Казань. 14 марта 1832 года
<…> От запрещения твоего журнала не могу опомниться. Нет сомнения, что тут действовал тайный, подлый и несправедливый доносчик, но что в этом утешительного? Где найти на него суд? Что после этого можно предпринять в литературе? Я вместе с тобой лишился сильного побуждения к трудам словесным. Запрещение твоего журнала просто наводит на меня хандру и, судя по письму твоему, и на тебя навело меланхолию. Что делать! Будем мыслить в молчании и оставим литературное поприще Полевым и Булгариным. Поблагодарим Провидение за то, что Оно нас подружило и что каждый из нас нашел в другом человека, его понимающего, что есть еще несколько людей нам по уму и по сердцу. Заключимся в своем кругу, как первые братия-христиане, обладатели света, гонимого в свое время, а ныне торжествующего. Будем писать, не печатая. Может быть, придет благопоспешное время…
Как мы видим, литературный разбор «Наложницы», помещенный во втором номере «Европейца», пришелся по сердцу Е. А. Баратынскому. Поэт вообще считал И. В. Киреевского необыкновенным критиком67, тонко чувствующим и автора, и время, в которое он пишет.
Отнеся Е. А. Баратынского к поэтам пушкинского круга, И. В. Киреевский сразу же сформулировал свое отношение к критикам автора «Наложницы». «Поэма Баратынского, – писал Иван Васильевич, – имела в литературе нашей ту же участь, какую и трагедия Пушкина: ее так же не оценили, так же не поняли, так же несправедливо обвиняли автора за недостатки небывалые, так же хвалили его из снисхождения к прежним заслугам и с таким тоном покровительства, который Гёте, из деликатности, не мог бы принять, говоря о писателях едва известных. И под этими протекторскими обозрениями, под этими учительскими порицаньями и советами большая часть критиков не удостоила даже подписать своего имени»68. Тем самым было обращено внимание читателей «Европейца» на нравственные и литературные приличия, господствующие в отечественной словесности, и задан тон последующему литературно-критическому анализу.
По мнению И. В. Киреевского, в «Наложнице» Е. А. Баратынский проявил несомненную художественную зрелость, соразмерно и стройно соединив главную мысль произведения с ясным и сильным чувством, развитым в каждом из описанных событий. Однако понимая, что «художественное совершенство, как образованность, есть качество второстепенное и относительное; иногда оно, как маска на скелете, только прикрывает внутреннюю безжизненность; иногда, как лицо благорожденной души, оно служит ее зеркалом и выражением, но во всяком случае его достоинство не самобытное и зависит от внутренней, его одушевляющей поэзии»69, в своем «Обозрении русской словесности за 1831 год» Киреевский пытается оценить поэму Баратынского в контексте общего характера его поэзии. Для этого подбираются наиболее опоэтизированные образы и сравнения. В одном случае Иван Васильевич сравнивает музу Баратынского со скромной и воспитанной красавицей, одаренной душой глубокой и поэтической, красавицей столь приличной в своих поступках, речах, нарядах и движениях, что с первого взгляда кажущейся обыкновенной. Мимо таких простых и соразмерных женщин, женщин, как принято говорить, без каких-либо ярких отличий толпы людей проходят, не замечая их достоинства. Для них нужен человек с особой душевной проницательностью. В другом случае достоинства «Наложницы» предстают у И. В. Киреевского в красках и мазках Миериса, передающих «что-то бесполезно стесняющее, что-то условно ненужное, что-то мелкое, не позволяющее художнику развить вполне поэтическую мысль свою»70. Прибегает Иван Васильевич к художественному осмыслению роли Паганини, исполнившему свой концерт на одной струне, как воплощенной победе над заданными трудностями свободного излияния души в объеме созданного воображением мастера произведении.
И. В. Киреевский убежден, что в «Наложнице» «нет ни одной сцены, которая бы не привела к чувству поэтическому, и нет ни одного чувства, которое бы не сливалось неразрывно с картиною из жизни действительной, – и эти картины говорят гораздо яснее всех возможных толкований. Вместо того чтобы описывать словами то тяжелое чувство смутной грусти, которое угнетало душу Елецкого посреди беспорядочной, развратной его жизни; вместо того чтобы рассказывать, как эта грязная жизнь не могла наполнить его благородного сердца и должна была возбудить в нем необходимость любви чистой и возвышенной, как эта новая любовь, освежая его душу, должна была противоречить его обыкновенному быту; вместо всех этих психологических объяснений поэт рисует нам сцены живые, которые говорят воображению и взяты из верного описания действительности: картину ночного пированья, его безобразные следы в комнате Елецкого, окно, открытое на златоглавый Кремль поутру, при восхождении солнца, гулянье под Новинском и встречу с Верою, маскарад, разговор с Сарою и пр.»71. Каждый стих Е. А. Баратынского, отличающийся обдуманностью и мерностью, благородной простотой и художественной законченностью, вмещает целую историю внутренней жизни. В картинах, рисуемых, Баратынским, предстает вся правда жизни с ее разногласиями и диссонансами, разрешающимися в поэтической гармонии; «в самой действительности открыл он возможность поэзии, ибо глубоким воззрением на жизнь понял он необходимость и порядок там, где другие видят разногласие и прозу»72.
Отсюда утверждение И. В. Киреевского, что гармонические струны лиры Е. А. Баратынского позволяют поэтически возвысить мысль автора. Все случайности, все обыкновенности жизни, как то: «бал, маскарад, непринятое письмо, пированье друзей, неодинокая прогулка, чтенье альбомных стихов, поэтическое имя», принимают под пером Баратынского «характер значительности поэтической, ибо тесно связываются с самыми решительными опытами души, с самыми возвышенными минутами бытия и с самыми глубокими, самыми свежими мечтами, мыслями и воспоминаньями о любви и дружбе, о жизни и смерти, о добре и зле, о Боге и вечности, о счастье и страданиях»73. Ясная форма, живая определенность и грациозная ощутительность, которыми наделяет Баратынский самые обыкновенные события жизни, ее ежедневные случайности, позволяет читателю пережить состояние возвышенной сердечной созерцательности. Без высочайшешего поэтического дара эту атмосферу музыкального и мечтательного простора воссоздать не удастся. Другое дело, чтобы в нее погрузиться, читателю, а особенно критику, следует обладать соответствующей душевной организацией.
Сегодня мы понимаем, что «Обозрение русской словесности за 1831 год», в котором И. В. Киреевский сделал разбор «Бориса Годунова» А. С. Пушкина и «Наложницы» Е. А. Баратынского, дополнено Иваном Васильевичем отдельным материалом, в котором внимание читателя «Европейца» было обращено на альманахи «Альцион» и «Северные цветы», богатые многими прекрасными стихами В. А. Жуковского, А. С. Пушкина, П. А. Вяземского, Н. М. Языкова, а также прозою А. А. Бестужева (Марлинского) и О. М. Сомова74. К этому же можно присовокупить критику постановки на Московском театре известной комедии А. С. Грибоедова «Горе от ума»75, в которой даже при дурной игре актеров «каждое слово остается в памяти неизгладимо, каждый портрет прирастает к лицу оригинала неотъемлемо, каждый стих носит клеймо правды и кипит огнем негодования, знакомого одному таланту»76. А еще языковедческое эссе о Вильмене77, в слоге которого И. В. Киреевский находит не столько красоту правильную, строгую и классически спокойную, сколько красоту живую, прихотливо грациозную и щеголевато своеобразную78. И даже при этом все это обилие высокопрофессионального литературного текста, подготовленного для 1-го и 2-го номеров «Европейца», явилось лишь частными случаями редакционно-издательской деятельности И. В. Киреевского. Содержательно все эти статьи были подчинены в конечном счете смыслам, раскрываемым в его программной работе «Девятнадцатый век».
И. В. Киреевский поставил перед собой задачу выяснить магистральные направления в быте просвещенной Европы, проявляющие себя в литературе, в обществе, в религии, в философии, а через них разобраться в особенностях текущей минуты современной ему жизни. Задача сложная, но важная, «ибо одно понятие текущей минуты, связывая общие мысли с частными явлениями, определяет в уме нашем место, порядок и степень важности для всех событий нравственного и физического мира»79.
Для постижения духа своего времени И. В. Киреевский предлагает сравнить прежние времена с настоящим. «Раскройте, – пишет он, – раскройте исторические записки, частные письма, романы и биографии прошедших веков: везде и во всякое время найдете вы людей одного времени. При всем разнообразии характеров, положений и обстоятельств каждый век представит вам один общий цвет, одно клеймо, которое больше или меньше врезано на всех одновременных лицах. Все воспитаны одномысленными обстоятельствами, образованы одинаковым духом времени. И те умы, которые в борьбе с направлением своего века, и те, которые покорствуют ему, все равно обнаруживают его господство: оно служит общим центром, к которому примыкают направления частные»80. В этой связи в европейском обществе XIX века обнаруживаются не разногласные мнения одного времени, а «отголоски нескольких веков, не столько противные друг другу, сколько разнородные между собою. Подле человека старого времени найдете вы человека, образованного духом Французской революции; там – человека, воспитанного обстоятельствами и мнениями, последовавшими непосредственно за Французской революцией; с ними рядом – человека, проникнутого тем порядком вещей, который начался на твердой земле Европы с падением Наполеона; наконец, между ними встретите вы человека последнего времени, и каждый будет иметь свою особенную физиономию, каждый будет отличаться от всех других во всех возможных обстоятельствах жизни, одним словом, каждый явится перед вами отпечатком особого века»81.
В этой быстроте изменений духа времени усматривается и сущность самих изменений, и характер действующих лиц истории, и устои просвещения, которые можно охарактеризовать одним словом европеизм. Именно господствующие направления последнего более всего волновали И. В. Киреевского. Причем исторические особенности и сущность европеизма автор «Девятнадцатого века» предполагал описать через генезис европейского просвещения, через отношения русского просвещения к просвещению остальной Европы. Он утверждает, что из трех основных стихий европейского просвещения – христианской религии, характера варварских народов и остатков древнего мира – России недоставало последней и что этим-то отсутствием в русской жизни следов влияния классической древности и объясняются ее особенности и недостатки русского просвещения. Для восполнения этих недостатков был один путь: заимствование западной культуры, совершавшееся сначала отрывисто, а при Петре I принявшее характер необходимого и законного переворота.
Такова вкратце главная идея статьи И. В. Киреевского «Девятнадцатый век». Чтобы дать понятие об образе и способе мышления автора, приведем несколько отрывков из нее. Прежде всего, о влиянии европейского просвещения на Россию: «Какая-то китайская стена стоит между Россией и Европой и только сквозь некоторые отверстия пропускает к нам воздух просвещенного Запада; стена, в которой Великий Петр ударом сильной руки пробил широкие двери; стена, которую Екатерина долго старалась разрушить, которая ежедневно разрушается более и более, но, несмотря на то, все еще стоит высоко и мешает»82.
О характере и степени взаимосвязи просвещения европейского и российского: «Скоро ли образованность наша возвысится до той степени, до которой дошли просвещенные государства Европы? Что должны мы делать, чтобы достигнуть этой цели или содействовать ее достижению? Изнутри ли собственной жизни должны мы заимствовать просвещение свое или получать его из Европы? И какое начало должны мы развивать внутри собственной жизни? И что должны мы заимствовать от просветившихся прежде нас?»83
О национальных особенностях русского просвещения по отношению к просвещению остальной Европы: «Не со вчерашнего дня родилась Россия: тысячелетие прошло с тех пор, как она начала себя помнить; и не каждое из образованных государств Европы может похвалиться столь длинной цепью столь ранних воспоминаний. Но несмотря на эту долгую жизнь, просвещение наше едва начинается, и Россия, в ряду государств образованных, почитается еще государством молодым. И это недавно начавшееся просвещение, включающее нас в состав европейских обществ, не было плодом нашей прежней жизни, необходимым следствием нашего внутреннего развития; оно пришло к нам извне, и частию даже насильственно, так что внешняя форма его до сих пор еще находится в противоречии с формой нашей национальности»84.
Об очевидном влиянии на европейскую образованность устройства торговых городов: «У нас также были Новгород и Псков; но внутреннее устройство их (занятое по большей части из сношений с иноземцами) тогда только могло бы содействовать к просвещению нашему, когда бы ему не противоречило все состояние остальной России. Но при том порядке вещей, который существовал тогда в нашем отечестве, не только Новгород и Псков долженствовали быть задавлены сильнейшими соседями, но даже их просвещение, процветавшее столь долгое время, не оставило почти никаких следов в нашей истории – так несогласно оно было с целой совокупностью нашего быта»85.
О христианской религии как источнике духовного образования и политического устройства: «В России христианская религия была еще чище и святее. Но недостаток классического мира был причиной тому, что влияние нашей церкви во времена необразованные не было ни так решительно, ни так всемогуще, как влияние церкви Римской. Последняя, как центр политического устройства, возбудила одну душу в различных телах и создала таким образом ту крепкую связь христианского мира, которая спасла его путь от нашествий иноверцев; у нас сила эта была не столь ощутительна, не столь всемогуща»86.
О системе государственного раздробления как отчуждения от всего остального образования Европы: «…система раздробления была свойственна не одной России, она была во всей Европе и особенно развилась во Франции, несмотря на то остановившей стремительный натиск арабов. Но мелкие королевства, связанные между собой сомнительной и слабой подчиненностью политической, были соединены более ощутительно узами религии и церкви»87. Россия, раздробленная на уделы, на несколько веков подпала под владычество татар. «Не имея довольно просвещения для того, чтобы соединиться против них духовно, мы могли избавиться от них единственно физическим, материальным соединением, до которого достигнуть могли мы только в течение столетий. <…> Нам не предстояло другого средства избавиться от угнетения иноплеменного, как посредством соединения и сосредоточения сил; но так как силы наши были преимущественно физические и материальные, то и соединение наше было не столько выражением единодушия, сколько простым материальным совокуплением; и сосредоточение сил было единственно сосредоточением физическим, не смягченным, не просвещенным образованностью. Потому избавление наше от татар происходило медленно и, совершившись, долженствовало на долгое время остановить Россию в том тяжелом закоснении, в том оцепенении духовной деятельности, которые происходили от слишком большого перевеса силы материальной над силой нравственной образованности. Это объясняет нам многое и, между прочим, показывает причины географической огромности России»88.