стенар кивнул ему на Обещану. – А тетушка мне больше в версту[14].
И приобнял Медвяну, будто собрался ее увести. Медвяна засмеялась, освобождаясь. А Обещана опустила глаза: взгляд единственного ныне Унерадова глаза смущал ее своей настойчивостью.
Убедившись, что Унерад не ослеп, все вздохнули с облегчением. А Обещана с каждым днем все с большим нетерпением ждала, как же решится ее судьба. Ведь ее увозили из Драговижа как заложницу, а потом держали как посмертную супругу для Унерада, если Навь его позовет. Но Укром и вся волость выплатили дань, Унерад выздоравливал. Русы больше не вправе держать ее здесь.
В следующий свой приезд Воюн застал Унерада сидящим под навесом избы, где тот дней десять перед этим лежал больной, и обрадовался этому немногим менее, чем если бы молодой киянин приходился ему родным сыном. Теперь только поврежденный глаз его был закрыт повязкой, а второй, вполне здоровый, наблюдал за упражнениями отроков.
– Будь цел, боярин! – Гость поклонился. – Воюн я, Благунов сын, из Укрома, – пояснил он, понимая, что внешность его Унераду незнакома, поскольку при его прошлых приездах тот еще был слеп, а то и без памяти. – Дочь моя здесь у тебя в талях, сестра ходила за тобой.
– И ты будь цел. – Унерад окинул его пристальным, однако не вызывающим взглядом единственного глаза, но не встал, хотя гость годился ему в отцы. – Слышал я о тебе от моих людей. Ты в Укроме старейшина и волости старший жрец?
– Истинно.
– Ну, пойдем, потолкуем, – Унерад поднялся, придерживая на плече наброшенный дорогой кожух на бобрах.
Будишу послали за Болвой, и с ним вместе пришел Молята. Бергтур был со своими отроками на лову. Всякий день Обещана слышала разговоры между боярами русов, что-де долгая остановка им очень вредит, они проедают собранные запасы, и когда все дружины вернутся в Киев и станут сравнивать, кто больше набрал, они опозорятся перед остальными.
Теперь, когда Унерад поднялся и мог – как он уверял – хотя бы часть дня находиться в седле, отъезд по Моравской дороге на восток стал делом одного-двух дней. И потому судьба Обещаны должна была решиться не сегодня-завтра. Ее вновь затрясло от волнения; она хотела даже уйти из избы, но взглянула на Медвяну и устыдилась. Зелейница сидела у двери, с видом скромным, но достойным, будто была на месте в собрании киевских мужчин. И Обещана присела с нею рядом, лишь тайком покусывала губу.
Когда ее приезжали сватать за Домаря, она и то волновалась меньше!
– Ну, человек добрый, рассказывай, с чем приехал! – с видом радушного хозяина предложил Болва, когда все расселись.
Боярин Болва, как уже поняла Обещана, был самым большим человеком в этой стае, не столько по родовитости – по этой части с Унерадом тут было некому тягаться, – сколько по близости к Святославу. Болва со всяким держался радушно, хотя в этом радушии Обещана чувствовала нарочитость, неискренность. Серые глаза его были прохладны, он будто бы от всякого ожидал подвоха, и приветливость его истекала не от сердца, а от убеждения, что этим вернее расположишь к себе людей и легче устроишь дела. Прочие русы относились к нему с почтением, но любили больше Бергтура, простого и дружелюбного. Обещане было жаль, что старика сейчас нет.
– Вижу, что боярин Унерад Вуехвастич почти здоров уже, – начал Воюн.
Ему было никак не выговорить северное имя Вуефаст, и в его устах оно звучало так, будто происходило из слов «вуй» и «хвастать». Но никто из киян даже не улыбнулся: они к этому привыкли, и многие русы сами нарекали детей Прастенами, как это звучало в устах славян и славяноязычных русов третьего-четвертого поколения, а не Фрейстейнами, как это было в Северных странах.
– Попросить хочу о дочери моей, – Воюн бросил короткий взгляд на Обещану. – Зелейница, сестра моя, что могла, то сделала, теперь жить боярину еще сто лет. Дань вы с наших волостей собрали, и за нами, укромскими, долга ни веверицы нет. Отпусти дочь мою, боярин. Вдова она горькая ныне, ты уж ее не обидь, отпусти в дом родной, к матушке под крыло. А я богов буду молить за тебя до самой смерти.
Русы помолчали, переглядываясь. Это молчание так давило на Обещану, что она невольно все ниже опускала голову. Яркие и пышные уборы молодухи она уже сняла и сидела в сером платке поверх повоя; этот старушечий плат, обрямляющий такое юное лицо, будто кричал о несправедливости судьбы.
– Когда мы брали виру с Драговижа, мы посчитали эту женку в уплату их долга, – заговорил Молята.
– Глаз мой теперь никакими гривнами не вернуть, – проворчал Унерад.
– Это немалое увечье, – Болва значительно поднял брови. – И раз никто не знает, чья рука выпустила ту стрелу, платить за него виру должен весь Драговиж.
– Когда та стрела была пущена и ты получил увечье, мой зять был уже мертв, – указал Воюн. – Твои же люди это подтверждают. Моя дочь уже была вдовой, когда твои люди увезли ее из Драговижа. У нее нет детей, ее ничто не связывает с родом мужа. Она возвращается ко мне, в Укром. А Укром все выплатил сполна. Она принадлежит Укрому и должна туда воротиться, раз уж уговор наш, – он кивнул на Медвяну, – выполнен.
– Она останется у нас, – буркнул Молята, будто отсекая все доводы.
– Да как так – остается? – Воюн нахмурился. – Вы, когда ее уводили, говорили, что отпустите через три… когда дань возьмете с Укрома и волости нашей. И она, и мужи драговижские подтверждают. Дань собрана. Что вам с нее? Неужто ваше слово ничего не стоит?
– Я хотел сделать все тихо и мирно! – яростно воскликнул Унерад. – Никто не посмеет сказать, что я искал напрасной крови! Я сказал: не противьтесь, и все будет хорошо! Но твой клятый зять, ее клятый муж, не хотел послушать доброго совета! Он принес топор и подбил свою ораву напасть на нас! Какого лешего он это сделал! Сидел бы тихо – и сам был бы жив, и жена была бы на свободе!
Первая радость выздоравливающего, что выжил и не потерял зрение полностью, у него уже прошла. Зато теперь Унерад осознал свою потерю: он окривел, и этого никакой зелейник не поправит. Даже на царьградском торгу ему нового глаза не купить. Раньше он был весьма хорош собой, и при своем высоком роде мог выбирать любую, хоть самую лучшую невесту в Киеве – потому и оставался до сих пор неженатым, что сделать выбор при таком богатстве никак не мог. Но теперь это в прошлом. В двадцать с небольшим он оказался искалечен, изуродован. В иных отношениях уподобился старикам, что уже частью находятся на том свете, и утратил иные права знатного человека: к примеру, ему больше нельзя было участвовать в принесении жертв. Не зная, кто выпустил ту злополучную стрелу (Воюн тоже не сумел это выяснить, в Драговиже никто не сознавался), Унерад сосредоточил свою злобу и досаду на Домаре, зачинщике драки.
Воюн молчал, меняясь в лице. Не так чтобы он одобрял решение покойного зятя, но понимал его. Попади ему самому сейчас в руки топор… нелегко было бы одолеть искушение немедленно освободить дорогую ему женщину, вырвать дочь из рук чужаков, чтобы она не оставалась среди них ни мгновения больше.
– Выкуп назначьте, – попросил он наконец. – Я соберу…
– Пойми, старинушка, – Болва наклонился ближе к нему. – Мы не можем оставить ее ни в Укроме, ни в Драговиже. На сей год вы дань выплатили. Так ведь будет новый год. И новая дань. Какая – это князь решит. До следующей зимы уведомит вас. Ты человек родовитый, уважаемый. Твоя дочь пойдет не в челядь, а в таль. Поверь мне, это гораздо лучше. Ее не продадут за Греческое море или сарацинам за Гурган, она будет жить в Киеве… почти как свободная женщина. А ты будешь сидеть здесь и следить за тем, чтобы твоя волость готовила дань к сроку.
– И чтобы больше ни одному угрызку не пришло в голову нападать на наших людей, – добавил Молята.
Воюн обвел глазами лица русов, будто еще надеялся найти поддержку. Но ответил на его взгляд только Стенар: молча постучал указательным пальцем по среднему на другой руке – там, где раньше было кольцо Етона, теперь сидевшее на пальце Унерада. Словно напоминал: за ее жизнь ты расплатился, вручив нам ее судьбу.
– Я… не смирюсь с этим, – сказал Воюн и встал. – У нас, бужан, свой князь имеется. Етон в Плеснеске.
– Ты вольный человек, – Болва тоже встал. – Ищи поддержки у твоего князя. Этого тебе никто не запрещает. А Святослав разберет вашу жалобу и вынесет решение.
Часть вторая
В Плеснеске, стольном городе земли Бужанской, Лют Свенельдич бывал много раз и неплохо его знал. Правда, не любил: ни в каком другом городе его не пытались столько раз убить, но так уж, видно, суденицами напрядено. В течение десяти лет он раз за разом приближался к широкому холму, где высился упрятанный за крепкими стенами многолюдный город, с одной и той же мыслью: как там Етон? Жив ли, говядина старая? Все знали повесть о том, как сам Один лет шестьдесят назад пообещал Етону три срока человеческой жизни, но никто не ждал, что именно так и будет. Мы ведь не в саге, а нынче не древние времена.
Но сейчас Лют приближался к знакомому холму с другой стороны – не с востока, а с запада, отчего сам город казался новым, – и с совершенно другой мыслью.
– Вот сейчас приедем – а его там нет, – заговорил едущий рядом с Лютом Торлейв, его девятнадцатилетний родич, приятель и спутник. Видимо, он по пути думал о том же.
– Как это – нет? – Лют обернулся к нему. – Нави назад унесли?
Подмораживало, и от разговора перед лицом клубился белый пар.
– Истовое слово! – горячо согласился Торлейв. – Что не человек то был, а морок. Я его своими глазами видел, а все не верю. Не бывает так! Не вылезают люди живыми из могилы!
– Приедем – посмотрим, – хмыкнул из саней старший боярин-посол, Острогляд. К середине пятого десятка лет он растолстел и ехать предпочитал лежа. – Если его черти унесли, мы плакать не станем. Да, Свенельдич?
Лют только хмыкнул, потирая щеку варежкой. В саксонских землях им приходилось бриться по местному обычаю; после выхода оттуда бороды у них уже отросли, но он еще чесался по привычке. Киевских послов надоумил Радай, старый знакомый Люта, что много раз бывал в землях короля Отто и знал тамошние порядки. «Вы бороды лучше обрейте, – посоветовал им Радай еще в Плеснеске. – У саксов бороды только короли носят и иные князья владетельные. Вас с бородами увидят – или за князей примут, или сочтут, что вы греческий обычай соблюдаете, а они греков не жалуют, отступниками от истинной веры полагают». Лют и сам помнил, что торговые гости из саксов и баваров, которых он всякую зиму встречал в Плеснеске, не носят бород. В юности он было принимал их за скопцов – как в Греческом царстве, где только скопцы безбороды, – но потом Ландо и Хадрат, люди Генриха Баварского, ему растолковали: восточные франки (к коим теперь причислялись и саксы с баварами) бреют лица и обстригают волосы по обычаю римлян. Подумав, послы согласились: глупо являть перед двором Отто свою приверженность «греческому обычаю», когда приехали просить римской веры.
Отчего Лют не любит Етона, а Етон не любит его, знал весь белый свет. Но, как нынешний муж бывшей Етоновой жены, Лют знал самую главную тайну Етона, известную, кроме него, еще очень немногим.
Тот рослый парень, что вылез из могилы убитого на поединке князя Етона, тот, что сидел сейчас в Плеснеске на Етоновом месте – вовсе не был погибшим и ожившим, старым и омоложенным Етоном, Вальстеновым сыном. Это был совсем другой человек, с Етоном, судя по всему, даже в родстве не состоящий, и имя отца своего он не смог бы назвать за все сокровища царьградского престола. Потому Лют точно знал: это не морок, и черти так просто его не унесут. Им придется помочь. И если бы открылся к тому приличный способ, он, Лют Свенельдич, себя бы трижды просить не заставил.