Олег Юрьев
Неизвестные письма. Я. М. Р. Ленц – Н. М. Карамзину. И. Г. Прыжов – Ф. М. Достоевскому. Л. И. Добычин – К. И. Чуковскому
© О. А. Юрьев, 2014
© Н. А. Теплов, дизайн обложки, 2014
© Издательство Ивана Лимбаха, 2014
Неизвестное письмо писателя Я. М. Р. Ленца Николаю Михайловичу Карамзину
Москва, Маия 23-го дня 1792 г.
Любезный Друг и Покровитель, милостивый Государь мой Николай Михайлович!
Вообразите – чудо свершилось! На Языке чуждого моего Отечества вдруг я и писать, и говорить способен сделался будто на Языке, мне природном! С-издетства я того желал, но, увы, достичь не умел. Вот как еще недавно, во время почти што месячной болезни моей, доносил я Его Сиятельству Графу Ангальту о важнейших моих предложениях по обезопашению Москвы от наводнений:
…все уподоблений скорости взяты о течении води а ежели народ не разсуждая нежели по одному чувству (вида или слуха) в весном времени увидит речку Москву заводненну проливая себе на ту сторону с раззорением домов и церквей и не малым иждивением казны государевы для отведения оной в новой некоторой стан, он не может понимать, что совершенная мелкость в летнем времени, так что иногда пешком проитти можно есть наказание божие ежели сердечными молитвами и прилежным старанием о натуры сих речных течений не отвращаеться…
Ежели господ всех господ котораго хотя на языке безразсудно и нескромно на всяком иногда и дурном деле имевши, так мало знают как и познать желают (потому что всякой думает оправдаться грязем собственных своих дел) ежели – как я приметил и должно здесь обявиться, порочная скверность безделных и безразсудных на улицах скитающих разбоймоков в имянах собственных великих фамилий к тятбу, зажагательству и тайноубивству повод возмут, дабы по обявленю пожара, или некотораго голодою и ударом на желудоък смертоубивства вина упала на ту фамилию или на тот дом или на того человека невиннаго: дало глупому сему народу о старых скверностей язычества и действующых нечистых духов сих заблюждений, о даймонах прикасающих их воображениям на всяком деле, освобождение, дабы могли понимать что стыхий которые орудие в руке всевышнаго связем сложением и употреблением суть благополичие или и жерло наказания и бич оскверненных безбожников дурные свой дела скрывающих ложными видами благочестия…
Ха-ха,
разбоймоков
озорочок ока
Где Вы сейчас, в Москве или у себя в нижегородской? Слыхали о аресте Николая Ивановича Новикóва? Конечно, слыхали! Я ждал, ждал, што дело разъяснится, но Николай Иванович не возвращался. И теперь уж я
наверное
Альфа – Омега! Альфа – Омега! Альфа – Омега!
Маий в Москве блистает. Или блещет, Николай Михайлович? Душою я Руской, но Руской язык оченно труден бывает, даже и по свершении сказанного Чуда. А каково же Немцу и протчему Европейцу Древлеславянский труден, во службе Церковной употребляемый Язык! Без оного же неможно: Рускую речь пронизывает… пронзает?.. он на манер рудных жил, часто выходящих наружу…
Маий в Москве блистает
семо и овамо
Вот пожарные едут на телеге. С баграми и ведрами. Лошадка каурая никуда не торопится, пожарные, видимо, тоже. «Эй, братцы», – хочу я им крикнуть, но слова клиокчут (клекочут?) в гортани. – «Ишь, немец какой, – болтая с телеги ногами в пыльных подвернутых сапогах с торчащими оттуда онучами, добродушно замечает пожарный. – Перебрал, видать…» – «Нешто и немцы пьют?» – спрашивает его другой, лапотный и в армяке, видом внедавне из деревни, барином к пожарному ремеслу пристроен и твердо намерен набраться московской учености. – «Курица не пьет, так она и не птица, а глупое существо. Все протчие создания Божьи не отказываются. Ее же и монаси приемлют, говорят добрые люди. А немцы – што немцы? Немцы небось тоже люди». Разговор так распаляет жажду пожарных, што каурая лошадка получает вожжою по крупу и сворачивает с пути. И, кося заплывшим пламенем глазом, трусит в направлении ближайшего кружала. Еще один московской дом выгорит без следа. «Может, немца возьмем?» – спрашивает в армяке. – «Не-е, ему уж по горло, пущай отдыхает». И телега исчезает в проулке.
…Прожект же о учреждении Университеты в Пскове-Плескау, где бы Руские и Немцы совместно и по-братски поприще благородных Наук превосхождали, как по-Руски, так и по-Немецки, очевидною моею любовью к Отечеству и Просвещению вдохновлен и осердить Государыню он не мог, нет, не мог! К нещастию, немецкие жители в Лифляндии Руского не знают и не желают. Дитем в Дерпте (Диорпте? рискну ли на новую буковку русскую? – Дёрпте? нет, не мое то дело новые буквы в Ортографию Рускую вписывать, на сей щот имеется в Санкт-Петербурге Академия Наук, вот пущай она и решает!), где батюшка мой, ныне Генерал-Суперинтендант люторской церкви в Лифляндии, пасторское служение имел, пытался я сие наречие от мужиков воспринять, с зимою санным путем из Плескау приходивших – с обозами рыбы и дичи мороженой, полотна беленого, кож и мехов. Или от купцов в Руской лавке, всем тем торг ведущих и сверху того наилутшие в Дерпте тулупы и шубы строящих. Помню,
гостюя… гостя?..
Этамин
Батюшка был дерзостию такою недоволен, а пуще рвением моим к изучению Руского языка. «Господин Сын легкомысленный и непокорный, – изволили они довесть до сведения моего. – Язык сей изучать Вам лишне! Милостию Государей Российских не требуются дворянству, купечеству и сословию священнослужительствующему в Курляндии и Лифляндии никоторые языки, помимо наречия нашего природного, а такоже Французского для конверсации светской купно с Латинским и Греческим для сыновей наших, благородные Науки и Искусства превозмогающих. А которые ненемцы, должны сами в Губерниях наших Немецкий Язык понимать, ибо сей есть для них Язык Христа, Просвещения и Цивилизации».
Ненемцы
Баба с пирогами подовыми в корзине из широкого луба. Корзина накрыта тряпицей, сквозь тряпицу восходит пар, густо розовеющий на закате. «Барин, барин, а вот пироги с кашей, да с рыбой, да с капустой, да с грибами! Барин, возьми на копейку! Хорошие, с пылу!» Я развожу руками, копейки у меня нет. Была у меня копейка, да в палетоте осталась, коли не выкатилась на радость новиковским печатникам в прореху карманную – за тем как зделалось, Николай Михайлович, неудовольствие Высочайшее на наших друзей свободнокаменьщицких и типографии университетской, Новикóвым арендованной, да лавкам его книжным произошло раззорение, признаюсь, обедал я раз-другой с людьми в нижней трапезной Дружеского ученого общества у Меньшиковой башни, где и мы когда-то с Вами живали как в некоем монастыре учености и просвещения! Добрые ребята печатники, честные ребята! Но уж больно шутить любят: таракана мне в шти пустят и смеются, когда я его пугаюсь, ложку бросаю, и кричу, и топаю. Или не они пустят, а он уже у стряпухи Маланьи во штях был. Поражает меня, Николай Михайлович, небрезгливость простонародья Российского: коли найдет у себя таракана во штях, вынет его мизинцем да и скажет: «Экой здоровой прусак, кормит его, видать, Маланья лутше нашего!» Стряхнет с мизинца на пол и дальше кушает.
Баба смотрит на меня из-под серого платка искоса, как уличная серая птичка, сует мне в руку пирожок и убегает. Пирожок с кашей. Не люблю я пирогов с кашей, уж лутше бы с грибами! И добро бы еще каша-то грешневая была, а то какая-то пшенная, прости Господи, с тараканьим мелким похрустом размазня…
…Тако же полагаю, што и мысли мои о привлечении Московских купцов к продаже Лифляндским и Курляндским дворянам мехов сибирских драгоценных крамолою Ее Величеству показаться нимало не могут. И то, смехотворное же сие дело: дворяне Лифляндские и Курляндские живут в Отечестве, изобильном и славном мехами своими, а шубы покупают канадские из Франции завезенные. Я обежал всех Московских купцов, ведущих торг кожами и мехами, дабы их убедить в Риге и Ревале конторы и лавки открыть. Купцы медленно всасывали чай с блюдечек, медленно спрашивали: «А какие тебе, к примеру, куртажные следуют, мил человек?» Я не знал, какие мне следуют куртажные; купцы укоризненно качали бородами и наливали себе новые блюдечки. От этого беганья по купцам, от самоварного жара, от запаха постного масла, от варенья грушевого и малинного да от водок цветных духовитых зделался я болен и месяц лежал в лихорадке, чуть не умер. Но делу сему следует продолжену быть – и не единственно для прибыли интересной, но и теснейшего срастания различных частей и народностей Отечества ради, равно как и для возбуждения в немецких Дворянах чувства принадлежности к Рускому государству. Сие несомнительно есть в смысле доброй и просвещенной Государыни нашей Екатерины Алексеевны, Матери Отечества, Афины Паллады, Самодержицы и Фелицы. Умоляю Вас, друг и покровитель, милостивый государь Николай Михайлович, пишите, пишите, немедля пишите Ее Величеству верноподданнейше в обеление Николая Ивановича и других вольных каменьщиков, што ничего они, окромя добра и просвещения, для России не желают. Вас с Вашим слогом и с Вашим сердцем наверное послушают! Да и знают все в мире, што Вы, как из путешествия Европейского воротились, алчную на кровь революцию галльскую и алчную на злато свободу альбионскую повидавши и нежным сердцем возненавидевши, к друзьям нашим, московским розенкрейцерам, охолодели и долее с ними не дружествуете.
Напишите! Ее Величество бессомненно врагами Просвещения в заблуждение введена, умное, благородное слово ее тронет!
Альфа – Омега! Альфа – Омега! Альфа – Омега!
О, Николай Михайлович, теперь, когда я и говорю, почитай, как природный Руской, и свободно пишу и читаю по-Руски, не затруднюсь я и «Письма» Ваши прочесть, Путешественник славной! – как известия о прошлой, почти што забвенной моей жизни, о Дерпте, о Штразбурге, о Франкфурте, о Веймаре, о дорогих моему сердцу и мучительных моей памяти городах. О Виланде, Лафатере и Гердере, о братце Гете и о всех протчих, кому я Вас рекомендовал… Кроме Гете, конечно, но к нему ведь рекомендаций не надобно – всякой проезжающий идет к нему в дом, как в зверинец идут любоваться на Элефанта индейского, вход медною монетою восхищения оплатя. А про меня говорил ли Вам старый друг Вольфи? И што же? Вот престанет бурный Борей над нашими главами неистовствовать, ворочусь я домой и в вивлиофике у Николая Ивановича «Московского журнала» подшивку возьму да и все Ваши Письма прочту по порядку. Может статься, и переведу сколько-либо на Немецкий? Хоть Вы Немецкий Язык и не хуже меня знаете, точь-в-точь как Немец природный, но Ваши обязанности в отношении Словесности Руской и самоей России досугу Вам не оставят собственных Ваших Трудов на Наречия чуждые преложением развлечену быть! А мне бы за щастие пришлось, Николай Михайлович, да? Да?
Сел на лавочку у чьих-то ворот, в одной руке пирожок недоеденный, в другой новиковской бумаги десть, шпагатиком льняным перевязана – все мое имущество. Смеркается. Московской закат тонкою светящеюся пылью сыпется с запада неба. Ворота отворяются с грохотом и скрежетом тридцати замков и щеколд, со двора выглядывает баба и – выплескивает мимо меня, размахаясь пошире. Кажется, бабе охота доплескать до противуположных ворот, но она не решается, ибо известна: докинет – будут драть! Надо бы написать Его Высокопревосходительству Главноначальствующему нашему Московскому, Генерал-Аншефу князь Александру Александровичу Прозоровскому, штобы Указ вышел о воспрещении обывателям выбрасывать помои и нечистоты на улицу. Пущай на задний двор выбрасывают! Братец Гете, слыхал я, много сил и лет положил на обывателей веймарских к тому приучение. Утро в Веймаре в мою еще бытность начиналось дружным хлопаньем ставен и булькающим струением обывательских
моч?.. мочей?..
Баба захлопывает ворота и долго еще лязгает замками и щеколдами. Мимо пробегает мальчишка, видит меня, останавливается, выставлет углом полу армячка и звонко кричит: «Жид – свиное ухо!» – и наутек, мелькая маленькими босыми пятками. Хочу приподняться и крикнуть негоднику: «Как смеешь ты обижать родню нашего Спасителя?!» – но слова смешиваются во рту, не выговариваются, а только мыр-пыр какое-то – Николай Михайлович, да што ж это? я уж, кажется, Великоросским наречием отменно хорошо говорю! Хочу тогда крикнуть «Pfui Deibel», но и эти простые слова застревают и перемешиваются у меня во рту. Напрягаю из всех сил язык, вытягиваю шею, но единственное, што вырывается, – черное русское слово на всю улицу. Кучер в высокой шляпе с загнутыми полями хохочет с козел пустого барского экипажа: «Эко немец загнул! Н-но, родимая!» День его зделан.