Ночью, когда Предслава уже спала под беличьим одеялом рядом с Алёной, разбудил её топот копыт и скрип отворяемых ворот. Мамка, всполошно крестясь, зажгла лучину и открыла волоковое оконце.
Во дворе мерцали факелы, к звёздным небесам вздымались чёрные столбики дыма. Проснувшаяся Предслава, прильнув к окну, заметила в темноте удаляющиеся фигуры вершников.
– Отец твой уезжает, – шепнула Алёна.
– Ну вот, и не простился. – Княжна капризно надула губку.
– Недосуг ему. Ты ступай, спи. – Мамка решительно отстранила девочку от окна и, ухватив её за руку, уложила под одеяло.
Предслава тотчас крепко заснула.
Позже ей не раз вспоминался этот удаляющийся топот коней и горящие смоляные факелы во дворе. И остался на душе горький осадок, была обида на отца – маленькая, незначительная, но такая, какую цепко держит юная детская память. С этого события началась для Предславы сознательная жизнь.
Глава 2
За крепостной стеной Изяславля простирались широкие луга и холмы, поросшие густым непроходимым лесом. Узкая змейка дороги убегала на полночь[46], к Полоцку, другая, пошире, вымощенная в низких болотистых местах брёвнами, вела на юг, в сторону земли дреговичей[47], на берега Припяти. Вдоль Свислочи тоже тянулся шлях, он то круто обрывался вниз, то выводил к надрывно скрипящим мосткам, переброшенным через весело журчащие маленькие речушки.
Неподалёку от городка располагались обведённые деревянной стеной строения монастыря. Суровые иноки несли через леса и дреги[48] свет Христова учения, пробираясь в самые отдалённые уголки земли кривичей. Бывшая княгиня Рогнеда, названная при крещении Анастасией, жаловала и привечала божьих людей, вносила богатые вклады в строительство и укрепление монастыря, щедрой рукой отсыпала звонкое серебро на покупку богослужебных книг и на церковную утварь. Много раздавала Рогнеда милостыни нищим, калечным и сирым, кои ежедень толпились у городских ворот или бродили по окрестностям в поисках подаяния.
В пять лет Предславу отдали в учение. Первым учителем её стал княгинин духовник, отец Ферапонт. Он заставлял девочку учить наизусть молитвы и читать на трудном церковнославянском языке. Предславе поначалу чтение давалось с трудом, молитвы запоминать было полегче, ещё легче и быстрей освоила она счёт. Затем Ферапонт учил её выводить тонким писалом на бересте замысловатые буквы кириллицы. Понемногу тихая старательная княжна постигла азы грамоты, спустя без малого год она уже могла самостоятельно сочинить и нацарапать берестяную грамотку для мамки или подружек. После каждой своей маленькой удачи она прыгала и скакала, хлопая от радости в ладоши.
По воскресным дням мамка Алёна водила Предславу в церковь Святого Николая – одно-единственное в городке здание, выложенное из серого камня. Предславу восхищали яркие краски икон, праздничные ризы священников, золотые оклады, потиры[49] и кресты. А ещё ей нравился этот новый Бог, взирающий на неё с высоты, из-под купола. В тёмных глазах Христа она находила участие и утешение, а ещё какую-то глубокую, непонятную ей покуда скорбь.
Мать девочка видела редко, тем более что опальная княгиня всю последнюю зиму хворала и редко появлялась на людях.
На исходе весны, когда схлынул на Свислочи бурный паводок, прекратились унылые дожди, а солнышко с каждым днём пригревало всё сильней, пришла в Изяславль беда.
Маленькая княжна поначалу не поняла, почему Алёна и Ферапонт, хмуро переглядываясь, велели челядинкам облачить её в чёрное платье. Алёна роняла слёзы, вытирала платком глаза, с жалостью смотрела на неё, потом вдруг тихо вымолвила:
– Матушка твоя умерла, Предславушка. Пойдём сей же час в покои верхние, простишься с ею.
Она повела ошарашенную, вмиг посерьёзневшую княжну по узкой винтовой лестнице в теремную башню.
В большой палате со стрельчатыми слюдяными окнами стоял запах лекарственных трав и ладана. Мать с бледным восковым лицом, похудевшая, вытянувшаяся, в убрусе, который надевала, когда приезжал отец, лежала в гробу, завёрнутая в белый саван. У изголовья её застыл, в скорбном молчании опустив голову, Изяслав. По обе стороны от гроба стояли монахи в чёрных одеждах. Читались заупокойные молитвы, горели свечи. Наверху за стеной плотники разбирали, по славянскому обычаю, крышу терема. Слышался скрип ломаемых и отдираемых досок, стук, приглушённый говор.
Предслава опустилась на колени и горько зарыдала. На всю жизнь врежется в её память этот обитый багряной материей гроб, безжизненное лицо княгини Рогнеды и слёзы Алёны. И ещё – монахи в чёрных куколях[50], со свечами в руках. И заунывное песнопение, а после – жуткая, пронизывающая всё существо тишина.
Гроб подняли, вынесли через крышу, погрузили на возок, запряжённый двумя огромными волами.
Кто-то из челядинов шепнул:
– А легка княгиня. Яко пушинка.
Потом была служба в церкви, был крутой яр над берегом Свислочи и сильный ветер, качающий белоствольные берёзки. Обитый багрянцем гроб поместили в глубокую яму, засыпали землёй, а на холме установили большой каменный крест с затейливой резьбой. И снова слёзы застилали шестилетней Предславе глаза. Не выдержав, она закрыла руками лицо и расплакалась. Мамка принялась утешать её, что-то шёпотом говорила об отце, о стольном Киеве, о долгой дороге, которая-де отвлечёт крохотную княжну от тяжких и совсем не детских дум.
Спустя несколько дней после похорон отец Ферапонт позвал Предславу на урок, усадил на скамью, велел начертать на бересте:
«Киев – мать городов русских».
– Ну вот, княжна, – одобрительно покивав седой головой, промолвил учитель. – Поутру поплывём мы на ладье под ветрилом[51] в стольный наш град. Отец твой, князь Владимир, вельми опечален кончиной матушки твоей. Ну, да все под Богом ходим. Одно сказать хощу: дóбро мы с тобою грамоткою словенской позанимались. Не стыдно за тя будет пред отцом твоим. Тому рад.
– Как, батюшка, нешто[52] заутре[53] и поплывём? – изумлённо вопросила княжна.
Она и печалилась, что покидает родные места, но и одновременно сгорала от нетерпения, охваченная тем детским любопытством, какое испытываешь, когда открывается перед тобой что-то новое, доселе невиданное и непознанное.
И всё-таки сперва пересиливал страх. Предслава стала испуганно озираться по сторонам, готова была уже окликнуть мамку, но отец Ферапонт, видно, понял, что творится в душе у девочки, и ласково, но твёрдо промолвил:
– Ничего, детонька. Оно тако и к лучшему.
И Предслава, глядя на доброе лицо учителя, вдруг улыбнулась, вмиг отстранив от себя, отбросив прочь всякие страхи. Она была дочерью князя Владимира и впервые подспудно почувствовала как раз сейчас, в этот миг, в чём состоит отличие её от простых смертных, от прочих девочек и мальчиков, с коими ещё седмицу[54] назад играла в саду как равная с равными.
Она должна быть первой среди них, лучшей, должна знать и уметь больше, чем они. И поэтому она поплывёт завтра на ладье, она увидит стольный Киев-град, встретится со значительными, великими людьми.
Когда Ферапонт отпустил Предславу, она не бросилась, как бывало прежде, бегом по лестнице во двор или в бабинец, а медленно, задумчиво побрела в горницу. Она прощалась с опустевшим после смерти матери домом – домом, который становился теперь пустым, холодным, чужим и в который уже, наверное, не будет для неё обратного пути. Это она тоже понимала своим острым детским чутьём.
Глава 3
Из почти двухнедельного путешествия маленькой Предславе более всего запомнились заросли плакучей ивы, низко склонившейся над водами Свислочи, топкие болота по левому берегу реки, унылая пустота кочек с редкими чахлыми деревцами, а после – широкий простор стремительного среброструйного Днепра.
Волны хлестали о борт ладьи, разбивались, пятная воду пенным крошевом, холодные брызги острыми иголками кололи лицо. Ладья летела быстро, как птица, свежий ветер надувал красное полотнище ветрила. Участились селения, княжна едва не каждый час замечала за гладью реки богатые усадьбы, ряды светлых домиков, цепочкой тянущихся вдоль правого, возвышенного брега, видела купола церквушек, крашенные зелёной краской или, реже, крытые свинцом.
Плыть по днепровскому стрежню было легко и весело; гребцы, оставив ненужные покуда вёсла, пели хором песни, чистый речной воздух наполняли пронзительные звуки гудков и свирели.
В ладейной избе отец Ферапонт продолжал обучать свою воспитанницу, заставлял читать главы из Библии о Сотворении мира и молитвослов. Предславе не хотелось заниматься, она то и дело отвлекалась, отбегала к окну, капризничала. Ферапонт гневался, но бывшая тут же Алёна останавливала его, лаской легко достигая того, чего не мог священник добиться строгостью. На ночь чаще всего ладья причаливала к берегу, иногда остановки делали и днём для пополнения припасов. Гребцы и кормчие разводили костры, грелись, варили ароматную вкусную уху.
Киев возник как-то неожиданно, средь ясного солнечного дня, вынырнув из-за поросших зелёным лесом гор. Вначале Предслава углядела широкую пристань, пестрящую огромными судами, ладьями-насадами и более мелкими однодеревками. Затем взору любопытной девочки открылся пыльный шлях, круто взбегающий по склону холма. У подножия его виднелась одноглавая деревянная церковенка.
Шлях упирался в обитые листами сверкающей на солнце меди ворота детинца, который, словно разбросавший в стороны крылья гордый сокол, величаво возвышался над городом. Из-за стены выглядывали крыши домов, верха теремных башен, купола церквей.
По обе стороны шляха лепились мазанки и избы простого люда. Их окаймлял тын, почти такой же по высоте, как и тот, который окружал княж двор в Изяславле.
Избы с курящимися дымками убегали вниз по склону, тонули, прятались в глубине оврагов.
– Урочище Кожемяки. А тамо – гончарские слободы, – пояснял Ферапонт.
Святой отец не раз бывал в Киеве и хорошо знал стольный город.
Вымол[55] кишел людьми, все куда-то спешили, толкались, мужики волокли на плечах огромные мешки, рядом жёнки вели на верёвках овец, телят, отовсюду нёсся шум, крики, раздавалось ржание коней, мычание коров, блеяние баранов.
Речная дорога вроде была и не особенно утомительна, но к концу пути Предслава чувствовала усталость и лёгкое кружение в голове от долгой качки на волнах. А тут ещё ошарашил девочку, перепугал её, оглушил этот необычный шум. Уцепившись за руку мамки, маленькая Предслава с опаской взглядывала на чернобородого мужика в войлочной шапке, разгружающего воз, на горластую краснощёкую бабу, торгующую семечками, на чубатого воина в суконной сорочке, с мечом на поясе, с вислыми длинными усами, который бесцеремонно расталкивал окружающих и пробирался им навстречу.
– Здорово, Ферапонт! – крикнул он попу, видно, ещё издали заприметив его чёрную рясу. – А, вот и княжна Предслава! Вижу: жива, цела, одета, как подобает! – Воин раскатисто расхохотался и оглядел подозрительно косящуюся на него девочку с ног до головы. – Чего оробела?! Не боись! Мя батька твой на пристань послал, велел в хоромы доставить! А зовусь я Фёдором Ивещеем. Запомнила? Ну вот и ладно!
Он подвёл Предславу и её спутников к крытому возку, расписанному по бокам травными узорами и киноварью[56]. Возок был красив, несла его тройка статных гнедых коней, нервно прядущих ушами.
Когда княжну с мамкой и Ферапонтом усадили в возок, Ивещей дал знак кучеру трогаться. Сам он взобрался на чёрного длинногривого скакуна и поехал впереди.
Кони быстро промчались вверх по склону.
– Боричев увоз, – сказал Ферапонт. – Тако сия дорога прозывается. Здесь ране Борич жил, боярин набольший.
Возок остановился возле врат трёхъярусного дворца, выложенного из морёного дуба, с серыми каменными башнями по краям и посередине. У ворот и на морморяном всходе стояли воины в кольчугах и шишаках, оборуженные копьями и червлёными щитами. На одной из башен реял княжеский стяг – рарог – сокол на багряном фоне.
Во дворе перед крыльцом тоже царили суета и шум, ржали лошади, теснились телеги и возы. С трудом протолкавшись ко всходу[57], Ивещей провёл Предславу, Алёну и Ферапонта через три кольца охраны в светлые просторные сени. Вскоре они оказались в гриднице[58], заполненной отроками[59] в узорчатых кафтанах и рубахах, затем поднялись по лестнице наверх и, петляя по лабиринтам тёмных переходов, в конце концов вышли к обитым железом дверям, у которых стоял очередной гридень с мечом на поясе.
Узнав Фёдора, он отступил посторонь.
– Вот, княжна, тут, в башне теремной, бабинец княжеский, – обернулся Ивещей на Предславу. – Тута сёстры твои живут. Проходите. А для тя, отец Ферапонт, внизу покой приуготовлен.
Позже Предслава узнает, что Фёдор – сын боярина Блуда, того, который за звонкое серебро предал и погубил князя Ярополка. Пока же ей явно не по нраву пришёлся этот громкий шумливый человек с деланой улыбкой и хитрыми колючими глазами. Говоря, он щерил свои крупные жёлтые зубы и смотрел на неё так, словно заранее старался оценить, кто же она такая и что собой представляет.
В бабинце Предславе с мамкой отвели две комнаты с выходящими на Бабий Торжок[60] забранными слюдой узкими окнами в свинцовой оплётке. Ставни окон были украшены затейливой резьбой и разрисованы киноварью.
На ставнике[61] в ряд стояли иконы греческого письма в дорогих окладах, мерцали тонкие лампады.
Уставшая с дороги Алёна ушла вскорости спать, Предславе же не сиделось и не лежалось. Она то выглядывала в окно, то высовывала голову в дверь, в переход с горящими на каменных стенах смоляными факелами и винтовой лестницей.
Некрасивая рябая девица в чёрном платке и летнике с широкими рукавами возникла перед ней внезапно, словно из стены выросла.
– Ты – кто? Верно, Предслава будешь? – вопросила она и бесцеремонно вторглась в покой. – По одёжке видать, тако и есь.
Говорила девица хрипло, глухо, неприятно сопела. Пихнув Предславу в бок, она развалилась на лавке, хищным цепким взором окинула расставленные в комнате вещи, заметила большой медный ларь, подскочила к нему, открыла, стала рыться в Предславиных одеждах.
– Оставь, моё се! – возмутилась Предслава. – Ты-то сама кто такая, чтоб здесь хозяйничать?!
– Вот дура! – девица рассмеялась. Смех её напомнил Предславе воронье карканье. – Нешто не догадалась?! Сестра я твоя старшая, Мстислава. Уразумела? Чё пялишься?! Али не ведаешь, что есь у тя сёстры и братья единокровные?! А?!
Мстислава больно ущипнула Предславу за грудь.
– Чё молчишь?
– Отойди, не трогай меня. – Предслава, отмахиваясь, обиженно ударила её по руке.
Мстислава внезапно распалилась.
– Чё, гребуешь[62], да?! – зло крикнула она. – Княгинина дочка, да?! А я, стало быть, коли наложницей князевой рождена, дак те не ровня?! Да?! Нет, милая, все мы тута, в бабинце, одинаковы!
Мстислава с презрительной усмешкой швырнула обратно в ларь платье, снова развалилась на лавке, устало зевнула, перекрестила рот.
– Ты мя попригоже будешь, – заметила она. – Срок придёт, подрастёшь маленько, выпихнут тя замуж. А мне, видать, век вековать здесь, в тереме отцовом. Али в монахини постригусь. Тамо поглядим. Вишь, рябая вся, страшная. Ненавижу, ох, ненавижу вас всех! – Мстислава вдруг топнула ногой и, закрыв уродливое лицо руками, громко расплакалась. – Всем вам одно надоть – мужиков! И мать такая, и рабыни все енти отцовые, и челядинки грудастые, и ты… Ты такая же вырастешь! – Мстислава злобно взвыла и истошно прокричала: – Ненавижу! Ненавижу!
– Не надо так. Господь заповедовал нам любить друг дружку, – попыталась возразить ей Предслава, но сестра, не слушая её, в исступлении стала раздирать ногтями своё безобразное лицо.
На крики прибежали две служанки, подхватили плачущую Мстиславу за плечи и выволокли её из палаты.
Примчалась растрёпанная встревоженная Алёна, вздохнула облегчённо, увидев, что с Предславой всё в порядке.
– Пойдём, детонька. Испужалась, бедняжка. – Взяв княжну за руку, мамка привела её в свою комнатку. – Вот что. Подойди-ка к окошку. Видишь, сад там, за забором. Вот туда и беги покамест. Двери, ворота где здесь, запомнила ли?
Предслава кивнула.
– Тамо братья твои должны быть. Подружишься с ими, тебе же легче будет. А за подол мамкин, девонька, не держись. И ведай: здесь те не Изяславль. Тут – стольный Киев. И ещё помни, не забывай николи: нравы тут, в бабинце, волчьи. Завидущие бабы, почитай, из кажнего угла подглядывают за тобою да подслушивают. И шепчут гадючьими языками, треплют попусту всякое, в княжьи уши хулу разноличную льют, яко вар кипучий. Ябедой такожде быти те не мочно[63] – противно се и мерзко. Одним словом, сторожкой быти те нать. Ну, ступай, верно.